«Мысль одна плывет в небесной чистоте». Очевидно, первым и важнейшим элементом пушкинского поэтического мира является мысль. Более того, мысль венчает всю иерархию мира. «Где мысль одна плывет в небесной чистоте…» – говорит он в одном из ранних стихотворений.
Мысль есть некая вершина бытия, его духовная основа. Эта «священность» и царское достоинство мысли дают ей особые полномочия и возлагают на нее особую ответственность. Пушкин возводит мысль на трон, даруя ей царские инсигнии, и защищая достоинство мысли как от попыток ограничить ее свободу извне, так и от легкомыслия и своенравия, которые могут поколебать ее изнутри: Предназначение мысли: ясно и свободно пронизывать все сферы бытия, ни становясь «рабой и жертвою бессмысленной и своенравной управы», ни обращаясь в своенравное орудие, колеблющее нравственные устои и метафизические основы мира.
В разные периоды жизни Пушкин неизменно подчеркивает значение мысли в творчестве, называя мысль то «священным даром Божим», то острием «божественного орудия». Послушаем следующее его замечание, которое может показаться банальным, однако, не будем торопиться: «Мысль отдельно никогда ничего нового не представляет. Мысли же могут быть разнообразны до бесконечности».
Мысль, которая никогда ничего нового не представляет, – что это вообще значит? Это значит, очевидно, что есть мысли вечные, незыблемые, явленные раз и навсегда. Может показаться неочевидным, однако на что указывает здесь Пушкин, если не на вечный логос, вокруг которого могут разнообразно до бесконечности кружится мириады его отражений, принимая какие угодно формы? Однако, формой выражения мысли является слово, следовательно: «Разум неистощим в соображении понятий, как язык неистощим в соединении слов».
Итак, в центре духовного мира Пушкина незыблемо сияет мысль, логос. Разум, логос порождают понятия и слова, давая им энергию, силу. Кажется, просто. Однако, важно, что перед нами строго иерархичный мир, имеющий свою вершину (мысль одна плывет в небесной чистоте) и свое начало (слово, логос). Это юный, только что сотворенный, солнечный мир («Да здравствует солнце, да скроется тьма»), библейский в своей первозданной простоте и чистоте, но также и мир глубоко целостный, целокупный, единый, пронизанный – от самого своего солнечного центра до бездонных пропастей и глубин – неисчислимыми связями.
Триединство пушкинского космоса. Если в центре поэтического мира Пушкина сияет (как и у Плотина) солнце Ума (мысли, логоса), то первым же, объемлющим его, концентрическим кругом являются ум и сердце, мысль и чувство, выступающие как единое целое: «Но не хочу, о други, умирать! Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать».
Мыслить и страдать – такова, согласно Пушкину, полная и подлинная квинтэссенция жизни. В этом «мыслить и страдать» содержится, кажется, уже весь будущий Достоевский. Только, в отличие от Достоевского с его культом страдания в пушкинском «страдать» нет и тени романтического надрыва. «Страдать» здесь – лишь обратная сторона «любить», сохраняющая при том спасительное равновесие целого. Ведь любовь невозможна без страдания. И «образ милый» невозможно сохранить в сердце иначе, чем страдая. Чтобы научиться любить, сердце должно научиться страдать, страдание научает сердце любви: мысль снова кажется совсем простой, но разве отсюда менее всеобъемлющей?
В стихотворении «Надеждой сладостной младенчески дыша» поэт говорит, что с радостью разбил бы «уродливый кумир» жизни и освободил свой дух от оков тела, если бы только ум его не упорствовал в презрении надежды на вечную жизнь: «Ничтожество меня за гробом ожидает... Как, ничего! Ни мысль, ни первая любовь! Мне страшно!..», – и снова в центре этого поэтического мира оказываются мысль и любовь; более того, оказывается, что именно к ним сходится весь смысл существования вообще: любовь неотделима от мысли, а мысль неотделима от любви; и, в конечном счёте, примиряет с жизнью только одно: «Мне страшно… И на жизнь гляжу печален вновь И долго жить хочу, чтоб долго образ милый Таился и пылал в душе моей унылой». «Образ милый», – вот, оказывается, то единственное, что, таясь и пылая, способно спасать душу от уныния и распада. И долго – здесь, конечно, значит – всегда.
Перед нами, в сущности, целостный пушкинский символ веры: мысль, любовь и «образ милый», который должна удержать в душе, чтобы спастись от мрака и отчаянья – вот триада, утвержденная в высшем эмпирее души поэта. И она же оказывается главным условием и оправданием творчества.
Что вообще есть творчество для Пушкина? В чём его смысл? Это важный вопрос, точнее – важнейший. И, кажется, мы уже готовы на него ответить.
Но прежде ещё раз заметим: поэтический мир Пушкина – это простой, первозданный мир Платона и Плотина: Ум, Единое, Мировая душа – зелёные луга классической Эллады, будто ещё не тронутые модерном.
Творчество же в этом первозданном мире – не больше-не меньше как способ жить и дышать, само дыхание жизни, ее основание. Правда, доступное не так чтобы слишком многим: «не много нас, счастливцев праздных, пренебрегающих презренной пользой», «ты – царь, живи один» итд.
Отсюда – элитарность пушкинской философии жизни и самого его иерархического космоса, высшую ступень которого занимают как раз творцы; то есть те, кому доступно подлинное бытие. Ведь именно творчество позволяет по-настоящему жить. Творец же не потому велик, что ему вручены какие-то особые инсигнии власти (и которые чернь, колеблющая треножник поэта, может у него в конце концов и отобрать), а именно потому, что ему доступно то острейшее ощущение жизни, которое недоступно обыденному сознанию. В отличие от черни, которая лишь существует, поэт действительно живет. Поэту доступен дазайн (если уместно здесь воспользоваться терминологией Хайдеггера), в минуты вдохновения он находится бездны на краю, что и дает ему невероятное (утысячеренное, как сказала бы Цветаева) ощущение полноты жизни.
Но что остается, когда дазайн отступает? Образ милый – воспоминание любви, то вечное, что душа способна хранить, что делает ее живой.
И именно эта «дружба с бездной» дает поэту возможность удержать в душе, спасаясь от распада, сей «образ», и удерживать его вновь и вновь, всякий раз обновляя (мысли же могут быть разнообразны до бесконечности). Это те потоки энергии, что удерживают от распада и питают все элементы мироздания плотиновского универсума, или, если угодно, «божественные энергии» Дионисия Ареопагита.
Впрочем, стоп. Не будем слишком забегать вперед. Да и Пушкин – поэт слишком целомудренный, чтобы позволить нам заглядывать в его душу слишком долго и пристально: то, что пылает в ней, он таит. И как раз в те самые моменты, когда сердце его ярче всего пылает, ему порой свойственно обращать к нам свой самый холодный, строгий и насмешливый лик.
Итак, из той же триады, что утверждена в «сердце сердца» поэта – мысль, любовь и образ милый (т.е. тот предмет, на который направлена сила его любви) – Пушкин-прозаик решается говорить, главным образом, о мысли. (Но, снова напомним, мы находимся в том же плотиновском универсуме: Ум, Единое, Мировая душа). Наличие мысли – вот, согласно Пушкину, первое условие творчества: проза «требует мыслей и мыслей»; человеку, берущемуся за перо «не мешает иметь сумму идей» значительнее обыкновенного (а иначе к чему все предприятие и затевать, не так ли?) «К счастью он мыслит, что довольно редко между нами», говорит он о Вяземском; хвалит Баратынского за «верность ума»: «он у нас оригинален – ибо мыслит… мыслит по-своему, правильно и независимо», соединив поэзию и метафизику (т.е. философию).
За всем этим стоит суждение простое, опять же, но абсолютно необходимое (и достаточное): прежде чем начать говорить, говорящему должно быть что сказать.
Очевидно? Но достаточно оглядеться по сторонам чтобы убедится в сверхактуальности сей максимы: закройте все вокруг фонтаны, которые работают просто так, и не просто обретете покой, но – спасёте мир. Если же копнуть чуть глубже, то окажется, что мы живем в мире бесконечных бессодержательных форм, чудовищная пасть которых действительно способна поглотить и уже поглощает мир. Наш мир – это мир симулякров, целых отраслей искусств и наук, целые научных школ, в основе которых лежит чисто формальное (то есть, беспредметное, бессодержательное) отношение к бытию. Наш мир – это настоящий ад «творцов», которым буквально нечего сказать, однако, они продолжают говорить, говорить, говорить, потому что лишь в этом сохраняют единственную иллюзию жизни. Однако, это умножение знаков, беспредельных нулей не обеспечено более, увы, золотым стандартом. В этом мире царит тотальная инфляция, и не обращается ли он таким образом в одну иллюзию? То есть, обратился именно тогда, когда мы забыли те элементарные истины, которые знает Пушкин, и которые он положил в основание своей иерархии ценностей.
И в этом смысле предельно содержательная поэзия Пушкина одновременно и предельно спасительна. Что ощущает всякий, кто читает ее всерьез, даже если и не способен действия этого объяснить. Это своё потрясение молодой Гоголь выразил в небольшом и малоизвестном рассказе (См. Гоголь. «Борис Годунов. Поэма Пушкина»), по форме довольно нескладном, но содержащим по-настоящему мощную мысль: поэзия великого поэта способна исцелять разорванное, расколотое, лишенное цельности человеческое естество, то есть – возвращать ему утраченную целостность. Здесь великая (и целиком пушкинская) философия жизни: человек в этом мире разобран, нецелостен; смысл человеческой жизни – эту целостность обрести; великая же поэзия обладает силой даровать человеку эту целостность.
Данте в одном из писем так объясняет адресату замысел своей «Комедии»: эта книга призвана привести человека из состояния совершенного несчастья к состоянию совершенного счастья. В своё время Данте не требовалось много говорить о том, что в таком путешествии человеку придётся пройти через ад. (Современный читатель как правило «Адом» и ограничивается). Пушкинская поэзия соделывает с читателем подобные же метаморфозы. С той только разницей, что современный читатель (т.е. человек Конца истории) уже находится в аду. Так что показывать ему специально впечатляющие картины инферно особой необходимости нет. Но вот провести через Чистилище пушкинская поэзия способна вполне.
Итак, прежде «как» должно быть «что». Любой талант знает «как», но многие ли знают «что»? Так вот – творцу, которому нечего сказать, лучше молчать – эта пушкинская аксиома отрицает по сути всё новое искусство, в основе которой лежит идея «самовыражения».
В одном пушкинском утверждении: «проза требует мыслей и мыслей» уже содержится вся онтология личности, которая приводит его к отрицанию демократии и элитаризму в политике, истории и культуре: демократия ведёт к разложению личности и упадку нравов; история и искусство – удел единиц; толпа, чернь способна лишь к низменным страстям, и лишь «колеблет треножник» поэта, на котором утверждается подлинное бытие (дазайн) – таковы убеждения Пушкина. Точнее – таково его мировидение (в котором между чувством, жизнью и мыслью нет почти никакого зазора).
Всё это опять-таки, может показаться слишком простым. Однако, в то же время, это и самое необходимое для того, чтобы уяснить главное.
Так Пушкин учит нас первым, самым важным, самым огромным, самым онтологическим истинам. Истинам, без осознания которых просто нет смысла двигаться дальше.
Лев Толстой как-то заметил о пушкинской иерархии ценностей: «Область поэзии бесконечна, как жизнь; но все предметы поэзии предвечно распределены по известной иерархии и смешение низших с высшими, или принятие низшего за высший есть один из главных камней преткновения. У великих поэтов, у Пушкина, эта гармоническая правильность распределения предметов доведена до совершенства».
Продолжение следует…
Владимир Ильич Можегов, православный публицист
Впервые опубликовано в газете «Завтра»