«Ездил русский Белый Царь…» (из песни донских казаков об Александре I)
Война далеко ещё не закончилась, но уже рождаются мысли, в России и на Западе, о послевоенном устройстве мира. Они, конечно, зависят от того, чем она завершится, но и обратное влияние на ход военных действий способны оказать.
Обращает на себя внимание опубликованная в журнале «Foreign Affairs» (это флагман политической журналистики в США) статья двух ведущих экспертов в области внешней политики Ричарда Хааса и Чарльза Купчана «Новый концерт держав» (Richard Haas, Charles Kupchan. The New Concert of Powers. – «Foreign Affairs» 25.03.2022. Перевод – на сайте «Катехон»). Это одно из первых признаний, прозвучавших изнутри либерального лагеря, об отступлении либерализма в современном мире. Столетие назад, на парижской мирной конференции 1919 года, президент США Вудро Вильсон объявил «городу и миру», что его страна, как образец либеральной демократии, намерена продвигать в мир свои идеалы, действуя где убеждением, а где и принуждением. Отвержению подлежало наследие Священного Союза 1815 года, как он его понимал – «реакционная» политика и связанные с нею приёмы тайной дипломатии, сговор сильнейших за счёт слабейших и т.п.
А вот Хаас и Купчан выступают как раз за возрождение чего-то похожего на Священный Союз, опять-таки в их понимании. С их точки зрения жизненно необходим «новый концерт держав», типа того, что некогда был создан в Вене; предлагается такой список: США, ЕС, Китай, Россия, Индия, Япония (статья была написана до начала военных действий на Украине, а то Россия, может быть, в список и не попала бы). Либеральные демократии, оказавшиеся в этом списке, должны отказаться от своего «идеализма» и уметь договариваться с партнёрами, какими бы неприемлемыми ни представлялись им тамошние режимы.
Английский исследователь Эндрю Эрхардт, выступивший уже после начала военных действий на Украине, видит в Священном Союзе образец «упорядочивания международных отношений», альтернативный современному либерализму и требующий нового осмысления. На данный момент отдалённым аналогом Священного Союза Эрхардт считает начавшееся сближение России и Китая.
Трое упомянутых авторов, как, впрочем, и почти все те на Западе, кто ныне поминает Священный Союз, не видят или не хотят видеть главного, что его отличает. Чтобы понять это главное, надо обратиться к личности его создателя Александра I.
Молодого Александра подобает сравнить с Эоловой арфой: он отзывался на самые разные веяния. Так, его увлекла Французская революция, по крайней мере в начальный её период; наблюдая за восхождением Наполеона, он захотел с ним сдружиться; занимали его различные околохристианские мистические учения. Перелом в его сознании произошёл в год «нашествия галлов и с ними двадесяти язык»; пожар Москвы заставил его, по его же словам, «познать Бога». А Наполеон становится для него не просто ситуативным противником, но врагом в высоком метафизическом смысле.
Пушкин был, как обычно, точен, давая характеристику Наполеону: «мятежной вольности наследник и убийца». Что он был в числе тех, кто «убивал революцию», этот факт лежит на поверхности, а вот в каком смысле он может считаться её наследником, следует уточнить. Пожалуй, главное, что Наполеон взял у революции и распространил на остальную Европу, можно сформулировать так: конструирование социальной и культурной реальности в соответствии с предзаданными идеями, в которых человек слишком много берёт на себя, прокладывая себе путь, если не формально, то фактически без Бога (слова астронома Лапласа о том, что он «не нуждается в этой гипотезе», нисколько не смутили Наполеона). А значит, и против Бога.
К началу 1813 года, когда уже не оставалось вражеских солдат на русской земле, в стране сложилась сильная «партия противников войны», то есть противников вынесения её за пределы Империи; даже Кутузов к ней склонялся. Заграничный поход целиком обязан воле Царя. Его к нему подталкивали уже практические соображения: «отпущенный» Наполеон наверняка собрал бы новую армию и вновь попёр бы на Россию, вооружённый на сей раз опытом войны на её территории и потому ещё более опасный. Но было и намерение додавить врага в высоком смысле – в его собственном гнездилище. Что и было им реализовано – к вящей славе русского оружия и лично Царя, «нового Агамемнона» во главе союзных армий.
Славу его умножило великодушие, проявленное им в отношении побеждённой Франции. Александр не допустил отторжения части французских земель, угрозою заставил англичан с австрийцами согласиться с оставлением Франции в границах 1789 года. С самим Наполеоном обошёлся милостиво после первого его отречения, наказав его чем-то вроде почётной ссылки на о.Эльба.
Фактически русский Царь, опираясь на силу своей армии, продиктовал послевоенное устройство Европы. На Венском конгрессе (сентябрь 1814 – июнь 1815) он задал ей «высоту полёта», назвав Священным союз (формально заключён чуть позднее -- в октябре 1815 г.) между Россией, Австрией и Пруссией, к которому позднее присоединились практически все государства Европы. В союзном договоре было сказано, что договаривающиеся стороны берут на себя обязательство «как в управлении вверенными им государствами, так и в политическом отношении ко всем другим правительствам» руководствоваться не выдуманными ими правилами, но христианскими заповедями, и если поднимать против кого-то оружие, то лишь во имя «Святой и Нераздельной Троицы».
На этом высоком звуке у договаривающихся сторон не было и не могло быть подлинного единодушия. Слишком далеко зашёл уже процесс секуляризации в тех краях, куда ездил русский Белый Царь. По крайней мере, Меттерних и Кэстльри (австрийский и британский министры иностранных дел), особенно первый, не могли принимать всерьёз всё, что было сказано в договоре; я уже не говорю о Талейране, но тот был хотя бы представителем побеждённой стороны. Меттерних в частном письме охарактеризовал договор, как «пустой и трескучий документ», что не помешало ему подписать его, ибо он позволял ему принять выгодную для него позу; самого Царя он подозревал в макиавеллизме, который был ему близок и понятен.
О.Георгий Флоровский писал, что «Александр не любил и не искал власти. Но он сознавал себя носителем священной идеи» (прот. Г.Флоровский. Пути русского богословия. Париж, 1937, с.131). Суть её была в ре-христианизации Европы. Три монарха, заложившие основания Священного Союза, в его глазах репрезентировали библейских трёх волхвов, которых звезда привела к колыбели Христа. Кстати, три монарха представляли собою также три ветви христианства – православие, католичество и протестантство – так что их союз имел также ограниченно экуменический смысл.
Вместе с тем Царь осознавал земную тяжесть вопросов, которые ему приходилось решать. Время, наступившее после падения Наполеона, было трудно определимым. Отгремели грозы, продолжавшиеся четверть века, вроде бы посвежело, как это обычно после гроз бывает, в небе появилась радуга – но что она обещала? Характерное раздвоение видим у полковника наполеоновской армии Анри Бейля, ставшего писателем с псевдонимом «Стендаль»: он бежит из «скучного», обуржуазившегося Парижа в Италию, сохраняющую ароматы старины, но продолжает чтить Наполеона, как «знак новых времён».
Александр проявил большую осторожность, не пытаясь рубить с плеча в тех краях, где либерализм уже завоевал кое-какие позиции. Так, он даровал конституции Польше и Финляндии и даже в самой Франции настоял на принятии конституции, наперекор желанию Людовика XVIII. Но та же осторожность заставила его воздержаться от продолжения начатых им было либеральных реформ в России, «загадочной» даже для него самого. Когда в Европе вспыхнули новые революции, в Неаполе и Пьемонте в 1821 году и в Испании в 1822-м, Александр поначалу пытался о чём-то договориться с революционерами, но в конце концов решился подавить их силой (в Италии их подавили австрийские войска, а в Испании французские). Вообще же в последние два года жизни (умер в 1825-м, если считать легендой его отождествление со старцем Фёдором Кузьмичом, а это почти наверное так) Александр Павлович с грустью констатировал, что «Наполеон», как символ торжествующей посюсторонности в Европе, всё-таки берёт верх. В это же время, много беседуя с православными иерархами, он укрепляется в Православии и начинает более критично относиться к иным христианским конфессиям; им, в частности, было запрещено распространившееся в российских «верхах» масонство, были изгнаны ранее допущенные в Россию иезуиты и закрыты иезуитские школы.
Высочайшую оценку усилиям русского Царя по созданию Священного Союза дал Гёте в беседе с Эккерманом, датированной 1827 годом: «Миру необходимо ненавидеть что-нибудь великое, что и было доказано его суждением о Священном Союзе, хотя никогда ещё не было задумано ничего более великого и более благодетельного для человечества! Но чернь этого не понимает. Величие связано с неудобствами» (цит. по: Lay F. Alexandre I et la Sainte Alliance. Paris. 1975, p. 7).
Вернёмся к современным толкованиям затронутого здесь вопроса. Те из них, о которых шла речь, вроде бы утвердительно относятся к опыту Священного Союза, но ценят в нём примерно то же, что ценили Меттерних и Кэстльри. Да, Священный Союз, влияние которого в следующие сорок лет угасало, но не угасло совсем, обеспечивал в Европе определённую стабильность. За это время в Европе не произошло ни одной войны. Пресекались все попытки силовых выступлений против властей предержащих (последний такой случай имел место в Венгрии в 1849 году, где пресекающей силой явились русские войска). Об этом заботились Меттерних и Кэстльри, и это в них ценят, с некоторыми оговорками, толкователи, о которых шла речь.
Они ползают по теме, фактически отождествляя политику Союза с Realpolitik, несколько позднее сформулированную Бисмарком – сосредоточенную на поиске или сохранении «баланса сил». И «забывая» объяснить, почему собственно Союз был назван Священным. Впрочем, Хаас и Купчан даже не называют его так, для них это был просто «Европейский концерт». А Эрхардт даже полагает, что союз кем-то был назван Священным «в насмешку». Наверное, так должен судить о нём каждый, кто способен видеть не свыше сапога.
Что для нас сегодня значит Священный Союз далёкого 1815 года – бледная тень прошлого или, может быть, заготовка на будущее? Известно, что будущее предугадать трудно (я, впрочем, исхожу из того, что происходящая война в любом случае должна быть нами выиграна), но сегодня наиболее перспективной для нашего Отечества представляется идея Катехона, предполагающая высокую степень изоляции от Запада, как, впрочем, и от всего остального мира.
Возможно, однако, и другое: поворотный круг мировой истории, наподобие того, что существует в театрах, так повернётся, что наши западные соседи сами к нам потянутся. И отступающее (и уже далеко отступившее) у них христианство (как в католической, так и в протестантской его версии) будет искать поддержки в Православии. В этом случае встречное движение будет только естественным. Сейчас мы ищем и, слава Богу, находим союзников среди стран мирового Юга, но цивилизационное родство у нас только с теми, кто на Западе – в краях, где родилась Сикстинская Мадонна и был написан «Дон Кихот». И тогда, может быть, вспомнится, что в нашей, скажем так, национальной шкатулке остаётся идея Священного Союза. И возвышенная тень его наполнится какой-то новой плотью.
Юрий Михайлович Каграманов, культуролог, публицист, член редакционного совета журнала «Новый мир»