Николай Николаевич Скатов родился 2 мая 1931 года. (См. на РНЛ: «О русском слове». – Ред. РНЛ). В Костроме прошли его детские и юношеские годы. По окончании средней школы № 30, он поступил на филологический факультет Костромского государственного педагогического института. Здесь, под влиянием профессора Д. Е. Тамарченко, он начал свои первые шаги в науке. С отличием окончив институт, он поступил в аспирантуру при кафедре литературы МГПИ, где под руководством А. И. Ревякина подготовил и защитил в 1959 году кандидатскую диссертацию, посвящённую литературно-критическим и эстетическим взглядам Белинского.
В Костромском педагогическом институте Скатов проработал с 1956 до 1962 гг. Прочитанные им введение в литературоведение, общие курсы истории русской литературы Х1Х века и спецкурсы о творчестве В. Г. Белинского, пользовались большим успехом не только у студентов, но и у многих костромичей – любителей русской литературы.
В конце 1961 года Николай Николаевич испытал незаслуженные гонения, организованные в институте его недоброжелателями, с недоверием и завистью относившимися к талантливому учёному и блестящему преподавателю – кумиру костромских студентов-филологов. Получив приглашение от заведующего кафедрой истории русской литературы в ЛГПИ им. А. И. Герцена Александра Ивановича Груздева, Н. Н. Скатов уехал в 1982 г. в Ленинград. Здесь он защитил докторскую диссертацию, посвящённую исследованию творчества Н. А. Некрасова и поэтов его школы. Вскоре он стал заведующим кафедрой истории русской литературы ЛГПИ, а потом деканом Факультета повышения квалификации. В 1987 году его назначили директором крупнейшего в Ленинграде и нашей стране академического Института русской литературы (Пушкинского Дома), избрали членом-корреспондентом Академии наук СССР. В течение восемнадцати лет Николай Николаевич Скатов возглавлял Пушкинский Дом, сохраняя его научный потенциал в самые тяжёлые для нашей страны времена.
В 2001 году Санкт-Петербургское отделение издательства «Наука» выпустило в свет четырёхтомное собрание его сочинений. В издание вошли основные труды учёного, имя которого было тогда хорошо известно академическим учёным, учителям, читателям журнала «Литература в школе», а также широкому кругу любителей русской классической литературы. Первый том включал в себя монографию «Пушкин. Русский гений», расширенную редакцию книги «Русский гений» (М., 1987), второй – книгу «Кольцов», дважды опубликованную в серии «Жизнь замечательных людей» (1983, 1989), третий – книгу «Некрасов», впервые изданную в 1994 году в той же серии ЖЗЛ, четвёртый – избранные литературоведческие статьи из трёх книг Н. Н. Скатова «Некрасов. Современники и продолжатели» (Л., 1973), «Далёкое и близкое» (М., 1981), «Литературные очерки» (М., 1985), а также публицистические очерки из периодической печати последних лет. Издание завершалось послесловием Ю. М. Прозорова «О научном творчества Н. Н. Скатова», дающем высокую оценку литературного наследия академического учёного, писателя, педагога высшей школы.
«Наше время отмечено феноменальным интересом к русской классике, – утверждал Скатов. – Сейчас больше, чем когда-либо, совершается по сути в масштабах целого общества не только прочитывание её ещё и ещё раз, но перечитывание, продиктованное желанием увидеть многое заново, найти и там ответы на насущные вопросы духовной жизни». В этих словах учёного раскрывалась его исследовательская методология, верная лучшим традициям отечественной академической науки и наследию русской религиозно-философской мысли начала ХХ века. Задолго до эпохи гласности в книге «Поэты некрасовской школы» (Л., 1968), Скатов преодолевал одностороннее прочтение поэта, опираясь на труды о нём русских философов и литераторов Серебряного века – С. Андреевского и В. Брюсова, К. Бальмонта и А. Блока, В. Розанова и Д. Мережковского, Н. Бердяева и С. Булгакова. Восстанавливалась оборванная революцией, ушедшая в эмиграцию литературно-критическая традиция, идущая от органической критики А. Григорьева к философской критике начала ХХ века. Именно Скатов преодолел тогда инерцию хрестоматийного подхода к изучению Некрасова, в творчестве которого видели поэтическую иллюстрацию революционно-демократической публицистики. В трудах учёного Некрасов предстал как великий национальный поэт, в творчестве которого открывалась неисчерпаемая глубина народной жизни, национальная эпопея в новых формах литературы. А в последней, итоговой монографии, вошедшей в третий том, открытия учёного обогатились глубоким и целостным пониманием незаурядной личности Некрасова – журналиста и редактора, организатора литературных сил, первооткрывателя художественных дарований, деловитого издателя, широкой русской натуры в любви, в карточной игре, в охоте, в аристократических и правительственных связях, в отношениях с русскими писателями.
Н. Н. Скатов оставался исследователем, преданным духовно-нравственным основам русской классической литературы. В его трудах сохранялся высокий гуманитарный смысл литературоведения как науки, имеющей прямое отношение к самим основам национальной жизни, к генетическим корням её. Это было литературоведение, адресованное всем и каждому, доступное и понятное, обладающее живым, художественным языком. Ведь литература ХIХ века в России была универсальной формой общественного сознания. Именно потому ей отводилась совершенно особая роль в системе народного просвещения. Даже в суровые годы Великой Отечественной войны на литературу в старших классах выделялось 6 часов в неделю. Н. Г. Чернышевский, определяя в «Очерках гоголевского периода» её национальное своеобразие, отмечал, что в России нового времени литература имела особую функцию, не похожую на ту, которую она выполняла в других странах Западной Европы: «Как бы мы ни стали судить о нашей литературе по сравнению с иноземными литературами, но в нашем умственном движении играет она более значительную роль, нежели французская, немецкая, английская литература в умственном движении своих народов, и на ней лежит более обязанностей, нежели на какой бы то ни было другой литературе. Литература у нас пока сосредоточивает почти всю умственную жизнь народа, и потому прямо на ней лежит долг заниматься и такими интересами, которые в других странах перешли уже, так сказать, в заведование других направлений умственной деятельности». Специфика русской литературы диктовала и диктует особые условия и школьному учителю и литературоведу, желающему адекватно понять её предмет. Русская филология в лице лучших её представителей, обращаясь к нашей классике, всегда выступала за рамки собственно литературоведческих задач. Односторонняя специализация в силу национального своеобразия русской литературы была ей противопоказана. Не потому ли столь широк и масштабен диапазон научных интересов Скатова: от декабристов и Пушкина до Исаковского и Твардовского. От «далёкого» мысль исследователя устремляется к «близкому»: исследуя то, что сменяется, он обращает внимание на то, что удерживается неизменным в глубинном существе русской классики. «Далёкое» и «близкое» – это не только исследование хронологически разных явлений литературы. Это ещё и проникновение в диалектику вечно обновляющейся, пребывающей жизни, торжествующей над течением времени. Прошлое оказывается в самом прямом смысле нам близким, а наша современность напоминает о далёком прошлом, в новых исторических условиях заново воскрешая его (см., например, публицистические очерки четвёртого тома «За что мы не любим Некрасова», «Русская культура сегодня», «…И слово было Бог»).
Вот эта непрерывающаяся связь времён в истории России и русской классической литературы являлась душою творческих трудов Скатова. Она-то и превращала хронологически и тематически разные, далеко отстоящие друг от друга явления литературы в единое монографическое исследование. Цельность его основана не только на единстве исследовательского подхода, но и на объективно существующей целостности того духовного феномена, который оказывается главным героем литературно-критических очерков и книг. Уловить непреходящее значение тех художественных открытий, которые составляют душу нашей классики, которые сохраняют свою вечную актуальность, – такой была устремлённость исследовательской мысли Скатова. Она-то и делала его труды насущно необходимыми современному учителю литературы.
«Успехи разветвленного и, так сказать, дробного изучения» русской литературы диктуют, по мнению исследователя, «необходимость синтезирующего взгляда. В соответствии с духом русской классики, Скатов тяготел к эпическому постижению литературных явлений. В процессе микро- или макро- анализа держалось в уме индивидуальное целое литературы, не дающее исследователю возможности уйти в односторонность, увлечься разложением живого явления на составные части, впасть в преувеличение значимости тех или иных частей самих по себе, в ущерб целому. Вся литература здесь понималась как единое художественное произведение, как процесс коллективного творчества, в котором каждый художник, поэт или писатель с максимальной полнотою стремился выразить целое. Всё многообразие русских писательских индивидуальностей входило, таким образом, в состав некоего коллективного национального субъекта, творца литературы и языка. Формулу такого субъекта Скатов находил в жизни и творчестве Пушкина, который определялся как «начало всех начал», «как наше всё», как «русский человек в его развитии».
Книга о Пушкине (а вслед за нею – о Кольцове и Некрасове) – не традиционная биография, не обычное жизнеописание. С точки зрения бытовой жизнь Пушкина давно уже исследована с подробностью и дотошностыо. Скатов замечал, напротив, что эти «дотошные изучения», эти «воссоздания быта», превращаясь в самоцель, затеняют «собственно историческое осмысление». И вот ученый, обдумывая накопленные факты, создавал книгу, синтезирующую духовный путь Пушкина, который всею полнотою своей жизни и творчества воплотил энергию «молодой, развивающейся нации» и потому сам стал «первым человеком нации зрелой, развивающейся». «В Пушкине русский человек явился как идея, как программа и прообраз будущего». Эта мысль ученого не только декларировалась в книге, но и подтверждалась энциклопедически ёмким осмыслением жизненной и писательской судьбы поэта в их взаимосвязанности. Именно Пушкин воплотил в своём творчестве характерные особенности русского искусства начала XIX века как искусства «целого», искусства «больших мер, невероятных обобщений общенациональной значимости». Пушкин в книге Скатова – великий новатор, не разрушающий всё предшествующее и традиционное в отечественной и мировой культуре, а разрешающий великую задачу синтеза. Вслед за Достоевским Скатов видел в «протеизме» Пушкина гениальную синтезирующую мысль, с которой выразил он именно дух не только своего, но и чужих народов, «всю затаенную глубину» их духа, «всю тоску их призвания». А потому Пушкин стал для России «школой мировой духовной жизни, своеобразной всемирной энциклопедией», завершением «общенационального коллективного усилия». Эта «всечеловечность» Пушкина, его «нормальность, как воплощение высшей человеческой нормы», проявилась, по Скатову, и в том, как Пушкин развивался. «Мы не найдём здесь ничего подобного духовному краху Герцена после 1848 года, идейной драме позднего Гоголя, перелому в мировоззрении Толстого на рубеже 1870–80-х годов. Пушкин совершил весь человеческий цикл в его идеальном качестве. Именно такому движению подчинена его творческая эволюция. Оно объясняет этапы развития, переходы от одного к другому, хронологию, самые кризисы, когда они возникали». Жизнь Пушкина – это «человеческий цикл в его законченном виде: детство, отрочество, юность, молодость, зрелость, мудрость». Ему собственно и подчинялась композиция книги Скатова вплоть до названия всех её глав.
Ученый приходил к неожиданному и даже парадоксальному, на первый взгляд, открытию. Духовное развития Пушкина в определенном смысле сохраняет независимость как от влияния внешней жизни, так и от событий исторических. Чуткая реакция поэта на окружающую жизнь столь очевидна и обнажена, что «поселяет желание именно с нею непосредственно «связать его становление», представить, «что именно она в своей эмпирике это становление определяет». Однако Скатов убеждал, что Пушкин менее всего ей подчинялся. «Внутреннее развитие человека будущего, идеальной его модели, гения, “пророка” не поддается внешним влияниям столь ясно, как это случается с обычными литературными дарованиями». Гениальность Пушкина в том, что он в той же мере ведом этой жизнью, в какой он же и ведёт её, с максимальной полнотою выражая не только явные, но и скрытые её возможности. А потому и все так называемые кризисы Пушкина не только отражают переломные этапы современной ему исторической жизни общества, но и являются выражением переходных возрастных состояний поэта от детства к отрочеству, от отрочества к юности, от юности к молодости и т. д. «События внешней жизни не столько их определяют, сколько сопровождают их, им, так сказать, аккомпанируют, дают им пищу».
Здесь перед исследователем творчества Пушкина и его биографом возникали, по мысли Скатова, две опасности. Одна заключалась в соблазне отделить высокий дух поэта от жизненного потока, от реальных фактов биографии, отдаваясь стихии воображения и домысла (этого соблазна не избежал, по Скатову, Тынянов). Другая – в жёстком прикреплении основных этапов духовной биографии к житейским и историческим событиям. Николай Николаевич Скатов успешно провёл своё исследование между Сциллой вымысла, домысла, и Харибдой эмпирической фактографии. В споре с Тыняновым и Лотманом ему удалось воскресить в своё исследовании гармоничное детство поэта и завершить проделанный труд итоговой формулой: «Если бы Пушкин был без детства, то мы были бы без Пушкина». Ему удалось далее убедительно оспорить снисходительно-скептический взгляд на жизненные реалии лицейского опыта Пушкина. «Лицейское солнце – не “возвышающий, обман”, не “идиллические воспоминания”, как считал Ю. М. Лотман. В словах о “прекрасном союзе” Пушкин воплощал реальное лицейское единство», которое было, по Скатову, «детством всей молодой России, её надеждой». «Дело не только в Пушкине, но и в самом Лицее». Пушкин по праву гения и по способностям его с колоссальной силой сконцентрировал, представил и выразил то, чем был в Лицее «почти всякий». Лицейское братство по-своему реализовало себя и в широте поэтических увлечений лицейских стихов Пушкина. «Здесь в зародыше, в первом, подчас торопливом конспекте, иной раз в наброске, уже весь Пушкин». Фонвизин, Державин, Радищев, Карамзин, Жуковский, Батюшков... «По отношению к каждому из своих образцов Пушкин ещё вторичен, но, уже по самой способности повторить любого и каждого, то есть по отношению ко всем им, вместе взятым, уже оригинален и неповторим».
Юный Пушкин, по утверждению Скатова, не просто писал о вольности, он её воплощал. Там, где Рылеев «говорил о свободе», Пушкин выражал её всем литературным строем своих произведений. Причём дух вольности у него никогда не переходил в своеволие, осенялся законом не только в либерально-конституционном, а и в предельно высоком, библейском смысле этого слова. Юношеская свобода Пушкина проявилась в способности его жить везде и со всеми, в широте и многообразии его человеческих общений, казавшихся друзьям беспринципностью, вызвавших упреки в «легкомыслии». Проходя через «Арзамас», Пушкин тянулся к «Беседе», но при этом сохранял свободу от той и другой литературной крайности. Пушкин был со всеми и потому же ни с кем в отдельности, в особенности. Юность гения оказывалась синтезом юности русской национальной жизни во всех её проявлениях, «он был единственным человеком в тогдашней России, кто жил так. При всей широте и разнообразии связей всё-таки и тогда люди расходились, замыкались и обособлялись». А. Пушкин «был со всеми».
Молодость его сопровождалась переходом к романтическим увлечениям. Но «романтизм здесь выражал естественную и вечную романтику молодости, а потому он ушёл вместе с молодостью столь же нормально, как и возник». «Романтизм молодого Пушкина – не романтизм молодого Шиллера, не романтизм зрелого Байрона, не романтизм старого Гюго. Он никогда не составлял его сути». В молодости Пушкин пережил и представил весь возможный человеческий опыт любви, дал полный её образ: в зародыше, в развитии, в становлении, в изжитости, в многообразнейших её проявлениях. «И для нашей поэзии, и для нашего нормального национального развития это оказалось величайшим благом». Биографическая основа любовной лирики Пушкина весьма относительна. Житейские увлечения чаще всего служили лишь основой и первотолчком для идеальных одухотворённых переживаний. Наивно видеть в любовных стихах Пушкина «систему околичностей, тонких намеков, маленьких секретов». Такие биографы, по Скатову, вместо того, чтобы находить то, что Пушкин действительно открыл, чаще всего ищут то, что он якобы спрятал.
Зрелость Пушкина была ознаменована открытием глубин народной, национальной жизни. «Взрослый Пушкин впервые оказался один на один и так надолго с русским сельским людом, и впервые жил русской деревенской жизнью так оседло». Через неё – вместе с «Историей» Карамзина – Пушкин впервые открывает Шекспира как народного драматурга и сам смотрит на народ его взглядом. С драмой «Борис Годунов» Пушкин «вступает в пору высшей объективности», расцвета, зрелости. Завершает её «Евгений Онегин», являющий собой «идеальную формулу русской жизни».
Мудрый Пушкин – это человек и поэт, переживший драму и вступивший в стадию эпоса. Он и житейски начинает свои тридцатые годы с первоэлемента «эпической жизни» – с семьи, а в творчестве продолжает их созданием «Медного всадника», «Капитанской дочки», «Истории Пугачёва». Так Пушкин совершает в своей жизни и творчестве «весь мыслимый человеческий цикл, и заканчивая, сам увенчивает его “Памятником”».
Книга Скатова открывала новые грани в пушкинском творчестве – «зерне», из которого прорастает вся новая русская литература. Такой взгляд на Пушкина ложился у исследователя на прочный фундамент исторической эпохи становления и торжества русской нации в Отечественной войне 1812 года. В Пушкине исследователь видел исток новой русской литературы. Всё последующее её развитие превращается в развертывание тех возможностей, которые в нём заключены в виде ёмких эстетических формул. Как откровение и раскрытие художественных потенций, изначально намеченных в универсальном гении Пушкина, весь последующий литературный процесс, по Скатову, соразмерен Пушкину, с ним соотнесён. В зерне русской классической литературы содержится идеал всеобщей человеческой солидарности, наиболее полно и всесторонне реализованный Пушкиным с его уникальным «протеизмом» и всемирной отзывчивостью.
Скатов утверждал новый взгляд на основные вехи эволюции русской литературы ХIХ века. В советское время периодизацию нашей литературной классики неразрывно связывали с основными этапами освободительного движения. Такая периодизация не учитывала собственно литературный, художественно-эстетический аспект, а потому нуждалась в известной корректировке. Н. Н. Скатов эту корректировку произвёл. Так, например, есть ряд чётких признаков, отличающих литературное развитие первой половины ХIХ века от второй. Литература первой половины XIX века, по Скатову, отличается необыкновенной ёмкостью и универсальностью созданных ею художественных образов. Их можно сравнить с зёрнами или с бутонами не распустившегося ещё цветка. В это время закладываются первоосновы русской литературной классики, живые клетки её, несущие в себе неповторимый «генетический код». Это литература кратких, но перспективных в своём дальнейшем развитии художественных формул, заключающих в себе мощную образную энергию, ещё сжатую в них, ещё пока не развернувшуюся. Не случайно многие из них войдут в пословицы, станут фактом нашего повседневного языка, частью нашего духовного опыта: почти все басни Крылова, множество стихов из «Горя от ума» и «Евгения Онегина», «ноздрёвщина», «маниловщина», «чичиковщина» Гоголя, «репетиловщина», «молчалинство» Грибоедова и т. д. Это же качество мощного художественного синтеза открывал Скатов и в «русской песне» Кольцова. Поэт установил в ней связь отдалённых веков и отделённых состояний. И та же “Песня пахаря” не столько даже песня, сколько песнь: эпос, не потерявший эпического содержания, но ставший лирикой. Недаром именно в русском эпосе содержится предтеча Кольцовского пахаря.
А орет в поле ратай, понукивает,
А у ратая-то сошка поскрипывает,
Да по камешкам омешики прочеркивают...
Это ратай, Микула Селянинович, у Кольцова заговоривший:
Ну, тащися, сивка,
Пашней, десятиной!
Выбелим железо
О сырую землю.
В русской литературе первой половины XIX века большое место занимает проблема художественной формы, краткости и точности языкового оформления поэтического образа. Идёт процесс становления литературного языка. Вопрос «как?» часто теснит вопрос «что?». Отсюда – напряжённые и живые споры о судьбе русского языка между «шишковистами» и «карамзинистами». Отсюда – жанровый универсализм русских писателей первой половины XIX века. Они ещё лишены в своем творчестве той специализации, которая произойдёт позднее, которая заставит Островского отдаться целиком национальной драме, а сатирика Салтыкова-Щедрина – чураться «лепетания в стихах». Пушкин пробует свои силы буквально во всех жанрах литературы: он поэт и прозаик, лирик, эпик и драматург. Произведения русских писателей первой половины XIX века невелики по объему, но значительны по образной силе, которая в них заключена. Русская литература второй половины ХIХ века отличается своей аналитичностью: она как бы раскрывает скобки за теми сжатыми художественными формулами, которые были даны Пушкиным, Лермонтовым, Гоголем. Из «Капитанской дочки» Пушкина, из «Бородино» Лермонтова, из «Тараса Бульбы» Гоголя и трёх басен Крылова – произведений, кратких по форме и ёмких по содержанию, вырастает, развёртываясь на тысячи страниц, многотомное повествование «Войны и мира» Л. Н. Толстого.
В условиях второй половины ХIХ века уже неповторим ренессансный пушкинский универсализм. Даже русская поэзия этого времени разделяется на два враждующих друг с другом направления: некрасовскую школу и школу поэтов «чистого искусства» – рядом с Некрасовым стоит Фет. Островский отдаст все силы драматургическому творчеству, Толстой и Достоевский – романам, юношеская драматургия и проза Некрасова несоизмеримы по значимости со стихами национального поэта, Чехов в прозе выступит мастером короткого рассказа, Салтыков-Щедрин будет «чистым» сатириком и т. д.
Внимание Скатова проявлялось и в определении существа русского реализма XIX века. Исследователь убедительно показывал ограниченность «расхожего представления о литературе прошлого как о чём-то таком, что прежде всего – и даже только – критикует». В нашем сознании термин «критический» с некоторых пор стал означать «“критикующий” и критикующий, прежде всего, среду, социальные отношения. Русское художественное сознание, по Скатову, преодолевало такой метафизический подход к человеку. В классической литературе человеческая личность превращалась в «совокупность общественных отношений» не только настоящего момента, но и всей национальной истории. Этот широкий взгляд на соотношение характера и среды, когда характер и определяется средою, и выступает по отношению к ней как нечто самостоятельное, давал возможность Скатову увидеть в «Мёртвых душах» Гоголя, например, не обычный социальный роман, а поэму, в которой характеры помещиков получают общенациональный масштаб. Исследователь обращал внимание не только на критикующие, но и на жизнеутверждающие начала русского реализма, справедливо полагая, что «сама сила отрицания» в нём была возможна лишь «при соответствующей силе утверждения», и русская классика близка нам этой «безмерностью, бесконечностью идеалов»: «предельная требовательность к человеку» тут вытекала «из беспредельной веры в него».
Для Н. Н. Скатова было мало знать, что написали декабристы в своих политических трактатах и художественном творчестве. Не менее важно выяснить, что они пережили и как они жили – и не для полноты их биографий только, но для истинного понимания существа их идей. О декабризме Скатов говорит как о целостном культурном явлении со своим неповторимым лицом, со своей индивидуальностью. Как Пушкин «универсально представил» в своём творчестве «мировой художественный опыт», так декабризм – «мировой, от античности идущий, опыт гражданской жизни и политической борьбы». Пушкин и декабристы – два этих социальных и культурных пласта национальной жизни начала XIX века рассматривались исследователем в эстетическом ключе эпоса и трагедии. Трагичность политического опыта декабристов прямо связана с трагичностью их поэтического опыта. С этой стороною их деятельности в работы Скатова входит другой устойчивый сюжет – литература и жизнь в сложном взаимодействии друг с другом. Декабристы в своей жизни и художественном творчестве предприняли дерзкую и обречённую попытку снять вековую коллизию между жизнью и искусством, гражданственностью и поэзией, человеком и художником, делом и словом. Искусство и жизнь они хотели подчинить единому принципу: «живи, как пишешь, пиши, как живешь». Советской науке, как убедительно показывал Скатов, явно не хватало целостного взгляда на декабризм как на уникальное в своём роде общественное движение начала ХIХ века. Корни декабризма связаны с Отечественной войной 1812 года, явившейся в летописях русской истории событием, пробудившим и определившим на века коренные основы русского национального самосознания. Декабризм, полагал Скатов, «отличает не столько единство принципов и взглядов, сколько многообразие их, и когда мы говорим, что для декабризма характерно… что декабризм включает… что декабризму свойственно… в сущности, речь идёт чаще всего не о том, что покрывает декабризм в целом, а о том, что в нём есть в частности. Но это многообразие как особенность движения прямо связано с единством нового человеческого типа, появившегося и сложившегося в русской истории на рубеже 10–20-х годов ХIХ века, новой человеческой личности, возникшей на волне национального подъёма и наиболее полно этот подъём выразившей. Подобно Пушкину, так универсально представившему нам мировой художественный опыт, декабризм стремился охватить мировой, от античности идущий, опыт гражданской жизни и политической борьбы. Расхожим в советской исторической науке был упрёк декабристам в том, что они оказались «страшно далеки от народа». Однако эта «далёкость» от народа революционного декабристского крыла, по утверждению Скатова, порождалась, как это ни парадоксально покажется на первый взгляд, самоотверженной любовью к народу, основанной на близком знании и понимании его. Опыт кровавых событий французской революции, помноженный на собственные российские мятежи, призывал декабристов к предельной осторожности. Авторы агитационно-революционных солдатских песен А. Бестужев и К. Рылеев не случайно боялись пускать их в крестьянскую среду. «Сначала мы было имели намерение распустить их в народе, – признавался А. Бестужев на следствии, – но после одумались. Мы более всего боялись народной революции; ибо оная не могла быть не кровопролитна и не долговременна, а подобные песни могли бы оную приблизить…». Они допускали возможным распространение таких песен лишь среди солдат, совершивших вместе с ними великий освободительный поход. Недаром же Пушкин не только от себя лично, но и от целого поколения дворян-декабристов, к которому он принадлежал, дал в «Капитанской дочке» ёмкую формулу крестьянского бунта: «Не приведи Бог видеть русский бунт – бессмысленный и беспощадный. Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уж люди жестокосердые, коим чужая головушка полушка, да и своя шейка копейка». Именно потому даже самые радикально настроенные круги декабристов делали ставку на бескровную революцию. «Бесспорна, – писал Скатов, –подчинённость декабристов высшему нравственному императиву, как он ими понимался. Впрочем, так же, как и политическому расчёту. Об ужасах французской революции и горьком послереволюционном европейском опыте думали все и, может быть, в ещё большей степени, чем революционной народной стихии, боялись наполеонизма».
Утверждаемое нашей литературой, начиная с Пушкина и декабристов, понимание личности, как показывал Скатов, снимает типичное для Западной Европы противопоставление индивида и общества. Личность является средоточием бесконечного множества отношений с другими, и вне этих отношений она лишается живого содержания. Но и общественное, коллективное начало рассматривается русским художественным сознанием не как предел и ограничение личного начала, а как его внутреннее восполнение. Проблема духовного становления человека в русской литературе не ограничивается индивидуальным самоусовершенствованием: она с необходимостью предполагает участие в совместной жизни со всеми, она неотделима от процесса одухотворения «мира», от совершенствования самих форм общения между людьми.
Именно потому А. Н. Островский, например, «не идеализирует патриархальности как таковой, а лишь в той мере, в какой он видит в ней и провидит за ней начала человеческой общности и принципов, её обеспечивающих, уходящих корнями глубоко в толщу народной, в частности русской крестьянской жизни, начала жизни “миром”. Они объединяют его с Толстым (“Война и мир”), с Некрасовым (“Пир на весь мир”)». Принимая всякий раз новые исторически конкретные формы, идеал человеческой общности сохраняет неизменным лишь внутреннее своё ядро. «Если Твардовский – поэт коллективизации, то ведь и Некрасов – поэт коллектива… принцип коллектива, жизнь “миром” для него – главное. В этом-то и близок к нему “поэт коллективизации” Твардовский». Как планеты вокруг солнца, все значительные писательские индивидуальности России вращаются в поле притяжения вековой народной мечты, дорогого народу идеала. «Некрасов когда-то писал Л. Толстому о том, как важна “посылка к другим”, человеческая “круговая порука”. Поиском такой “круговой поруки” и близок к Некрасову Исаковский».
Очевидно, что разные явления русской классики рассматривались у Скатова не обособленно. Во взаимодействии и взаимопроникновении они формируют индивидуальный облик национальной литературы. Творчество одного писателя открывается навстречу другому: внутри самой литературы действует тот же закон «общественной солидарности», упраздняющий непроницаемость отдельных художественных течений, направлений и школ. Особенно убедительно это показано на примере столкновения в русской литературе второй половины XIX века некрасовского и фетовского поэтических начал. Так фетовский поэтический анализ духовно-природных состояний вдруг обнаруживает внутреннее родство с толстовской диалектикой души и с поэзией Некрасова. А искусство интеграции отдельных состояний в характеры, недоступное Фету, оказывается доступным Толстому и Некрасову. Так Фет включается в движущийся литературный процесс, где каждому отводится своё место. Некрасов и Фет по-своему дополняют друг друга. Их вражда – относительна, их антагонизм может быть осмыслен как естественное противоречие художественного развития, удерживающее в себе возможности нового синтеза на более глубоких аналитических основах. Ценность поэтических открытий Фета возрастает, когда его творчество рассматривается не как «вещь в себе», а как органическая часть литературного процесса, во взаимодействии с другими, с целым.
Статьи Скатова об Островском принадлежали к числу лучших в отечественном литературоведении, открывающих новые перспективы в изучении творчества национального русского драматурга. В творчестве Островского завершилось становление нашего классического искусства XIX века. Драма – продукт развившейся национальной жизни, национальный театр – признак совершеннолетия нации. Исследователь показывал, что наше сегодняшнее устойчивое представление о жизни купечества, явившейся почвой для произведений национального драматурга, нуждается в коррективах весьма существенных. Занимая промежуточное положение между крестьянством и верхами русского общества, купечество и сохраняло народную традицию жизни «миром», и в то же время она подвергалась в нём наиболее острым драматическим превращениям. Самодурство, с этой точки зрения, было выражением кризиса старых патриархальных устоев, потери их. В купеческом миру Островский и пытался увидеть свои идеалы в той мере, в какой этот мир ещё сохранял связь с общенародной культурой (крестьянской, в первую очередь). Опираясь на жизнеспособные начала в нём, драматург с огромной силой обличал тот процесс эгоистического обособления, распада национального и общечеловеческого единства, который в купечестве стремительно прогрессировал. Подтверждением этого нового взгляда на жизненные истоки творчества Островского являлся у Скатова анализ основного конфликта в драме «Гроза», конфликта, внутри которого исследователь обнаруживал ростки самобытной «русской трагедии». Учёный рассматривал драматургию Островского на широком фоне национальной жизни и литературы, отметая устаревшее представление об Островском как драматурге-бытовике. Анализируя две постановки «Горячего сердца» на сценах ленинградских театров, он настаивал на бережном отношении к творчеству драматурга, отвергая как приземлённо-реставраторский, так и бесцеремонно-модернистский варианты сценического прочтения его пьес. Истина заключается «в безусловном доверии к Островскому», к его слову, перерастающему возможности любого сценического воплощения. По мнению исследователя, в драматургии Островского, помимо всех действующих лиц, есть еще один и, пожалуй, главный положительный герой – «народный язык в том смысле, в каком для Тургенева он был “надеждой и опорой”». За языком персонажей прослушивается голос творца, Островского, передающего героям частицу своего простодушия и лукавства, народной мудрости и непосредственности.
На драматическом этапе нашей сегодняшней жизни, когда Россия переживает трудные годы перехода на стезю буржуазного развития, греховным началам человеческой природы, на которые опирается такой общественный порядок, для успешного, не катастрофического его существования нужна, насущно необходима надёжная система духовных противовесов. Как птице для полёта необходимы два крыла, так и торгашеским инстинктам, денежным страстям необходимо духовное противостояние. Понимаем ли это мы?
Об этом с тревогой и болью говорил Н. Н. Скатов в 2003 году в статье «Погружение во тьму. Русская классика сегодня»: «Наше время – и с новой силой – обязывает осознавать неизменную роль литературы в качестве не лишь одного – в ряду прочих – видов искусства, не только одного из способов так называемого духовного производства и, кстати сказать, не просто одного из школьных – среди многих – предметов преподавания. Обо всём этом, как всегда просто и всеобъемлюще, сказал в ставшей афоризмом фразе Пушкин: «Чтение – вот лучшее учение». Лучшее! Ничего лучшего человечество пока не придумало. Вот почему в нынешних условиях эстетической и этической смятенности, языковой сумятицы и утраты многих ориентиров, как никогда, важно обращение к синтезировавшему общественно-национальный опыт этапу русской литературной классики. Именно там новая Россия впервые эстетически явлена как целое и цельное, единое и неделимое».
Юрий Владимирович Лебедев, профессор Костромского государственного университета, доктор филологических наук

