Всё-таки невероятно интересное это чтение – писем Ф.М. Достоевского. Для меня, как литератора, конечно же, важны в их содержании в первую очередь не бытовые коллизии и затруднения в жизни Фёдора Михайловича, его знакомых, близких и родных. И даже не тот характер, который отражается в строках интимных посланий, не предназначенных для постороннего взгляда (а вот стали всё-таки достоянием всего читающего мира) самого писателя. В данном случае меня больше интересует «творческая мастерская» Фёдора Михайловича. Как он ощущал, переживал, анализировал свою работу при создании литературного произведения. В какой литературной атмосфере пребывал, как её ощущал, насколько это было важно для него.
Ведь не секрет – подобные критерии в творческой работе нисколько не меняются не то что в течение десятилетия – за столетия!
Вот начал знакомиться с письмами Фёдора Михайловича за 1875-1877 гг. (вторая книга 29 тома полного собрания сочинений – издательство «Наука» 1986 г.) и почти сразу понял, что не оторвусь, пока не переверну последнюю страницу.
Супруге А.Г. Достоевской Фёдор Михайлович пишет из Эмс 13 июня 1875 года (в этот немецкий курортный городок он приехал для лечения лёгких): «Пуще всего мучает меня неуспех работы: до сих пор сижу, мучаюсь и сомневаюсь и нет сил начать. Нет, не так надо писать художественные произведения, не на заказ из-под палки, а имея время и волю. Но, кажется, наконец, скоро сяду за настоящую работу, но что выйдет – не знаю». «От меня, однако, решительно все отвернулись в литературе; я за ними не пойду. (…) …вижу, что роман пропал («Подросток» – В.С.): его погребут со всеми почестями под всеобщим презрением. Довольно, будущее покажет, а я энергии на будущее не теряю нисколько».
Иными словами, тут мы видим вечный выбор истинного творца: следовать моде времени, быть в нужном потоке идей и чаяний, примкнуть к какому-то общественному идейному и политическому течению, или же следовать открывшейся тебе высшей правде, которую только и считаешь правильной, может быть даже спасительной для общества.
На первый взгляд – тут естественный выбор. Но в действительности он требует невероятной смелости и твёрдости характера. Ведь именно решившись на подобный шаг, писатель оказывается в одиночестве. Его не презирают, ему не отказывают в таланте, но его НЕ ПОНИМАЮТ. Он идёт против нескольких течений, созданных и сформированных его коллегами-современниками, он не поддерживаемый ими в духовной и интеллектуальной брани.
Из писем Ф.М. Достоевского № 604 своему пасынку П.А. Исаеву от 7 января 1876. Петербург: «…я хотел бы издавать сочинение и, не имея к тому средств, думаю издать по подписке».
А у нас сегодня всякий начинающий «литератор» жалуется, что ему приходится искать деньги на издание первой книжки.
Из письма № 609 Х.Д. Алчевской от 3 марта 1876. Петербург: «Писателю всегда милее и важнее услышать доброе и ободряющее слово прямо от сочувствующего ему читателя, чем прочесть какие угодно похвалы в печати. Право, не знаю, чем это объяснить: тут, прямо от читателя, – как бы более правды, как бы более в самом деле».
Как мне кажется, совершенно точное ощущение. На выход своих книг я не обделён печатными откликами, рецензиями, статьями своих коллег, критиков, журналистов, опубликованными в газетах, журналах, альманахах и сборниках. Их довольно много, всем авторам я благодарен и за их похвалы, и за их несогласия, а в первую очередь за то, что не пренебрегли, прочитали. Но каждый неожиданный и непосредственный читательский отклик воспринимается мною и сейчас по-особенному. Как неожиданная награда, воспоминание о которой продолжительное время хранится в сердце неким радостным волнением. Значит – не зря трудился, писал.
Из письма № 612. Х.Д. Алчевской 9 апреля 1876. Петербург: «Вы сообщаете мне мысль о том, что я в «Дневнике» разменяюсь на мелочи. Я это уже слышал и здесь. Но вот что я, между прочим, Вам скажу: я вывел неотразимое заключение, что писатель – художественный, кроме поэмы, должен знать до мельчайшей точности (исторической и текущей) изображаемую действительность. У нас, по-моему, один только блистает этим – граф Лев Толстой, которого я высоко ценю как романиста (…), хотя и очень иногда растянут в изучении подробностей, но, однако, дал такие удивительные этюды, которые, не было бы его, так бы и остались совсем неизвестными миру».
И тут Ф.М. Достоевский попадает в самую точку. Конечно, в этом признании классика есть определённое оправдание той работе, которую я сам веду вот уже более двадцати лет, создавая сначала дневниковые «Искры потухающих костров», затем «За тайной гранью» и другие подобные хроники, содержание коих из номера в номер публикую на страницах журнала «Вертикаль. ХХI век». Я искренне считаю, что концентрируя в своих записях остро современную информацию, даю повод для серьёзных размышлений всякому неравнодушному читателю. А ещё (возможно, это даже намного ценнее) оставляю для потомков хронику непосредственных «текущих» событий, которые почти мгновенно стираются валом информационного потока и до них, в самом основном, будничном своём объёме, не дойдёт. Хотя понимаю – отбор информации происходит личностный, пристрастный. Собственно потому на обложках книг и стоит моя фамилия. А не только из-за того, что крупные мировые события перемежаются в содержании с теми «мелкими», которые имеют отношение лично ко мне. Я сознательно ввожу «мелкое личное» в «огромное мировое». Без этого невозможна полнота жизненного ощущения.
Меня порой удивляет, как много людей, начавших заниматься литературным творчеством, не знают, что происходит не то что в мире, а и на своей улице. Потому и проза у них выходит худосочно вымученной, без нерва, словно созданная в безвоздушном и безлюдном пространстве.
Из письма Ф.М. Достоевского С.Д. Яновскому от 17 декабря 1877 года. Петербург: «А главная наука в том, что истинно русских людей, не с исковерканным интеллигентно-петербургским взглядом, а с истинным и правым взглядом русского человека, оказалось несравненно больше у нас в России, чем я думал два года назад. До того больше, что даже в самых горячих желаниях и фантазиях моих я не мог бы этого результата представить. Поверьте, мой дорогой, что у нас в России многое совсем не так безотрадно, чем прежде казалось, а главное – многое свидетельствует о жажде новой, правой жизни, о глубокой вере в близкую перемену в образе мыслей нашей интеллигенции, отставшей от народа и не понимающей его даже вовсе. Вы сердитесь на Краевского, но он не один; все они отрицали народ, смеялись и смеются над движением его и таким ярким святым проявлением его воли и формой, в которой он представил свое желание. (…) В армии наша молодежь и наши женщины (сестрицы) показали совсем другое, чем все ожидали и о чем все пророчествовали. Будем ждать. (…) Во всех сотнях писем, которые я получил в эти два года (пока издавал «Дневник писателя» – В.С.), всего более хвалили меня за искренность и честность мысли; значит, этого-то всего более и недостает у нас, этого-то и жаждут, этого-то и не находят. Граждан у нас мало в представителях интеллигенции».
Повтори сейчас слово в слово кто-либо этот текст, и прочитавшие его воскликнут: как верно! Ибо вся либеральная интеллигенция нынешней России с девятнадцатого века не изменила своих взглядов и своих позиций относительно русского народа. Она не хочет к нему принадлежать, она стыдится возможной близости к нему. Однако как тогда, так и сейчас героизм, проявленный в боевых действиях, начинает очищать с тела государства образовавшуюся коросту «отрицателей народа».
Слава Богу, мы начинаем возвращаться к «искренности и честности мысли». Как долго удержим этот период в истории страны, зависит только от нас. Понимаю, что в итоге вновь всё потеряем. Вновь короста будет всё разъедать и омертвлять. Вновь падём. Но сейчас всеми силами нужно сохранять тенденцию на народное оздоровление.
К тому же вот и Фёдор Михайлович уже в другом письме (отвечая в феврале 1878 г. Н.Л. Озмидову) пишет: «Человечество в его целом есть, конечно, только организм. Этот организм бесспорно имеет свои законы бытия. Разум же человеческий их отыскивает. Теперь представьте себе, что нет Бога и бессмертия души (бессмертие души и Бог – это всё одно, одна и та же идея). Скажите, для чего мне тогда жить хорошо, делать добро, если я умру на земле совсем? Без бессмертия-то ведь всё дело в том, чтоб только достигнуть мой срок, и там хоть всё гори».
Ещё из писем Ф.М. Достоевского: теперь книга первая тридцатого тома полного собрания сочинений
Л.В. Григорьеву от 21 июля 1878 года: «В самом деле, трудно кому-нибудь более, чем русский человек впадать в ошибки. (…) Не будь этих 2-х лет войны – и не догадался бы никогда о том, что, при всем несомненном дурном в народе за эти годы, к нему привилось сверх того политическое сознание, точное понимание смысла и назначения России (если не вполне точное, то всё больше и больше точнеющее), одним словом, привилась и развилась высшая идея. А ведь были бы только высшие идеи, или начало высших идей, то прочее всё приложится, всё может перегореть и исправиться к лучшему. И вот этот факт народного сознания наши либералы 60-x годов хотят изо всей силы похоронить и – соединяются в таком случае с гонителями народа, с презирающими его, с теми, которые до сих пор наклонны считать его за податную единицу и только».
Вот какая мысль однажды всплыла в моём сознании: «Человеческая жизнь невероятно трагична, в ней буквально крохи чего-то светлого, радостного и душевно чистого. Всё остальное – борьба за выживание, сопротивление несправедливостям (одних по отношению к другим), болезни близких и их самих, искушение греховностью, раздражительностью,… да тут перечислять до бесконечности. Плюс ко всему память, которая хранит всё до самых мелких мелочей, а они тянут душу, угнетают. Редкие радости вспоминаются почти без эмоций. И, тем не менее, нет ничего для человека дороже (для подавляющего большинства), чем его жизнь, наполненная всем вышеперечисленным.
Загадка, на которую невозможно найти однозначного ответа – так, чтобы без придуманного мудрствования с привлечением всевозможных цитат. Ответ, который бы был воспринят однозначно и навсегда, а не на несколько часов или даже дней (это уж совсем много) успокоил сердце, совесть, душу.
Думаю, эта фраза, что вдруг родилась в моём сознании при подходе к бывшему Речному вокзалу на набережной Волги (о трагичности человеческой жизни), возникла под впечатлением писем Ф.М. Достоевского, в первую очередь адресованных к жене. По вполне понятным причинам они наиболее откровенны и касаются как жизни Фёдора Михайловича, так и Анны Григорьевны со всеми отсюда вытекающими последствиями: от болезни детей до неудовлетворительного материального положения в семье.
Конечно, нам известна биография писателя со всеми испытаниями, которые ему пришлось пережить. Но сейчас не об этом. О более житейском, например, о таком: «Здоровье моё не совсем хорошо: страшно раскашлялся, по ночам особенно, грудь разорваться хочет. Общее ослабление, тоска, давление в груди, а ночью мучительные кошмары. Сплю ночь прескверно, по пяти раз просыпаюсь и каждый раз от кошмаров (всё разных), каждый раз в поту…» Это из письма супруге из Эмса, с немецких вод, от 29 июля 1879 года. И эдак-то всё сплошь через все письма последних шести лет жизни писателя.
Да и касательно литературной среды – тоже радостного мало. Вот как 11 июля 1879 года успокаивает Достоевский Анну Павловну Философову:
«У Вас есть горькие строки о людской жестокости и о бесстыдстве тех самых, на которых Вы, истинно любя их, пожертвовали, может быть, всю жизнь и деятельность Вашу (про Вас это можно сказать). Но не удивляйтесь и не огорчайтесь – никогда более и не надо ждать ни от кого. Не осуждайте меня как бы за высший профессорский тон: я сам оскорблен многими и, право, иными невинно, другие же были оскорблены моим характером (в сущности тем, что я говорил им искреннее слово, по их же просьбе) и горько отплатили мне за это искреннее слово – и что же, я наверно досадовал и негодовал более, чем Вы. Правда, более того, что Вы претерпели от тех и других, редко могло быть – ибо сам я был свидетелем и сколько раз слышал я Ваше имя, обвиняемое теми и другими. Но вот что хорошо тут всегда: знайте, что всегда есть такая твердая кучка людей, которые оценят, сообразят и сочувствуют непременно и верно. У Вас есть сочувственники, понимающие Вашу деятельность и прямо любящие Вас за нее. Я таких встречал и свидетельствую, что они есть».
Ну и как, скажите на милость, воспринимать жизнь человеческую, имея в виду всё выше прочитанное (да и на собственном опыте изведанное), как её можно оценивать иначе, как только имеющую в своём содержании много трагического и несправедливого?
В чтении писем Ф.М. Достоевского сделал небольшую паузу, остановился на 7 июня 1880 года в преддверии чтения Фёдором Михайловичем прославившей его речи на заседании Общества любителей российской словесности в рамках празднования открытия памятника А.С. Пушкину. Накал в письмах достигает высшей точки. Какой триумф на следующий день его ждёт, Достоевский даже не догадывается.
Вечером прочитал последние письма из 30 тома полного собрания сочинений. Фёдор Михайлович ещё жив, лихорадочно работает (заканчивает роман «Братья Карамазовы», выпускает единственный в 1880 году «Дневник писателя» со статьёй о Пушкине и своим разъяснением о главном. В письмах сетует, как много у него недоброжелателей в среде писателей и газетчиков, но знает, что его любят многие и многие читатели.
«С 7-го октября я в Петербурге, и, верите ли: звонок за звонком, кофею не дадут напиться: то приходят от студентов и от гимназий с просьбами читать, то с своими рукописями: прочтите, дескать, и пристройте в какой-нибудь журнал, вы-де со всеми редакциями знакомы, а я ни с одной не знаком, да и не хочу знаться. Верите ли, у меня накопилось до 30 писем, все ждут ответа, а я не могу отвечать. Думаю отдохнуть, развлечься, книгу прочесть – ничуть не бывало. Вот завтра чтение (19-е октября) в пользу Литер<атурного> фонда, и я не мог отказать. Со знакомыми не мог увидеться, ни одного собственного дела не мог исправить. А с 20-го числа, послезавтра, должен сесть работать, чтоб написать заключительный "Эпилог" романа для "Русского вестника". Поймите то, что у меня нет, нет ни одной минуты. А нервы расстроены и угрызения совести: "Что обо мне подумают те, которым я не отвечаю, что скажут". Я Аксакову на самое интересное и нужное мне письмо вот уже 2 месяца не могу ответить. Верите ли, что я с детьми даже перестал говорить, гоню их от себя, вечно занятый, вечно расстроенный, и они говорят мне: "Не таков был ты прежде, папа". – И всех-то я обозлил, все-то меня ненавидят. Здесь в литературе и журналах не только ругают меня как собаки (всё за мою Речь, всё за мое направление), но под рукой пускают на меня разные клеветливые и недостойные сплетни» (Из письма № 900 М.А. Поливановой от 18 октября 1880 года).
Достоевский ещё жив, пишет важные письма И.С. Аксакову. Иван Сергеевич начинает издание газеты «Русь», и Фёдор Михайлович делится с ним своими переживаниями:
«Ваш тезис мне о тоне распространения в обществе святых вещей, то есть без исступления и ругательств, не выходит у меня из головы. Ругательств, разумеется, не надо, но возможно ли быть не самим собою, не искренним? Каков я есмь, таким меня и принимайте, вот бы как я смотрел на читателей. Заволакиваться в облака величия (тон Гоголя, например, в "Переписке с друзьями") – есть неискренность, а неискренность даже самый неопытный читатель узнает чутьем. Это первое, что выдает. Ну как отказаться от полемики и иногда горячей? Вам дружески признаюсь, что, предпринимая с будущего года "Дневник" (на днях пускаю объявление), часто и многократно на коленях молился уже Богу, чтоб дал мне сердце чистое, слово чистое, безгрешное, нераздражительное, независтливое. Смеясь уже, скажу: решаю иногда совсем не читать ни нападок, ни возражений в журналах. (…) Известно, что свои-то первыми и нападают на своих же. Разве у нас может быть иначе?» Это письмо от 4 ноября 1880 года. Истекает, истекает срок жизни самого Фёдора Михайловича!)
Пишет он и Н.А. Любимову:
«Ну вот и кончен роман! Работал его три года, печатал два – знаменательная для меня минута. (…) Мне же с Вами позвольте не прощаться. Ведь я намерен ещё 20 лет жить и писать. (…) Крепко жму Вам руку и благодарю Вас за Ваше участие. А, пожалуй, и за редакторскую ферулу: она иногда мне необходима» (8 ноября 1880 года из Петербурга в Москву).
Фёдор Михайлович завершает последний в своей жизни роман, выступает с чтением… А во мне сердце замирает: я же знаю, что меньше трёх месяцев – и его не станет, его голос прервётся. И в этом замирании, в этом понимании и ощущении кроется непостижимая тайна человеческой жизни. Почему же всё так? Почему? – хочется вскричать. Но крик где-то там, глубоко внутри, в душе. Потому что и мне не ведом мой срок.