Среди русского нашего литературного поля древо Валентина Распутина - «царский листвень» - завидишь издалека. И подивишься его жизнеупорной силе, крепости его корней, не боящихся никакой, говоря по-распутински, «засуши», уходящих в глубинные пласты национальной духовной культуры. От такого - не откорениться, не откреститься. В «Прощании с Матёрой» дерево-символ обезглавлено, подобно деревенской церковке «на высоком чистом месте», у которой отнят был «крест на возглавии». Сама по себе параллель потрясающая!
И всё же не со стволового утверждения хотелось бы начать разговор о великом нашем писателе, а с тревожащего душу зыбкого страха-сомнения, которым сам он поделился когда-то со страной напрямую, в запале публицистических схлёстов, в прямом ответе на вопрос о причинах охватывающего страну пожара. Обмолвился о первовозгарании, так сказать. «...с изменением нравов - всё тревожней за человека», - признается Валентин Григорьевич, и горечь пепельного тла проступит в этом прямом признании, и уже до конца жизни будет определять его нравственный, его гражданский выбор. Во время прощального сплава по родной Ангаре всегда просветлённо-ясные, радующие за жизнь глаза художника нет-нет да и будут отгораживаться от видеокамеры печальной серой завесой.
Тревога о человеке, как бы традиционно-избито не звучало подобное сочетание, выходит сегодня, именно сейчас, может быть, как никогда раньше, на первый план в творческом наследии художника. Разделительное отношение к литературе, когда «деревенщики» рассматриваются как отдельно взятая и объединённая общими художественными взглядами группа, - потеряло всякий смысл теперь. Ибо если ограничить Абрамова, Алексеева, Астафьева, Белова, Лихоносова, Солоухина, Троепольского, Шукшина, Распутина деревенской околицей или - ещё уже - калиткой деревенского дома, то у нас и литературы-то, вне этой великой вселенской калиточки, никакой почти не останется. Без «Матрёнина двора» и без «Матёры» просто нет и не может быть отечественной словесности. Так что не в критических лычках дело, конечно же, не в отнесённости к определённым культурно-эстетическим и историческим реалиям (хотя и они важны), но дело прежде всего в отношении к человеку. Через человека, который в городе ли, в деревне ли вдруг начинает задумываться о мире и о Боге, вдруг просыпается, вдруг понимает, что можно и должно жить по-другому, вдруг, как у Троепольского, раскрывает своё больное усталое сердце в любви к «животине бессловесной», который, как у Распутина, просто отказывается покинуть родной узкурничек земли, где похоронены предки, где каждая травинка знает и помнит, - через человека, нечаянно стремящегося к «соотечествованию», к любви и вере, связана, как пуповиной, современное русское слово с Пушкиным и Достоевским. (В «Живи и помни» утверждено удивительно: «Нельзя продолжать новую жизнь, не подобрав пуповину от старой»).
Как раз весной, в марте, ровно десять лет назад журнал «Волга XXI век» публиковал очерк Валентина Распутина с очень характерным, распутинским названием: «Ученье: свет и тьма». По материалам выступления на XIV Рождественских чтениях. Валентин Григорьевич, если вдуматься, всегда был близок к учительской традиции - только без наставлений и морализаторства. Вот как замечательно, не лакируя мелочной опасливой кисточкой шероховатые заструги глубокой мысли, как бы соразмышляя с читателем вместе в процессе самого письма, говорил писатель о предназначении просвещения, о роли русского слова, о «молитвенном ладе» литературы отечественной:
«Пушкин во имя красоты, гибкости и чуткости русского языка снял с него оскомину церковно-славянского, но не вывел из храма и умел настроить свою лиру на молитвенный лад. Этот лад потом не покидал никого из наших больших мастеров, однако, требовал всё той же настройки. Шмелёва нельзя назвать реформатором языка, но в своё суровое время он сумел придать ему редкую, не бывалую дотоле, дружественность, ласку, и даже умильность - точно сам язык, пораненный во вражде и войнах, высмотрел Шмелёва в каких-то дальних и укромных своих палестинах и вручил ему этот дар всегда тёплого и сердечного звучания. Иван Шмелёв - это Алёша Карамазов в русском литературном братстве XX века, в котором, как в романе Достоевского, были разные персонажи, - Алёша, явивший монастырскую душу всепонимания и прощения».
Как хорошо, как тепло сказано, как на душе становится светлее от слов этих! И какую неожиданную разбежку берёт мысль Валентина Распутина. Шмелёв - Алёша Карамазов. Не на вражду, не на войну или брань (Богодулу простительно!) дан язык нам, национальный язык, литературный язык, а ради сердечного звучания, ради «молитвенного лада». Да разве же только о языке как о знаковой или коммуникационной системе речь, разве же не об израненных войнами, поражённых социальными язвами, заразившихся онемением зиловского равнодушия поколениях? Разве не о нас с вами, сегодняшних, легко и бездумно меняющих родники диалектов на химическую смесь куцых жаргончиков, запросто, просто так, отрекающихся от родного, тёплого, и неровного, и неправильного, и дышащего, и в начале сиявшего слова в пользу усреднено-механического канцелярита? Настасья, Дарья, Егор, они же не только надгробия родные оставлять отказывались, они же не только за уклад свой держались, они за слово русское держались! Господи, что ж мы делаем-то с нашей речью и как же будем мы теперь - без речи Валентина Распутина?
До сих пор помню, как волновался, когда готовился к разговору с Валентином Григорьевичем. Нужно было, все-то лишь, уточнить несколько деталей, узнать про фрагменты, которые следовало, как части выступления, выделить курсивом и т. д. Но я волновался: мне казалось, что вот сейчас, в телефонной трубке, заговорит-завещает, что называется, «живой классик», начнёт давать указания, а может, и вопрос какой-нибудь строгий задаст, или вообще намекнёт: «Да кто ты, собственно, такой, чтоб говорить с самим Распутиным?» И вот как только потекла-побежала речь Валентина Григорьевича, неторопкая, немногословная, без всяких прикрас и фигур, - знаете, вроде как старушки с Матёры покатились с узелками под горку, куда-нибудь по грибы да по ягоды, - все мои волнения улеглись. Я просто молчал, бекал и мекал что-то в ответ, и слушал, слушал, слушал. Отчего-то я вспоминал те три яблока из рассказа «Уроки французского». Мальчик никогда не видел яблок, но сразу догадался, что это они. Так и я, никогда не слышавший северного говора, сразу узнал его и понял, как что-то родное, настоящее-русское...
Окающий этот, всегда с северным колоритом говор, пришедший из междуречья Ангары и Енисея, узнаваем и в прозе писателя. Но вот что важно: никогда нет в книгах Валентина Григорьевича специального построения речевых портретов. Его речь и речь его героев совершенно естественна, она у Распутина подобна не средству письма и не художественному колориту, а дару Божию. Не случайно писателей, повлиявших на родной язык, на пракорневую его систему, таких, как Пушкин, Достоевский, Шмелёв, ставит Распутин в один ряд, например, с оптинскими старцами. Не случайно, конечно, и особенно трепетное внимание художника к Серафиму Саровскому и Сергию Радонежскому, чьё имя Валентин Распутин назвал «светлозовным». «Что мы, неразумные дети неразумного века, усушенные к тому же дурным образованием, знаем сегодня о Сергии Радонежском? - задаётся вопросом писатель. - Большинство из нас ничего не знает, кроме имени, которое и помимо церковных стен звучит как бы само собой, одним движением воздуха, и означает что-то светлозовное, терпеливо нас дожидающееся... И только немногое из нас при имени Преподобного Сергия обращаются не к памяти и не к книгам, а к душе...»
В этих словах - весь Распутин. Писатель православного возрождения. Мыслитель и гражданин, не боящийся говорить правду в искусстве и в жизни, не разделяющий, вернее сказать, жизнь и искусство. Без голоса Распутина наша страна и наша культура станет другой. Но зерно веры и добра, заложенное в почву, обязательно даст свои благодатные всходы. Валентину Распутину удалось в своё время защитить кристально чистую воду Байкала. И, как мог, в художественных образах, в публицистических монологах, в молчаливом несогласии, - он защищал до конца человека, за которого так тревожился. Он напоминал, что соотечествовать, помимо всех других смыслов, значит обращаться к Богу. Любить, не воевать, не разрушать, верить, помнить. Что «проще восстановить разрушенный храм и начать службу, чем начать службу в прерванной душе».
Всё, что делал Валентин Григорьевич Распутин, было направлено на восстановление «прерванной души», если разобраться. Нелёгкий, неблагодарный, но бесконечно важный для завтрашней России труд!
Что ж, нам, «неразумным детям неразумного века», ещё, может быть, только предстоит открыть для себя мир Валентина Распутина. И его горнее предназначение. Получить, так сказать, посылку из далёкого или не такого уж дальнего прошлого, вскрыть фанерные её дощечки и найти три спрятанных, потаённых, напоминающих детство яблока.
1. Re: «Крест на возглавии»