По Божьему Промыслу России было назначено выстрадать и преодолеть марксизм.
Однажды между Короленко и Успенским, писателями-демократами из враждебного Достоевскому лагеря, состоялся любопытный разговор. Короленко заметил, что «Преступление и наказание» он перечитывает с большим интересом. «“А я не могу… – сказал Успенский. – Знаете ли… У меня особое ощущение… Иногда едешь в поезде... И задремлешь... И вдруг чувствуешь, что господин, сидевший против тебя, самый обыкновенный господин, даже с добрым лицом... И вдруг тянется к тебе рукой... и прямо... пррямо за горло хочет схватить... или что-то сделать над тобой... И не можешь никак двинуться”.
Он говорил это так выразительно и так глядел своими большими глазами, что я, как бы под внушением, сам почувствовал лёгкое веяние этого кошмара и должен был согласиться, что это описание очень близко к ощущению, которое испытываешь порой при чтении Достоевского.
“А всё-таки есть много правды”, – возразил я. – “Правды?..” Глеб Иванович задумался и потом, указывая двумя пальцами в тесное пространство между открытой дверью кабинета и стеной, сказал: “Посмотрите вот сюда. Много ли тут за дверью уставится?” – “Конечно, немного, – ответил я, ещё не понимая этого перехода мысли. – Пара калош?” – “Пожалуй”. – “Положительно: пара калош. Ничего больше”. И вдруг, повернувшись ко мне лицом и оживляясь, он докончил: “А Достоевский сюда столько набьёт страдания, горя, подлости человеческой, что прямо на четыре каменных дома хватит”».
Этот упрёк вслед за Успенским был жёстко сформулирован Михайловским в названии статьи, адресованной Достоевскому, – «Жестокий талант».
Мережковский в книге «Л. Толстой и Достоевский» очень убедительно обозначил и не менее убедительно отвёл эти упрёки, которые можно услышать порой и в наше время: «И разве всё это естественно, возможно, реально, разве это бывает в действительной жизни? Где это видано? И если даже бывает, то какое дело нам, здравомыслящим людям, до этих редких из редких, исключительных из исключительных случаев, до этих нравственных и умственных чудовищностей, уродств и юродств, подобных видениям горячечного бреда?
Вот главное, всем понятное обвинение против Достоевского – неестественность, необычность, искусственность, отсутствие так называемого “здорового реализма”.
“Меня зовут психологом, – говорит он сам, – неправда, я лишь реалист в высшем смысле, т. е. изображаю все глубины души человеческой”.
Естествоиспытатель, тоже иногда “в высшем смысле реалист” – реалист новой, ещё неизвестной, небывалой реальности, – делая научные опыты, окружает в своих машинах и приборах естественное явление природы искусственными, исключительными, редкими, необычайными условиями и наблюдает, как, под влиянием этих условий, явление будет изменяться. Можно бы сказать, что сущность всякого научного опыта заключается именно в преднамеренной искусственности окружающих условий. Так, химик, увеличивая давление атмосфер до степени невозможной в условиях известной нам природы, постепенно сгущает воздух и доводит его от газообразного состояния до жидкого. Не кажется ли “нереальною”, неестественною, сверхъестественною, чудесною эта тёмно-голубая, как самое чистое небо, прозрачная жидкость, испаряющаяся, кипящая и холодная, холоднее льда, холоднее всего, что мы можем себе представить? Жидкого воздуха не бывает, по крайней мере, не бывает в доступной нашему исследованию, земной природе. Он казался нам чудом, – но вот он оказывается самою реальною научною действительностью. Его “не бывает”, но он есть.
Не делает ли чего-то подобного и Достоевский – “реалист в высшем смысле” – в своих опытах с душами человеческими? Он тоже ставит их в редкие, странные, исключительные, искусственные условия, и сам ещё не знает, ждёт и смотрит, что из этого выйдет, что с ними будет. Для того, чтобы непроявившиеся стороны, силы, сокрытые в “глубинах души человеческой”, обнаружились, ему необходима такая-то степень давления нравственных атмосфер, которая, в условиях теперешней “реальной” жизни, никогда или почти никогда не встречается – или разреженный, ледяной воздух отвлечённой диалектики, или огонь стихийно-животной страсти, огонь белого каления. В этих опытах иногда получает он состояния души человеческой, столь же новые, кажущиеся невозможными, “неестественными”, сверхъестественными, как жидкость воздуха. Подобного состояния души не бывает; по крайней мере, в доступных нашему исследованию, культурно-исторических и бытовых условиях – не бывает; но оно может быть, потому что мир духовный так же, как вещественный, “полон, по выражению Леонардо да Винчи, неисчислимыми возможностями, которые ещё никогда не воплощались”. Этого не бывает, и, однако, это более, чем естественно, это есть».
Главное открытие, к которому пришёл Достоевский, художественно исследуя природу человека, заключалось в опровержении истин «гуманизма». Эти истины утвердились в Западной Европе ещё в эпоху Возрождения. Суть их основывалась на вере в добрую природу человека, лишь искажённую в своей первозданности окружающими жизненными обстоятельствами. Отпусти человека на свободу, освободи от социальных пут – и добрые инстинкты восторжествуют!
Достоевский в своих романах отпускает героев на полную свободу. Но она становится для них источником трагических испытаний и духовных мук. Достоевский показал, что природа человека дисгармонична, что в ней идёт постоянная борьба тёмных и светлых начал, что поле битвы Бога и дьявола – сердца людей. Светлые начала укрепляются и питаются верой в Бога, они бессильны без притока Благодатных энергий, которым открывается доступ лишь в душу верующего человека. С утратой веры человек оказывается пленником своих земных несовершенств. Проходя через искушение свободой, такой человек страдает от этих несовершенств и невольно выносится к пограничной ситуации. На гребне её ему открывается или трагическая перспектива безусловной гибели или выстраданная в искушениях вера в безусловную правоту христианской истины. Достоевский любит страдание не из пристрастия к мучениям его, будто бы, «жестокого таланта», а из любви к современному безбожному человеку, которому лишь через страдания и открывается божественный свет.
По этой же причине Достоевский не принимает и той концепции неудачи и краха истории, которую утверждали К. Леонтьев и Н. Страхов. «Прогресс – предрассудок!» – говорили они. Ни к какому раю на земле история человечество не приведёт. Дурная неправда истории в конце времён будет прервана вмешательством Высшей силы. Всякие попытки гармонического земного устроения лишь умножают зло.
Достоевский заметил, что такой пессимистический взгляд на историю пробуждает в человеке антихристианские чувства. В своих черновых заметках он записал: «Леонтьеву (не стоит добра желать миру, ибо сказано, что он погибнет). В этой идее есть нечто безрассудное и нечестивое. Сверх того, чрезвычайно удобная идея для домашнего обихода: уж, коль, все обречены, так чего же стараться, чего любить, добро делать? Живи в своё пузо».
Достоевский считал, что концепция неудавшейся истории ведёт к отрицанию всякой активности, обессмысливает все общественные формы человеческого бытия: политику, культуру, государственное строительство. Абсолютной признается лишь идея личного спасения в одиночестве пустынного бытия в монастырской келье. Леонтьев утверждал: «И под конец не только не настанет всемирного братства, но именно тогда-то оскудеет любовь, когда будет преподано Евангелие во всех концах земли».
В противовес концепции эсхатологического пессимизма и катастрофизма Достоевский утверждал эсхатологию спасения. Если Леонтьев основывал своё виденье истории на тех образах Откровения, которые указывали на всё большее оскудение любви и веры, на усиление зла в мире, то Достоевский обращал внимание на другой ряд образов этой священной книги, образов созидательных, жизнетворческих. Он опирался на обещание тысячелетнего Царства Христова в 20 главе «Откровения Иоанна Богослова».
Тысячелетнее царство!
Эти хилиастические чаяния были соблазном для многих ересей, вносивших в это царство черты ветхозаветного идеала – обетованного, земного «Царства Израиля». На таком идеале утверждался иудаизм. Ради такого идеала народ еврейский отверг учение Христа. «Тысячелетнее царство» понималось им чувственно как царство земных радостей и удовольствий.
Христианские же чаяния этого Царствазаключались в другом. Они вытекали из трактовок 20 главы Откровения христианскими апологетами – Папием Иерапольским, Иустином мучеником, Иринеем Лионским. Они понимали Царство Божие на земле как состояние райского блаженства и совершенства, как невозмутимое пребывание с Христом всей общины святых, достигших с помощью Божией бессмертия и безгреховности.
При этом тысячелетнее Царство праведников не отменяло Небесного града Иерусалима, того «нового неба и новой земли», о которых идёт речь в 21 главе Откровения. Оно служило связующим звеном между временным и вечным, между землёй и небом. Оно понималось как приуготовительная ступень к переходу от временной к вечной жизни. Путь к этому царству осуществляется через долгий и трудный процесс обожения как отдельного человека, так и социума в его целом. Поэтому тысячелетнее Царство праведников ещё не финал, не «преодоление исторической трагедии». Достоевский указывает, что по тексту Апокалипсиса, за ним последует на краткое время освобождение сатаны. И лишь окончательная победа над ним, а затем Страшный суд откроют праведникам «новое небо и новую землю». Только тогда «отрет Бог всякую слезу с очей их, и смерти не будет», и «будут царствовать во веки веков».
Юрий Владимирович Лебедев, профессор Костромского государственного университета, доктор филологических наук