К истории формирования отношения к науке в России.
Попытка обсуждения состояния умов в России к моменту выхода в свет басни «Ларчик» требует предварительного обращения к явлениям, сопровождавшим усвоение и плодов просвещения в предшествующий период. Само же просвещение, несомненно, было единственным средством приобщения к развивавшейся в Европе науке с целью её развития и плодотворного использования на благо России.
Но что такое наука сама по себе? Из множества существующих на сегодняшний день её определений, достаточно, на мой взгляд, принять к сведению самое короткое из них: наука – это совокупность объективных знаний о природе и человеке. Я бы, конечно, предпочёл заменить «объективных» на «рациональных», учитывая, что это вполне соответствовало духу европейского Просвещения. Именно его семена и попытался прорастить на российской почве Пётр I, действуя с решимостью и упорством истинного самодержца. Это осуществлялось в открываемых им специализированных профессиональных школах: инженерной, адмиралтейской, навигацкой, пушкарской, госпитальной, приказной и др. С целью приобщения дворянских детей к премудростям математики по его же указу в каждой губернии были открыты цифирные школы. А за год до кончины он подписывает указ о создании Академии наук и художеств в Санкт-Петербурге, ставшей узаконенным местом концентрации науки. Нелишне, кстати, отметить, что в структуре Академии нашлось место и для двух кафедр механики в составе математического отделения.
Напрашивается предположение, что будь все правители России после него (царствующий современник Крылова Александр I был девятым) наделены натурой их великого предка, самомý баснописцу пришлось бы, возможно, задумывать для воплощения своего замысла совершенно иной сюжет. Но этого, увы, не произошло, а об истинном отношении к науке в сáмом начале послепетровской эпохи (годы правления Петра II) сообщает в своих «Сатирах» со всей откровенностью Антиох Кантемир:
Наука ободрана, в лоскутах обшита,
Изо всех почти домов с ругательством сбита;
Знаться с нею не хотят, бегут ея дружбы,
Как, страдавши на море, корабельной службы.
Все кричат: «Никакой плод не видим с науки,
Учёных хоть голова полна – пусты руки».
Конечно, последующий столетний промежуток не был лишён и внушавших достаточно обоснованный оптимизм моментов; оправдались в значительной степени надежды Ломоносова, выраженные в нижеследующих строках:
Молчите, пламенные звуки,
И колебать престаньте свет;
Здесь в мире расширять науки
Изволила Елисавет.
Впрочем, я вовсе не собираюсь анализировать значимость дел, осуществляемых в России в сфере науки и образования в течение этого столетия. Во стократ важнее выявить причины и характер противоречий, обусловленных различиями между мировосприятиями, присущими протестантству и православию, а также деструктивные результаты их проявлений.
Для начала достаточно констатировать факт формирования системы образования в России по немецкому, точнее прусскому образцу, учитывая, что именно в Пруссии господствовало лютеранство – весьма радикальная ветвь протестантства. Стало быть, следует иметь в виду, что такая система не только всецело соответствует деятельному (предпринимательскому) духу, но и сами знания, усваиваемые в ней человеком, ни по форме, ни по содержанию не противопоставляются его религиозности.
Дело в том, что, согласно Лютеру, кстати, не только сáмому главному инициатору Реформации, но и одному из создателей немецкого литературного языка, Бог ставит перед человеком задачу осуществить своё земное призвание – Beruf (по-немецки, это же и «профессия», «специальность»). Выходит, само обучение (т.е. процесс индивидуального вхождения в упомянутую систему, усвоение её положений с целью практического использования), означает прежде всего следование божественному предначертанию, притом личность человека сведена к его индивидуальности. И в своём личном стремлении к знаниям, необходимым для будущего решения возникающих задач, он остаётся верен Богу. Приобретённое им рациональное знание, даже будучи непосредственно отделённым от веры во всеблагого Творца, нисколько не мешает ему осознанно следовать Св. Писанию и даже свободно толковать его. Сами естественные науки открывают его разуму мир в понятиях, а философия, к тому же, убеждает, что и Бог прекрасно в них воспринимается умом, так что просвещённый человек вполне резонно целиком доверяет всеобщему «ratio». Его мир – мастерская, в которой надо трудиться и поддерживать порядок, включающий, конечно же, соблюдение норм протестантской этики, прежде всего, любви к ближнему. Только и всего.
Попытки безпрекословно выполнять в православной России выработанные упомянутой системой «правила игры», которые вполне соответствовали образу мысли и образу жизни человека целиком секуляризованной («обмирщённой») культуры, не могли не вызвать возникновения в общественном сознании зловещей трещины, расширяющейся по мере смены поколений – это было проявление неустранимой двойственности: божественное (иррациональное)-мирское (рациональное) во всей своей драматичности. Ведь несущей опорой православной веры с момента её принятия являлось доверие к Священному Преданию (Сергий Булгаков определил его как способ уразумения Святого Писания). Именно оно оставалось исконным хранителем святоотеческих традиций, внешним выражением которых были составлявшие многовековой уклад жизни верующих всех сословий следование православному календарю, участие в церковных службах, принятие таинств, молитва перед образáми. В сакральной сфере этому соответствовала Божественная благодать взаимной любви (соборность), эсхатологические ожидания (надежда на всеобщее спасение), синергия (соработничество с Богом), что в мирской жизни обусловило формирование общинного сознания, воплощалось в неповторимых особенностях языковой стихии и творений искусства, способах ведения хозяйства, межличностных отношениях.
Таким образом, просвещённость на европейский лад, опиравшаяся на тотальную рационализацию, не могла не войти в неустранимое противоречие с мировосприятием, исторической основой которого был мистический опыт (откровения) Восточных Отцов – неотъемлемая составляющая Св. Предания. Результаты проявления этого противоречия в сознании даже глубоко верующего человека, по мере усвоения им премудростей просвещения, были самыми различными: от возникновения смутных сомнений в значимости имевшихся у него ценностных ориентиров и размывания вероучительных основ до появления полного безверия.
Характер такого размывания нетрудно выявить, обратившись к началу величественной оды Гавриила Державина «Бог»:
О Ты, пространством безконечный,
Живый в движеньи вещества,
Теченьем времени превечный,
Без лиц, в Трёх Лицах Божества!
Дух всюду сущий и единый,
Кому нет места и причины,
Кого никто постичь не мог,
Кто всё Собою наполняет,
Объемлет, зиждет, сохраняет,
Кого мы нарицаем – Бог!
Причём речь идёт как о её строке: «Без лиц в Трёх Лицах Божества», так и о его собственном к ней разъяснении:
«Автор, кроме богословского православного нашей веры понятия, разумел тут три лица метафизические, то есть безконечное пространство, безпрерывную жизнь в движении вещества и неокончаемое движение времени».
А ведь отличие Православия от всех иных ветвей христианства именно в его обращении к Лицам Св. Троицы, различие которых не нарушает единство их природы. Причём это вовсе не понятия, а мистически воспринятые Восточными Отцами и закреплённые Св. Преданием символы, выражающие внутриипостасные свойства предшествующего самомý творению единоначалия: нерождённость – рождение – исхождение.
Конечно, ни малейшего сомнения в глубине веры самогό автора всё это не вызывает, как и того, что с ней в его сознании отлично уживаются сугубо философские (метафизические) спекуляции. Если же учесть, что свои знания он с семи лет начал получать в немецком пансионе Оренбурга, то нет ничего необычного в том, что представленная им позиция вполне приемлема для сáмого убеждённого протестанта.
Между тем приведённый пример представляется весьма безобидным, если учесть, что создание оды пришлось на период распространения в России вольтерьянства, принявшего характер борьбы с основами православия, проявляясь в формах деизма, пантеизма и атеизма, не говоря уже о масонстве. Конечно, противодействие этому зловещему явлению существовало и в просвещённых кругах, о чём, к примеру, свидетельствуют эпизоды из детских лет Ивана Киреевского, чья мать, кстати, доводилась племянницей В.А. Жуковскому, внушившему ей привязанность к немецкому романтизму. В семье Киреевских складывалась особая атмосфера, сочетавшая тягу к сугубо светским знаниям с полным неприятием богоотрицания. Отец его, нетерпимый к кощунствам Вольтера, даже скупал его произведения с целью их уничтожения, а во время войны 1812 года, заведуя госпиталем для раненых пленных французов, пытался, встречаемый порой оскорблениями, обратить к религии тех из них, кто отошел от веры в Бога.
Тем не менее, признаки двойственности, вызванные светом просвещения, неуклонно нарастали, и их зловещие результаты выразил Фёдор Иванович Тютчев в стихотворении «Наш век»:
Не плоть, а дух растлился в наши дни,
И человек отчаянно тоскует…
Он к свету рвётся из ночной тени
И, свет обретши, ропщет и бунтует.
Безверием палим и иссушен,
Невыносимое он днесь выносит…
И сознаёт свою погибель он,
И жаждет веры, но о ней не просит.
Не скажет ввек, с молитвой и слезой,
Как ни скорбит перед замкнутой дверью:
«Впусти меня! – Я верю, Боже мой!
Приди на помощь моему неверью!..»
Столь безпощадное обличение существовавшей в России системы просвещения вышло из-под пера поэта в сáмой середине XIX века. Но ничего не изменилось и к его окончанию, судя по воспоминаниям протоиерея Василия Зеньковского (1881-1962) в кн. «Проблемы воспитания в свете христианской антропологии» о годах учёбы в гимназии, хотя самомý ему всё же удалось преодолеть результаты роковой двойственности:
«Я так отчетливо вижу это, когда оглядываюсь на свои гимназические годы, когда я впал на несколько лет в неверие. У нас было очень хорошее преподавание Закона Божьего, мы все обязательно ходили в церковь, и в первые годы своей гимназической жизни я оставался верен тому религиозному одушевлению, которое было у меня с детства. Когда на 15-м году жизни я утерял веру, то причины этого, как мне это ясно теперь, лежали в той глубокой двойственности, которая духовно окружала меня в школе, хотя и не сознавал её».
Вокруг проблемы мудрости
Из содержания «Ларчика» следует, что в данной конкретной ситуации сама Механика становится причастной к возникновению ложной мудрости, хотя, казалось бы, предположение о таком порядке вещей не просто ошибочно, а вообще кощунственно. Но так ли уж оно далеко от истины? Ведь основой идеологии, создававшейся вокруг Механики, служило утверждение об универсальности механизма, его вездесущности, разве не так? Стало быть, действия искренне преданного Механике мудреца, на 100% усвоившего эту фундаментальную установку, вполне предсказуемы. У него нет ни малейших сомнений в том, что отсутствие замка у закрытого Ларца свидетельствует прежде всего о наличии заменяющего его скрытого механизма. Более того, внешнему виду Ларца, вызвавшему всеобщее восхищение, несомненно, соответствует совершенство такого механизма. Следовательно, задача мудреца сводится к тому, чтобы раскрыть секрет его запуска; её-то он и пытается решить, трудясь, что называется, «в поте лица», между тем, как оценка его действий полностью совпадает с той, что была дана персонажу другой крыловской басни – это, конечно же, мартышкин труд.
Итак, первоисточником ложной мудрости является безапелляционная убеждённость её носителя в обладании неоспоримой истиной, что называется, – истиной в последней инстанции. Между тем «единственным критерием истины является опыт» – это изречение Леонардо да Винчи вполне применимо для дальнейшего обсуждения. Дело в том, что из самоуверенного заявления мудреца нисколько не следует, что у него имеется собственный опыт открывания ларцов без замков. Так что напрашивается вывод, пусть и несколько спекулятивный: крыловская басня представляет нам оторванного от повседневной жизни догматика, обладающего опытом сугубо умозрительного характера, свидетельство тому – его безтолковая суета вокруг закрытого Ларца.
Вполне уместным будет представить сейчас в качестве реального ему антипода Ивана Кулибина, который, окажись на месте крыловского персонажа, просто открыл бы Ларец. Между тем, возглавляя десятки лет механические мастерские Академии наук, он ежедневно, ежечасно своим собственным опытом укреплял основы самόй Механики. Впрочем, он и до этого нисколько не умалял её значимости, скорее наоборот, свидетельством чему служит начало сочинённой им в 1764 году оды «Радость пасхальная»:
Вселенную Господь создал,
Как часовщик часы собрал.
Пружины там и шестерни
Отмеривают наши дни.
Столь безхитростное сравнение, способное вызвать у кого-то снисходительную улыбку, выражает, между тем, гармоничность мировосприятия автора, выросшего, между прочим, в семье старообрядцев; ощущение продолжения в собственном творчестве миротворения в соработничестве с самúм Господом. Написание оды совпало с началом конструирования Кулибиным часов, уникальный механизм которых состоял из 427 деталей (они были позже преподнесены Екатерине II и вызвали её восхищение). Вообще-то, лишь для перечисления изобретений, сделанных Кулибиным, понадобилась бы не одна страница, хотя ему, воспитанному в духе старообрядческих традиций, и не довелось приобщиться к просвещению на европейский лад. И освоения грамоты оказалось достаточным, чтобы пристраститься к чтению, дополнявшему его любимое с детских лет занятие – мастерить игрушки. Зато обогащать и совершенствовать накапливаемый собственный опыт ему помогло изучение токарного, слесарного и часового дела. Конечно, следует особо отметить, что истоки всего этого следует искать в сочетании его врождённого таланта с неугасимым стремлением творить. Впрочем, такими же качествами обладают и те, кто достигает вершин творчества в сферах, ничего общего с механикой не имеющих.
Но в каком соотношении находится всё это с таким обобщающим понятием, как мудрость? Толковый словарь живого великорусского языка Вл. Даля содержит весьма обширную и вдобавок противоречивую трактовку всего, что связано в языковой стихии с этим понятием. Чего стоит одно лишь сопоставление:
Мудрость Божеская, промысел, провиденье.
Мудрость человеческая, умствованье, умничанье, заблуждения.
Можно, конечно, предположить, что оно отражает всего лишь позицию некоего религиозного ортодокса. Тем не менее, неприятный осадок от самой возможности придания двусмысленности этому понятию остаётся. Ведь это, по сути, означает изначальную относительность самόй мудрости, способной превратиться в заблуждение, т.е. оказаться ложной.
Некоторый оптимизм, правда, вызывает трактовка в Словаре исходного понятия мудрый: основанный на добре и истине; праведный, соединяющий в себе любовь и правду; в высшей степени разумный и благонамеренный. Дополняет его и определение понятия, находящегося в эпицентре нашего обсуждения:
Мудрец: философ, мудрый муж; человек, достигший ученьем, размышленьем и опытностью до сознания высших житейских и духовных истин.
Было бы полезно также обратиться к истокам формирования понятия мудрости в эпоху античности. Вот как трактуется σοφία (σοφός) в словаре Вейсмана: мудрость, знание, разумение; (иногда) сметливость, хитрость, ловкость, искусство, напр. искусство плотника; музыкальное искусство; философия, наука. Если воспользоваться этой трактовкой по отношению всё к тому же Кулибину, то его мудрость проявлена именно в искусстве механика. Стоит ещё отметить, что в диапазоне значимостей σοφός оказывается и то, что выражало, как вы помните, τέχνη (здесь я имею в виду науку). Но коли так, то самое время сослаться на Аристотеля, который понимает мудрость как высшее знание и приходит к довольно краткому выводу: «Мудрость есть наука об определённых причинах и началах». И поскольку его авторитет сохраняется и поныне, вполне уместно исходить из его приоритетов в этой сфере, выраженных следующим образом:
«Наиболее достойны познания первоначала и причины, ибо через них и на их основе познаётся всё остальное, а не они через то, что им подчинено».
Но ведь всё это означает, что, во-первых, неотъемлемым объектом познания должны быть причинно-следственные связи; во-вторых, уточняется сама направленность процесса познания – от следствия к причине; в-третьих, называется высшая цель – познание первоначал. Удовлетворяет ли этим критериям оказавшаяся в центре обсуждения механика? Обратимся вновь к словарю Вл. Даля:
«Механика: математика, приложенная к законам равновесия и движения тел; наука о силе и сопротивлении ей; искусство применять силу к делу и строить машины; наука выгодного приспособления».
Здесь, как видите, нет ни намёка на приведённые выше критерии Аристотеля. Но ведь механика, несмотря на свой весьма строгий математический аппарат, и вправду не занимается выявлением каких-либо первоначал. Гениальность Ньютона заключается в открытии законов, ставших фундаментом классической механики, их чёткой формулировке и экспериментальном подтверждении, и только; то же относится и к закону всемирного тяготения. Но все они представляют собой всего лишь реальные следствия, причины которых неизвестны, причём сам Ньютон, верный своему методу индукции, вообще не пытался их искать, высказавшись предельно кратко: «hypotheses non fingo» («гипотез не измышляю»). И своё собственное мировосприятие он выразил на склоне лет с предельной откровенностью достаточно образно:
«Не знаю, как другие, а я чувствую себя ребёнком, который бродит весь день у кромки воды, находя то раковину, то отшлифованный волной камешек, тогда как огромный океан истины простирается перед ним, безграничный, неисследованный».
Отношение Пушкина к просвещению и науке
После несколько затянувшегося обсуждения сугубо исторического подхода к восприятию в России просвещения и науки в начале XIX столетия назрела необходимость уделить особое внимание отношению к ним Александра Сергеевича Пушкина. К этому побуждает прежде всего оценка и его творчества, и самой личности многими авторитетными представителями разных поколений, самым ёмким выражением которой является: «Пушкин – наше всё», не потерявшим значимости до настоящего времени, хотя родилось это умозаключение более полутораста лет тому назад. Вполне уместно привести здесь его расшифровку после двоеточия самим автором:
«Пушкин – представитель всего нашего душевного, особенного, такого, что остаётся нашим душевным, особенным после всех столкновений с чужим, с другими мирами. Пушкин – пока единственный полный очерк нашей народной личности, самородок, принимавший в себя, при всевозможных столкновениях с другими особенностями и организмами, всё то, что принять следует, отбрасывавший всё, что отбросить следует, полный и цельный, но ещё не красками, а только контурами набросанный образ народной нашей сущности, образ, который мы долго ещё будем оттенять красками. Сфера душевных сочувствий Пушкина не исключает ничего до него бывшего и ничего, что после него было и будет правильного, и органически нашего».
Это фрагмент опубликованной в 1859 году в журнале «Русское слово» статьи «Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина» Аполлона Григорьева. Сам он известен не только как поэт, литературный критик, автор популярных песен и романсов, но ещё и как создатель метода органической критики в литературе, исходящего из существования целостности, которая, по его убеждению, воплощена в организме. Стало быть, истинную гармоничность, убеждён автор, выражает органичность – она естественна сама по себе. Противоположна ей искусственность – сделанность; таковыми в литературе являются произведения, основой которых служит не созерцаемый духовным зрением художника национальный идеал, воплощённый в народе – целостном организме, а какая-либо сторонняя «преднаходимая» идея. Плодотворность такого подхода к творчеству Пушкина находит своё полное подтверждение.
На оценке Пушкина именно Аполлоном Григорьевым я остановился сознательно, что позволило уделить некоторое внимание и самомý упомянутому методу. Дело в том, что во всём нашем предыдущем обсуждении находящаяся в центре внимания механика демонстрировала не что иное, нежели всё ту же сделанность, воплощённую в механизме, чья целостность является искусственной. Не чем иным, нежели механизмом, остаются замечательные часы Ивана Кулибина, и связь между всеми их деталями, конечно же, механическая, сводящаяся к схеме (о чём вскользь упоминалось ранее), а вовсе не та, благодаря которой существует какой-либо организм. Что же касается законов, открытых Ньютоном, то, поскольку они остаются следствиями, причины которых неизвестны, выявляемые ими связи воспринимаются не иначе, нежели механические. И сейчас у нас с вами впервые обозначилась фундаментальная двойственность механизм-организм, которой несколько позже суждено стать предметом нашего обсуждения.
Итак, самую общую оценку значимости Пушкина можно считать завершённой, и теперь пора перейти непосредственно к интересующему нас вопросу. В этой связи попытаемся обратиться к статье известного публициста и историка культуры Михаила Гершензона «Мудрость Пушкина» (первая публикация в 1917 году). Он исходит из того, что в науке разум познаёт лишь отдельные ряды явлений, между тем, как каждый человек, изначально обладает целостным знанием в соответствии с целостностью своей личности, однако его проблески обычно могут вспыхивать лишь на мгновенье. Но появляются избранники, которым дано длительно созерцать это знание, – именно таковым является Пушкин, передавая его в образах, поскольку в понятиях оно неизобразимо. При этом (цитирую автора):
«…разумение Пушкина совершенно духовно, т. е. имеет своим предметом исключительно жизнь духа, так как в духе он видит не только единственное творческое начало и всеобщего двигателя, но и единственную реальность мироздания, веществу же приписывает лишь призрачное бытие, которое создаётся и определяется каждый раз данным состоянием духа».
Запад, откуда пришло в Россию просвещение, по мнению автора статьи,
«…жертвует свободою ради гармонии, согласен умалять мощь стихии, лишь бы скорее добиться порядка. Русский народ этого именно не хочет, но стремится целостно согласовать движение с покоем. <…> В этом раздвоении русского народного духа Пушкин первый с огромной силой выразил волю своей страны». <…> И те, в ком наиболее полно воплотился русский национальный дух, все безотчетно или сознательно бились в этой антиномии».
Следует, однако, отметить, что предлагаемая в статье оценка отношения Пушкина к просвещению и науке чересчур радикальна: «Пушкин, страшно сказать, ненавидит просвещение и науку», поскольку создающий их разум «порождён остылостью духа, и его законное место в низинах бытия». Вместе с тем автор считает, что по воспитанию и привычкам Пушкин – образованный и светский человек XIX-го века, и в высказанных им сознательных мнениях проявляется просвещённый, рационально-мыслящий ум. Лишь, творя, он преображается: к примеру, «Вакхическая песнь» – «гимн вдохновенному разуму, уму-солнцу, которому ясно противопоставляется “ложная мудрость” холодного, расчетливого ума», а ведь это качества именно научного разума. Что касается просвещения, которое «ставит стихию в человеческом духе под контроль разума», то оно приравнивается им к деспотизму, подтверждением чего служат строки из стихотворения «К морю» (1824г.):
Судьба людей повсюду та же:
Где капля блага, там на страже
Уж просвещенье, иль тиран.
То же самое выражено и в пушкинской характеристике Алеко (1824г.), нашедшего приют у цыган:
Презрев оковы просвещенья,
Алеко волен, как они.
Всё это, конечно же, верно, однако, отражает не что иное, нежели неразрешимые противоречия действительности, воспринимаемой поэтом, и не даёт автору статьи ни малейших оснований для утверждения, что Пушкин «ненавидит просвещение и науку». Более того, сам он сообщает о стремлении восполнить пробелы в собственном просвещении в стихотворном послании Чаадаеву, отправленном из Кишинёва в 1821 году:
Ищу вознаградить в объятиях свободы
Мятежной младостью утраченные годы
И в просвещении стать с веком наравне.
Общеизвестна его многолетняя дружба с Павлом Шиллингом, воплощавшим в реальность достижения научной мысли. А осознаваемая самим Пушкиным плодотворность научного подхода предельно кратко выражена в заключительной строке стихотворения «Движение» (1825г):
Однако ж прав упрямый Галилей.
Нельзя также обойти вниманием и пять пушкинских строк, с которых начиналась в течение почти сорока лет (1973-2012гг.) телепередача «Очевидное-невероятное»:
О, сколько нам открытий чудных
Готовит просвещенья дух
И опыт, сын ошибок трудных,
И гений, парадоксов друг,
И случай, бог изобретатель.
Впрочем, самомý автору упомянутой статьи могли быть известны лишь две первые из них, поскольку они были впервые опубликованы в 1884 году исследователем рукописей поэта Вячеславом Якушкиным в ежемесячнике «Русская старина». Осталось, однако, невыясненным, почему сам Пушкин, немало потрудившись над ними, судя по черновым записям, осенью 1829 года, и даже перебелив начальные строки, всё же решил не выносить на свет чересчур хвалебное слово просвещению и науке, навсегда оставив его в своей «Арзрумской тетради». А что, если в этом решении как раз и отразились на тот момент результаты жестокой борьбы между духом и разумом, упоминаемыми в статье? Ведь в завершённой всего за год до этого седьмой главе «Евгения Онегина» своё отношение к судьбе научно-технического прогресса в России Пушкин выразил с явным скептицизмом, притом, не без иронии (чего стоят «благое просвещение», «философические таблицы», «лет чрез пятьсот», «на каждой станции трактир»). Короче говоря, в решении не публиковать пафосные строки воплотилась воля автора, и прáва нарушать её никому не было дано.
Однако именно это и произошло, когда в тридцатые годы в СССР готовилось Полное академическое собрание сочинений Пушкина. Вместо того, чтобы бережно хранить собственноручно написанное поэтом в его финальной части, предназначенной для неосновных, черновых вариантов, редакция, учитывая глубокую содержательность и оценивая общественную значимость обнаруженного материала, решила включить его в состав основных текстов. Правда, для этого пришлось прибегнуть к достаточно сомнительной в некотором роде компоновке: соединить две с половиной беловые строки, с теми, которые автор вообще оставил без внимания. Вот и приходится Пушкину следовать, вопреки собственной воле, благим намерениям чересчур ретивых потомков, выступая в роли восторженного глашатая достижений духа просвещения.
Возвращаясь к статье Михаила Гершензона, представляется необходимым особо отметить его утверждение о существовании целостного знания, соответствующего целостности личности человека. Дело в том, что проблема такого знания, как и путь его приобретения, стали занимать внимание передовых умов России ещё при жизни Пушкина. Впрочем, и сам он не стоял в стороне от решения этих вопросов, так что проведённое обсуждение его отношения к просвещению, безусловно, является неполным и явно требует продолжения.
Две ступени пушкинской эпохи
Первую треть XIX столетия издавна принято в отечественной культурологии называть пушкинской эпохой, что обусловлено, конечно же, в первую очередь, непреходящей значимостью проявленного в этот период литературного дарования Пушкина, которое было по достоинству оценено как его современниками, так и потомками. Если же попытаться рассмотреть этот отрезок времени в сугубо историческом ракурсе, увязав его с процессом восхождения к национальной самоосознанности, то в нём вырисовывается два последовательных этапа, на формирование которых в значительной мере оказали влияние, как непосредственно творчество Пушкина, так и сама его незаурядная личность.
Начало первого этапа обусловлено наличием в литературных кругах России двух противоположных тенденций, одна из которых заключалась в сохранении существующих канонов в русской словесности, а вторая – в использовании в ней того положительного, что привнесло европейское просвещение. В числе их выразителей были весьма авторитетные представители зрелого поколения; первой – Державин, Крылов, второй – Карамзин, Жуковский. Что касается Пушкина, то он, будучи ещё лицеистом, решительно присоединяется к приверженцам радикального обновления русской литературы. В этом его решении отразилось твёрдое желание использовать в поэтическом творчестве обнаруженные им мощные резервы, которыми обладал русский язык.
Самому Пушкину с младенчества довелось пребывать в двух средах – франкоязычной и русскоязычной. Явным преобладанием первой из них маленький Саша был обязан собственным родителям, неукоснительно следовавшим правилам хорошего тона, принятым в дворянских семьях обеих столиц. Весьма рано освоив французскую грамоту, он воспользовался отцовской библиотекой, состоявшей из одних французских сочинений. По свидетельству его младшего брата Льва он «был одарён памятью неимоверною и на одиннадцатом году уже знал наизусть всю французскую литературу». Следует также добавить, что с девяти лет Александр был опекаем и обучаем гувернёрами-французами. Так что в его способности мыслить на французском нет ничего удивительного.
Но ведь общеизвестно также, что ещё в колыбели он получил возможность усваивать богатство и красоту родной речи от своей бабушки Марии Алексеевны и няни Арины Родионовны, в которых для него воплотилась русская стихия. Каждая из них по-своему заполняла детское воображение песнями, сказками, семейными преданиями. Нет ни малейших сомнений в том, что в самом бурном периоде постижения слова, – от двух до пяти, – начали набухать зёрна врождённого таланта будущего великого поэта. Однако в атмосфере двуязычия они вначале всё же прорастали не русским, а исключительно французским словом (имеются в виду первые стихотворные опыты Пушкина и, в частности, комедия «Похититель», написанная в 8-9 лет и уничтоженная самим автором). Впрочем, как известно, уже с раннего отрочества его литературным наставником стал родной дядя, Василий Львович, близкий к окружению самогό Карамзина.
Подлинная гениальность Пушкина проявилась в том, что обнаруженную и усвоенную им завершённость и гармоничность в построении сложившегося литературного французского языка он сумел блестяще перенести на родную почву, в русскую поэтическую речь – существенную часть литературного языка, всё ещё пребывавшего на стадии становления. Признание Жуковским себя «побеждённым учителем победившего ученика» после прослушивания только что законченной Пушкиным поэмы «Руслан и Людмила» (это произошло 20 марта 1820 года), вполне можно считать кульминационной вехой первого этапа пушкинской эпохи, завершившегося с восстанием декабристов и началом правления Николая I.
Второй её этап всецело обусловлен постановкой проблемы просвещения в России, злободневность которой нетрудно увязать с самим Пушкиным, сославшись на его утверждение в поданной царю в ноябре 1826 года записке «О народном воспитании»: «Одно просвещение в состоянии удержать новые безумства, новые общественные бедствия». Несомненно, это вполне обдуманный вывод, хотя идёт, вроде бы, вразрез с прежними убеждениями Пушкина касательно просвещения. В действительности таков результат осмысления им того, что на данном этапе именно оно становится действенным средством достижения динамического равновесия в обществе.
Но, как оказалось, этой же проблемой, хотя и по-своему, начали ещё раньше заниматься любомудры. Состоявший из 17-19-летних юношей, служивших в Московском архиве Коллегии иностранных дел, философско-литературный кружок, возник в 1823 году. Председатель его Владимир Одоевский писал:
«До сих пор философа не могут себе представить иначе, как в образе французского говоруна XVIII века; посему-то мы для отличия и называем истинных философов любомудрами».
Все члены кружка были в ту пору убеждёнными «западниками», причём, один из них, Иван Киреевский, даже издаваемый им спустя много лет журнал назвал «Европеец», а первоначальные, общие для любомудров замыслы выразил в письме своему единомышленнику Александру Кошелеву:
«Чего мы ни сделаем общими силами? Мы возвратим права истинной религии, изящное согласим с нравственностью, возбудим любовь к правде, глупый либерализм заменим уважением законов и чистоту жизни возвысим над чистотою слога».
Следует, конечно, отметить, что для автора письма, с отрочества увлёкшегося идеями Шеллинга, а позже и других немецких философов, «истинной религией» в этот период было вовсе не традиционное русское православие, как, впрочем, и для остальных членов кружка, подтверждаемое более поздним признанием его адресата в том, что немецкая философия «вполне заменяла молодым людям религию».
Впрочем, после подавления восстания декабристов этот кружок прекратил своё существование, однако вскоре большинство его членов влилось в другой, ранее созданный одним из них, Дмитрием Веневитиновым (к ним примкнули не входившие в число «архивных юношей» Алексей Хомяков и Михаил Погодин).
Возвратившийся в Москву из Михайловского Пушкин отнёсся к деятельности любомудров с нескрываемым интересом. Вскоре он заключил с ними союз, итогом которого стало совместное издание литературно-философского журнала «Московский вестник»; его программа была изложена Веневитиновым в статье «О состоянии просвещения в России». Начиная работать сообща в журнале, любомудры принципиально сходились с Пушкиным в признании первостепенности просветительских задач. При этом их опорой продолжала оставаться немецкая идеалистическая философия, и на её основе строилось представление о просветительских целях и задачах искусства, которое они решили воплотить в своём издании.
А что же Пушкин? Вот фрагмент его письма Дельвигу уже в сáмом начале выхода журнала (март 1827 г.):
«Ты пеняешь мне за “Московский вестник” и за немецкую метафизику. Бог видит, как я ненавижу и презираю её, да что делать! Собрались ребята тёплые, упрямые: поп своё, а чёрт своё. Я говорю: господа, охота вам из пустого в порожнее переливать – всё это хорошо для немцев, пресыщенных уже положительными знаниями».
Вообще-то, поскольку сам термин «просвещение» никогда не имел до конца определенного и постоянного содержания, под него могли подводиться совершенно разные точки зрения. Поэтому было бы опрометчивым предполагать абсолютное единство взглядов на само просвещение Пушкина и любомудров. Однако, это вовсе не исключало достижения согласия между ними в постановке самой проблемы.
Что же касается отношения любомудров к литературному творчеству Пушкина, то они, признавая за его поэзией совершенство формы, не находили в ней необходимой философской глубины; в их переписке и дневниках нередки весьма критические её оценки. Стало быть, в этом устойчивого согласия между любомудрами и Пушкиным так и не получилось, хотя именно на страницах журнала было опубликовано около трёх десятков его стихотворений, в том числе, «Поэт», «Стансы», «Зимняя дорога», «Пророк»; фрагменты «Бориса Годунова», «Евгения Онегина», «Графа Нулина». Между тем, само существование, хотя и недолговечное (1827-1830гг.), «Московского вестника» вызвало к жизни нечто вроде негласного творческого соревнования на его страницах. Об этом, к примеру, недвусмысленно свидетельствует сопоставление пушкинского «Поэта» с одноимённым стихотворением Дмитрия Веневитинова, опубликованным, правда, уже после безвременной кончины автора.
Впрочем, наиболее заметным оно оказалось между Пушкиным и Хомяковым, сохранившись и после закрытия журнала. Более того, литературоведы не одного поколения приходили к выводу, что сценическую поэму Хомякова «Димитрий Самозванец» (1832 г.) следует рассматривать не только, как своего рода продолжение пушкинского «Бориса Годунова», написанного на семь лет ранее. Сопоставлялись при этом как художественные особенности обоих произведений, так и сами цели, которые ставили авторы при их создании. Серьёзным недостатком драматургии Хомякова признавалось навязывание действующим лицам собственных слов автора, совершенно для них чужих, чего у Пушкина, естественно, не было, да и быть не могло. В действительности же этот приём мог свидетельствовать, что автором движет непоколебимая убеждённость в их непреходящей исторической значимости, и ему крайне важно, чтобы они были услышаны, либо прочитаны. Всё это я считаю целиком оправданным, приводя для сравнения суждения Самозванца, беседующего с папским представителем:
У Пушкина:
Я знаю дух народа моего;
В нём набожность не знает исступленья:
Ему священ пример царя его.
Всегда к тому ж терпимость равнодушна.
Ручаюсь я, что прежде двух годов
Весь мой народ, вся северная церковь
Признают власть наместника Петра.
У Хомякова:
… Русский любит горячо
Семью, отчизну и царя; но боле,
Но пламенней, сильнее любит он
Залог другой и лучшей жизни – веру.
И хотя собственное убеждение Хомяков вкладывает в уста малопривлекательного для него лица, главным для него является то, что оно прозвучит публично. Притом ему, в отличие от других любомудров, не потребовалось преодолевать рациональные построения немецких философов-идеалистов, чтобы прийти к Православию. Будучи верен ему всю жизнь, он вне всяких сомнений обладал «верующим мышлением», – именно так назовёт Иван Киреевский главное условие, требуемое для овладения цельным знанием, характер которого он будет обсуждать вместе с Хомяковым. И позже в статье: «О характере просвещения Европы и о его отношении к просвещению России» Киреевский, по существу, завершил постановку проблемы просвещения в сугубо русском варианте. Правда, произошло это уже вне пределов пушкинской эпохи, – она сменилась периодом противостояния славянофилов и западников, поводом для начала которого послужила публикация в журнале «Телескоп» №15, 1836 г. первого философического письма Чаадаева.
На этом можно считать завершённым раздел, стержнем которого, по моему замыслу, должно было стать то, что имеет прямое, либо косвенное отношение как к понятию механика, так и к особенностям его восприятия, формировавшегося в России на протяжении веков, что в какой-то мере нашло отражение в басне Крылова. А сейчас пора попытаться обратиться к тому, что может быть отнесено к фундаменту и структуре мироздания, выражаемыми непосредственно именно русским языком.