Огни О. Берггольц зажигаются ярко: рассечённые молниями бытийных событий, пронизанные поэтическими открытиями конкретной души: крылатой и высокой…
Библейски, ветхозаветно гудит голосовая мощь - колокол, призывающий отринуть забвенье, работает, тяжёл:
Я как рубеж запомню вечер:
декабрь, безогненная мгла,
я хлеб в руке домой несла,
и вдруг соседка мне навстречу.
— Сменяй на платье, — говорит, —
менять не хочешь — дай по дружбе.
Десятый день, как дочь лежит.
Не хороню. Ей гробик нужен.
Его за хлеб сколотят нам.
Отдай. Ведь ты сама рожала…—
И я сказала: — Не отдам.—
И бедный ломоть крепче сжала.
Сквозной звук запредельной боли способен ли объединить сердца?
Теперь – вряд ли…
Жизнь тёрла О. Берггольц в ладонях, какие оказались слишком шероховаты.
Заключение и пытки, стойкость её, не признавшей себя виновной, блокада, морок смерти, который надо преодолеть.
Берггольц могла бы живописать мир только чёрными красками, что не делала это – свидетельство удивительного стоицизма, и литой силы, что выковала в себе: силы духа.
Есть в её поэзии нечто пророческое: кажется, таким голосом мог говорить оракул:
…Осада длится, тяжкая осада,
невиданная ни в одной войне.
Медаль за оборону Ленинграда
сегодня Родина вручает мне.
Не ради славы, почестей, награды
я здесь жила и всё могла снести:
медаль «За оборону Ленинграда»
со мной, как память моего пути.
Крупные слова.
Крупная соль, словно переслаивающая тяжёлые, вещные, полные вечности стихи.
Вместе – сочное упоение жизнью: великий космос её вечен, как миры обновления, как великолепная красота – пусть элегического характера:
Есть время природы особого света,
неяркого солнца, нежнейшего зноя.
Оно называется бабье лето
и в прелести спорит с самою весною.
Уже на лицо осторожно садится
летучая, легкая паутина…
Как звонко поют запоздалые птицы!
Как пышно и грозно пылают куртины!
Жизнь принимала Берггольц – открытым взором; и сложнейший свой опыт передавая стихами, словно верила основному вектору жизни…
Каков он?
Возможно – преодоление смертности: ради вечности?

