Последняя повесть «миргородского» цикла называется «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем».
Вне историософского контекста эта повесть воспринимается не как завершающий – апокалиптический - акт вселенской драмы, а как анекдот – возможно, грустный анекдот.
И что же, собственно, апокалиптического в этой повести? Возможно ли, чтобы мелкая ссора двух малороссийских обывателей, их идиотская судебная тяжба вдруг вышла за рамки анекдота и превратилась – немного немало – в финал художественно изображенной человеческой истории? Не логичнее ли было поставить точку в «Вие» - именно там, где обозначилось торжество зла в Божием храме, в святом месте?
Нет, Гоголь много глубже и проницательнее своих критиков и комментаторов. Не торжеством зла в храмах закончится существующий мир. Подлинное торжество зла совершится тогда, когда тяжба, а не душевный мир, станет смыслом существования, когда мерзость запустения воцарится в главном храме – в человеческой душе, в святая святых, когда окончательно померкнет Божий образ в человеке, и распад станет необратимым.
Мерзость запустения в человеческих душах описывается Гоголем мастерски.
Уже начало повести необыкновенно:
«Славная бекеша у Ивана Ивановича! отличнейшая! А какие смушки! Фу ты пропасть, какие смушки! сизые с морозом! Я ставлю Бог знает что, если у кого-либо найдутся такие! Взгляните ради Бога на них, особенно если он станет с кем-нибудь говорить, взгляните с боку: что это за объядение! Описать нельзя: бархат! серебро! огонь! Господи Боже мой! Николай Чудотворец, угодник Божий! отчего же у меня нет такой бекеши! Он сшил ее тогда еще, когда Агафия Федосеевна не ездила в Киев. Вы знаете Агафию Федосеевну? та самая, что откусила ухо у заседателя».
И только потом:
«Прекрасный человек Иван Иванович! Какой у него дом в Миргороде! Вокруг него со всех сторон навес на дубовых столбах, под навесом везде скамейки. Иван Иванович, когда сделается слишком жарко, скинет с себя и бекешу и исподнее, сам останется в одной рубашке и отдыхает под навесом и глядит, что делается во дворе и на улице. Какие у него яблони и груши под самыми окнами! Отворите только окно — так ветви и врываются в комнату. Это всё перед домом; а посмотрели бы, чтό у него в саду! Чего там нет? Сливы, вишни, черешни, огородина всякая, подсолнечники, огурцы, дыни, стручья, даже гумно и кузница».
Вот чем теперь измеряется человек: тем, что он имеет, во что одет, «сколько стоит», говоря языком современных американцев. Через материальный достаток характеризует Гоголь одного из главных своих персонажей: сперва бекеша, а уже потом – «Прекрасный человек Иван Иванович!». Почему же он прекрасный? «Какой у него дом в Миргороде!»
Иван Иванович имеет любопытную особенность – он очень своеобразно кушает дыни, которые очень любит.
«Как только отобедает и выйдет в одной рубашке под навес, сейчас приказывает Гапке принести две дыни. И уже сам разрежет, соберет семена в особую бумажку, и начнет кушать. Потом велит Гапке принести чернильницу и сам, собственною рукою, сделает надпись над бумажкою с семенами: сия дыня съедена такого-то числа. Если при этом был какой-нибудь гость, то: участвовал такой-то».[1]
Выскажем здесь две догадки, которые кажутся нам верными: так ли бессмысленны эти записи? Не свидетельствуют ли они, во-1-х, о том, как забюрократизирована даже повседневная, обывательская жизнь миргородцев и, во-2-х, какое важное значение придают они своей персоне, если даже съеденная дыня имеет историческое значение и вес?[2]
А какие еще замечательные качества имеет герой?
«Иван Иванович имеет необыкновенный дар говорить чрезвычайно приятно. Господи, как он говорит! Это ощущение можно сравнить только с тем, когда у вас ищут в голове или потихоньку проводят пальцем по вашей пятке. Слушаешь, слушаешь — и голову повесишь. Приятно! чрезвычайно приятно! как сон после купанья».
Случается Ивану Ивановичу раздражаться – когда, например, муха попадет в борщ. Но всё равно «протопоп отец Петр, что живет в Колиберде, когда соберется у него человек пяток гостей, всегда говорит, что он никого не знает, кто бы так исполнял долг христианский и умел жить, как Иван Иванович».[3]
И тут же рассказывает Гоголь, как исполняет христианский долг Иван Иванович.
Он, во-1-х, никогда не имел детей.
Он, во-2-х, чрезвычайно набожен.
«Каждый воскресный день надевает он бекешу и идет в церковь. Взошедши в нее, Иван Иванович, раскланявшись на все стороны, обыкновенно помещается на крылосе и очень хорошо подтягивает басом. Когда же окончится служба, Иван Иванович никак не утерпит, чтоб не обойти всех нищих. Он бы может быть и не хотел заняться таким скучным делом, если бы не побуждала его к тому природная доброта.
- Здорово, небого![4] - обыкновенно говорил он, отыскавши самую искалеченную бабу, в изодранном, сшитом из заплат платье. - Откуда ты, бедная?
- Я, паночку, из хутора пришла: третий день, как не пила, не ела, выгнали меня собственные дети.
- Бедная головушка, чего ж ты пришла сюда?
- А так, паночку, милостыни просить, не даст ли кто-нибудь хоть на хлеб.
- Гм! что ж тебе разве хочется хлеба? - обыкновенно спрашивал Иван Иванович.
- Как не хотеть! голодна, как собака.
- Гм! - отвечал обыкновенно Иван Иванович. - Так тебе может и мяса хочется?
- Да всё, что милость ваша даст, всем буду довольна.
- Гм! разве мясо лучше хлеба?
- Где уж голодному разбирать. Всё, что пожалуете, всё хорошо.
При этом старуха обыкновенно протягивала руку.
- Ну, ступай же с Богом, - говорил Иван Иванович. - Чего ж ты стоишь? ведь я тебя не бью! – и, обратившись с такими расспросами к другому, к третьему, наконец, возвращается домой, или заходит выпить рюмку водки к соседу Ивану Никифоровичу, или к судье, или к городничему».
Мимоходом, но чрезвычайно ярко показывается Гоголем нищета – чего не было в трех предыдущих повестях; и, при всем царящем вокруг изобилии, является и причина нищеты: «выгнали меня собственные дети» - дети, которые сродни бывшему поручику из «Старосветских помещиков», «страшному реформатору», пустившему имение в трубу. И, помимо нищеты – чудовищное бездушие, немилосердность, отстраненность «брата во Христе».
«Прекрасный человек Иван Иванович!».
Под стать Ивану Ивановичу и его сосед – Иван Никифорович. Он чрезвычайно ленив, хамоват, никогда не был женат; более того, о нем ходила сплетня, что он родился с хвостом сзади. Образ жизни его – патрицианский, Рима эпохи упадка, - или, ближе к нам, образ жизни современного американца, проводящего всё свободное время у бассейна.
«Иван Никифорович чрезвычайно любит купаться и, когда сядет по горло в воду, велит поставить также в воду стол и самовар, и очень любит пить чай в такой прохладе».
Объединяет двух приятелей общая нелюбовь к насекомым.
«Как Иван Иванович, так и Иван Никифорович очень не любят блох; и оттого ни Иван Иванович, ни Иван Никифорович никак не пропустят жида с товарами, чтобы не купить у него эликсира в разных баночках против этих насекомых, выбранив наперед его хорошенько за то, что он исповедует еврейскую веру».
Характерна ремарка Гоголя, описывающего взаимоотношения двух приятелей: «Ивана Никифоровича и Ивана Ивановича сам черт связал веревочкой». Понятно, то, что связал черт, развязывается само собою, но, как правило, с громким скандалом.
Скандал происходит, как и положено, из-за пустяка, имеющего, правда, важнейшую духовную подоплеку – зависть, круто замешанную на своеволии.
«Утром, это было в июле месяце, Иван Иванович лежал под навесом. День был жарок, воздух сух и переливался струями. Иван Иванович успел уже побывать за городом у косарей и на хуторе, успел расспросить встретившихся мужиков и баб, откуда, куда и почему; уходился страх и прилег отдохнуть. Лежа, он долго оглядывал коморы, двор, сараи, кур, бегавших по двору, и думал про себя: «Господи, Боже мой, какой я хозяин! Чего у меня нет? Птицы, строение, амбары, всякая прихоть, водка перегонная настоянная; в саду груши, сливы; в огороде мак, капуста, горох… Чего ж еще нет у меня?.. Хотел бы я знать, чего нет у меня?»…»
Скоро Иван Иванович обнаружил, что нет у него ружья, какое, на беду, имеет сосед Иван Никифорович.
«Что ж это значит! - подумал Иван Иванович, - Я не видел никогда ружья у Ивана Никифоровича. Что ж это он? стрелять не стреляет, а ружье держит! На что ж оно ему? А вещица славная! Я давно себе хотел достать такое. Мне очень хочется иметь это ружьецо; я люблю позабавиться ружьецом».
Иван Иванович отправляется к соседу и между ними происходит потрясающий разговор - разговор обуреваемого страстным желанием заполучить ружье фарисея и хамоватого бездельника, не желающего лишать себя удовольствия владеть чем-то, чего не имеют другие. Я не думаю, что приобретение ружья – абстрактного, любого ружья - было такой большой проблемой для Ивана Ивановича: он именно стремился завладеть тем, что имел Иван Никифорович.
« … - Помоги Бог! - сказал Иван Иванович.
- А! здравствуйте, Иван Иванович! - отвечал голос из угла комнаты.
Тогда только Иван Иванович заметил Ивана Никифоровича, лежащего на разостланном на полу ковре.
- Извините, что я перед вами в натуре.
Иван Никифорович лежал безо всего, даже без рубашки…
- Хорошее время сегодня.
- Не хвалите, Иван Иванович. Чтоб его черт взял! некуда деваться от жару.
- Вот, таки нужно помянуть черта. Эй, Иван Никифорович! Вы вспомните мое слово, да уже будет поздно: достанется вам на том свете за богопротивные слова.
- Чем же я обидел вас, Иван Иванович? Я не тронул ни отца, ни матери вашей. Не знаю, чем я вас обидел.
- Полно уже, полно Иван Никифорович!
- Ей богу я не обидел вас, Иван Иванович!...»
Слово за слово – Иван Иванович переходит к делу.
«… - Скажите пожалуйста, на что вам это ружье, что выставлено выветривать вместе с платьем?... Что вы будете с ним делать? ведь оно вам не нужно.
- Как не нужно? а случится стрелять.
- Господь с вами, Иван Никифорович, когда же вы будете стрелять? Разве по втором пришествии…»
Оговорка очень существенная и совсем не случайная: в кого собираются стрелять «по втором – славном - пришествии Христовом» Иван Иванович и Иван Никифорович?
«… - Послушайте, отдайте его мне!
- Как можно! это ружье дорогое. Таких ружьев теперь не сыщете нигде. Я еще как собирался в милицию, купил его у турчина. А теперь бы то так вдруг и отдать его! Как можно? это вещь необходимая.
- На что же она необходимая?
- Как на что? А когда нападут на дом разбойники… Еще бы не необходимая. Слава тебе господи! теперь я спокоен и не боюсь никого. А отчего? Оттого, что я знаю, что у меня стоит в коморе ружье...
- Из ваших слов, Иван Никифорович, я никак не вижу дружественного ко мне расположения. Вы ничего не хотите сделать для меня в знак приязни.
- Как же это вы говорите, Иван Иванович, что я вам не оказываю никакой приязни? Как вам не совестно! Ваши волы пасутся на моей степи и я ни разу не занимал их. Когда едете в Полтаву, всегда просите у меня повозки, и что ж? разве я отказал когда? Ребятишки ваши перелезают чрез плетень в мой двор и играют с моими собаками — я ничего не говорю: пусть себе играют, лишь бы ничего не трогали! пусть себе играют!
- Когда не хотите подарить, так пожалуй поменяемся.
- Что ж вы дадите мне за него?
При этом Иван Никифорович облокотился на руку и поглядел на Ивана Ивановича.
- Я вам дам за него бурую свинью, ту самую, что я откормил в сажу. Славная свинья! Увидите, если на следующий год она не наведет вам поросят.
- Я не знаю, как вы, Иван Иванович, можете это говорить. На что мне свинья ваша? Разве черту поминки делать.
- Опять! без черта таки нельзя обойтись! Грех вам, ей богу грех, Иван Никифорович!
- Как же вы, в самом деле, Иван Иванович, даете за ружье, черт знает что такое: свинью.
- Отчего же она, черт знает что такое, Иван Никифорович?
- Как же, вы бы сами посудили хорошенько. Это таки ружье — вещь известная; а то черт знает что такое: свинья. Если бы не вы говорили, я бы мог это принять в обидную для себя сторону.
- Что ж нехорошего заметили вы в свинье?
- За кого же в самом деле вы принимаете меня? чтоб я свинью…
- Садитесь, садитесь! не буду уже… Пусть вам остается ваше ружье, пускай себе сгниет и перержавеет, стоя в углу в коморе — не хочу больше говорить о нем».
Но разговор на том не закончился: ружье слишком зацепило Ивана Ивановича.
«… - Говорят, - начал Иван Иванович, - что три короля объявили войну царю нашему.
- Да, говорил мне Петр Федорович; что ж это за война? и отчего она?
- Наверное не можно сказать, Иван Никифорович, за что она. Я полагаю, что короли хотят, чтобы мы все приняли турецкую веру.
- Вишь дурни, чего захотели! - произнес Иван Никифорович, приподнявши голову.
- Вот видите, а царь наш и объявил им за то войну. Нет, говорит, примите вы сами веру Христову!
- Что ж? ведь наши побьют их, Иван Иванович!
- Побьют. Так не хотите, Иван Никифорович, менять ружьеца?
- Мне странно, Иван Иванович, вы кажется человек известный ученостью, а говорите как недоросль. Что бы я за дурак такой…
- Садитесь, садитесь. Бог с ним! пусть оно себе околеет; не буду больше говорить!..»
Но ружье-таки держит. Иван Иванович предпринимает последний приступ.
- Слушайте, Иван Никифорович. Я вам дам, кроме свиньи, еще два мешка овса, ведь овса вы не сеяли. Этот год, всё равно, вам нужно будет покупать овес.
- Ей богу, Иван Иванович, с вами говорить нужно, гороху наевшись. (Это еще ничего, Иван Никифорович и не такие фразы отпускает.) Где видано, чтобы кто ружье променял на два мешка овса? Небось, бекеши своей не поставите.
- Но вы позабыли, Иван Никифорович, что я и свинью еще даю вам.
- Как! два мешка овса и свинью за ружье?
- Да что ж, разве мало?
- За ружье?
- Конечно, за ружье.
- Два мешка за ружье?
- Два мешка не пустых, а с овсом; а свинью позабыли?
- Поцелуйтесь с своею свиньею, а коли не хотите, так с чертом!
- О! вас зацепи только! Увидите: нашпигуют вам на том свете язык горячими иголками за такие богомерзкие слова. После разговору с вами нужно и лицо, и руки умыть и самому окуриться.
- Позвольте, Иван Иванович; ружье вещь благородная, самая любопытная забава, притом и украшение в комнате приятное…
- Вы, Иван Никифорович, разносились так с своим ружьем, как дурень с писаною торбою, - сказал Иван Иванович с досадою, потому что действительно начинал уже сердиться.
- А вы, Иван Иванович, настоящий гусак.[5]
Если бы Иван Никифорович не сказал этого слова, то они бы поспорили между собою и разошлись, как всегда, приятелями; но теперь произошло совсем другое. Иван Иванович весь вспыхнул.
- Что вы такое сказали, Иван Никифорович? - спросил он, возвысив голос.
- Я сказал, что вы похожи на гусака, Иван Иванович!
- Как же вы смели, сударь, позабыв и приличие и уважение к чину и фамилии человека, обесчестить таким поносным именем?
- Что ж тут поносного? Да чего вы в самом деле так размахались руками, Иван Иванович!
- Я повторяю, как вы осмелились, в противность всех приличий, назвать меня гусаком?»
Обратим внимание: вовсе не на чертыхание своего приятеля обижается Иван Иванович, а на вполне литературное прозвище «гусак», обращенное лично к нему. Ситуация сразу выходит из-под контроля.
«… - Начхать я вам на голову, Иван Иванович! Что вы так раскудахтались?
Иван Иванович не мог более владеть собою: губы его дрожали; рот изменил обыкновенное положение ижицы, а сделался похожим на О; глазами он так мигал, что сделалось страшно. Это было у Ивана Ивановича чрезвычайно редко. Нужно было для этого его сильно рассердить.
- Так я ж вам объявляю, - произнес Иван Иванович, - что я знать вас не хочу.
- Большая беда! ей богу, не заплачу от этого! - отвечал Иван Никифорович.
Лгал, лгал, ей богу лгал! ему очень было досадно это.
- Нога моя не будет у вас в доме.
- Эге, ге!, - сказал Иван Никифорович, с досады не зная сам, что делать, и против обыкновения встав на ноги. – Эй, баба, хлопче!
При сем показалась из-за дверей та самая тощая баба и небольшого роста мальчик, запутанный в длинный и широкий сюртук.
- Возьмите Ивана Ивановича за руки, да выведите его за двери!
- Как! Дворянина? - закричал с чувством достоинства и негодования Иван Иванович. - Осмельтесь только! подступите! я вас уничтожу с глупым вашим паном! Ворон не найдет места вашего! (Иван Иванович говорил необыкновенно сильно, когда душа его бывала потрясена).
Вся группа представляла сильную картину: Иван Никифорович, стоявший посреди комнаты в полной красоте своей без всякого украшения! баба, разинувшая рот и выразившая на лице самую бессмысленную, исполненную страха мину! Иван Иванович с поднятою вверх рукою, как изображались римские трибуны! Это была необыкновенная минута! спектакль великолепный! и между тем только один был зрителем: это был мальчик в неизмеримом сюртуке, который стоял довольно покойно и чистил пальцем свой нос.
Наконец, Иван Иванович взял шапку свою.
- Очень хорошо поступаете вы, Иван Никифорович! прекрасно! Я это припомню вам.
- Ступайте, Иван Иванович, ступайте! да глядите, не попадайтесь мне: а не то я вам, Иван Иванович, всю морду побью!
- Вот вам за это, Иван Никифорович! - отвечал Иван Иванович, выставив ему кукиш и хлопнув за собою дверью, которая с визгом захрипела и отворилась снова. Иван Никифорович показался в дверях и что-то хотел присовокупить, но Иван Иванович уже не оглядывался и летел со двора».[6]
Эти хлопающие и хрипящие двери стоит сравнить с поющими дверями в доме старосветских помещиков. Последняя повесть миргородского цикла – зеркальное отражение первой повести: рай и псевдо-рай, где всё похоже и всё инаково.
Ссорой начинается бесконечная обывательская склока. Эта бесконечность – дурная бесконечность – сущностная черта обреченного мира, в котором уже и речи не идет ни о какой эклессиологичности, ни о каком товариществе, ни о какой приязни, в котором даже и ностальгии о прежнем – райском – состоянии не осталось. Люди предельно обособлены, дискретны, и живут вместе только по инерции, которую и сами себе толком объяснить не могут. Любой пустяк, воспринимаемый как посягательство на мое Я, разводит их не просто в разные стороны, а на полюса: видимость дружбы мгновенно сменяется острой враждой.[7]
В обывательскую склоку немедленно вмешивается женщина. О, это уже не добродушная Пульхерия Ивановна, не бессловесная жена Бульбы, не красавица-ведьма-панночка. Это существо – Агафия Федосеевна – лицо с неопределенным статусом, что тоже характерно для стремительно рушащегося мира. Ивану Никифоровичу она не родственница, не свояченица и даже не кума. Мы сейчас назвали бы ее гражданской женой. Она почасту наведывается в дом Ивана Никифоровича, подолгу живет в нем, управляет всем, включая и самого хозяина, который повинуется ей, как ребенок, и совершенно ее не стесняется. Попутно она сплетничает и подливает масла в огонь разгорающейся ссоры.
«… - Ты, Иван Никифорович, не мирись с ним и не проси прощения: он тебя погубить хочет, это таковский человек! Ты его еще не знаешь.
Шушукала, шушукала проклятая баба и сделала то, что Иван Никифорович и слышать не хотел об Иване Ивановиче».
Между соседями начались военные действия. Сначала жертвами их становились домочадцы и домашняя скотина. Затем Иван Никифорович – «с дьявольской скоростью», значительно оговаривается Гоголь, - выстроил у своего плетня гусиный хлев, захватив при этом несколько земли у Ивана Ивановича. Иван Иванович в отместку хлев разрушил и, понимая, что сосед в долгу не останется, решил принести жалобу властям – подать прошение в миргородский поветовый суд. Т. е., как сказали бы сейчас, разрешить конфликт цивилизованно.
Здесь Гоголь приступает к описанию области, имеющей решающее значение в распадающемся мире, в котором нет места прямым человеческим отношениям и всё живое подменяет бумага, - области юриспруденции. И мы снова сталкиваемся с эффектом зеркала, зеркальным отражением тех правовых отношений, которые существовали в Запорожской Сечи и были описаны в «Тарасе Бульбе». Действительно, мир и анти-мир…
Самая большая достопримечательность анти-мира – не Божий храм, а суд.[8] Само существование его кажется бессмысленным: «в Миргороде нет ни воровства, ни мошенничества». Но суд, тем не менее, существует. В него, правда, помимо людей, имеют доступ свиньи, с удовольствием жующие деловые бумаги…
«Нет лучше дома, как поветовый суд. Дубовый ли он, или березовый, мне нет дела; но в нем, милостивые государи, восемь окошек! восемь окошек в ряд, прямо на площадь и на то водное пространство, о котором я уже говорил и которое городничий называет озером! Один только он окрашен цветом гранита: прочие все домы в Миргороде просто выбелены. Крыша на нем вся деревянная, и была бы даже выкрашена красною краскою, если бы приготовленное для того масло канцелярские, приправивши луком, не съели, что было как нарочно во время поста, и крыша осталась некрашеною».
Суд, указывает Гоголь, в принципе не может решить ни одного вопроса.
«В конце стола секретарь читал решение дела, но таким однообразным и унывным тоном, что сам подсудимый заснул бы слушая…
- Прикажете, Демьян Демьянович, читать другое? - прервал секретарь, уже несколько минут как окончивший чтение.
- А вы уже прочитали? Представьте, как скоро! Я и не услышал ничего! Да где ж оно? дайте его сюда, я подпишу…»
Сюда обращается Иван Иванович с жалобой на соседа. В жалобе, характеризуя своего обидчика, Иван Иванович не жалеет красок:
«Известный всему свету своими богопротивными, в омерзение приводящими и всякую меру превышающими законопреступными поступками, дворянин Иван Никифоров, сын Довгочхун, сего 1810 года Июля 7 дня учинил мне смертельную обиду, как персонально до чести моей относящуюся, так равномерно в уничижение и конфузию чина моего и фамилии. Оный дворянин и сам притом гнусного вида, характер имеет бранчивый и преисполнен разного рода богохулениями и бранными словами!... Оный злокачественный дворянин, …не для чего иного, как чтобы нанесть смертельную для моего чина и звания обиду, обругал меня оным гнусным словом… Омерзительное намерение вышеупомянутого дворянина состояло единственно в том, чтобы учинить меня свидетелем непристойных пассажей… Вышеизображенный дворянин, которого уже самое имя и фамилия внушает всякое омерзение, питает в душе злостное намерение поджечь меня в собственном доме. Несомненные чему признаки из нижеследующего явствуют: во-1-х, оный злокачественный дворянин начал выходить часто из своих покоев, чего прежде никогда, по причине своей лености и гнусной тучности тела, не предпринимал; во-2-х, в людской его, примыкающей о самый забор, ограждающий мою собственную, полученную мною от покойного родителя моего, блаженной памяти Ивана Онисиева сына Перерепенка, землю, ежедневно и в необычайной продолжительности горит свет, что уже явное есть к тому доказательство, ибо до сего, по скаредной его скупости, всегда не только сальная свеча, но даже каганец был потушаем. И потому прошу оного дворянина Ивана Никифорова сына Довгочхуна, яко повинного в зажигательстве, в оскорблении моего чина, имени и фамилии и в хищническом присвоении собственности, а паче всего в подлом и предосудительном присовокуплении к фамилии моей названия Гусака ко взысканию штрафа, удовлетворения проторей и убытков присудить, и самого, яко нарушителя, в кандалы забить и заковавши в городскую тюрьму препроводить, и по сему моему прошению решение немедленно и неукоснительно учинить».
Не остается в долгу и Иван Никифорович: он также является в суд со встречной жалобой на соседа.
«… - Господи! и вы туда! такие редкие друзья! Позов на такого добродетельного человека!..
- Он сам сатана! - произнес отрывисто Иван Никифорович.
Судья перекрестился».
Характеристика Ивана Ивановича бывшим приятелем:
«По ненавистной злобе своей и явному недоброжелательству, называющий себя дворянином, Иван Иванов сын Перерепенко всякие пакости, убытки и иные ехидненские и в ужас приводящие поступки мне чинит и вчерашнего дня пополудни, как разбойник и тать, с топорами, пилами, долотами и иными слесарными орудиями, забрался ночью в мой двор и в находящийся в оном мой же собственный хлев. Собственноручно и поносным образом его изрубил. На что с моей стороны я не подавал никаковой причины к столь противозаконному и разбойническому поступку… Оный же дворянин Перерепенко имеет посягательство на самую жизнь мою и до 7-го числа прошлого месяца, содержа втайне сие намерение, пришел ко мне и начал дружеским и хитрым образом выпрашивать у меня ружье, находившееся в моей комнате, и предлагал мне за него, с свойственною ему скупостью, многие негодные вещи, как-то: свинью бурую и две мерки овса. Но предугадывая тогда же преступное его намерение, я всячески старался от оного уклонить его, но оный мошенник и подлец Иван Иванов сын Перерепенко выбранил меня мужицким образом и питает ко мне с того времени вражду непримиримую. Притом же оный, часто поминаемый, неистовый дворянин и разбойник Иван Иванов сын Перерепенко и происхождения весьма поносного: его сестра была известная всему свету потаскуха и ушла за егерскою ротою, стоявшею назад тому пять лет в Миргороде; а мужа своего записала в крестьяне. Отец и мать его тоже были пребеззаконные люди и оба были невообразимые пьяницы. Упоминаемый же дворянин и разбойник Перерепенко своими скотоподобными и порицания достойными поступками превзошел всю свою родню и под видом благочестия делает самые соблазнительные дела. Постов не содержит; ибо накануне Филиповки сей богоотступник купил барана и на другой день велел зарезать своей беззаконной девке Гапке, оговариваясь, аки бы ему нужно было под тот час сало на каганцы и свечи. Посему прошу оного дворянина, яко разбойника, святотатца, мошенника, уличенного уже в воровстве и грабительстве, в кандалы заковать, и в тюрьму или государственный острог препроводить, и там уже по усмотрению, лиша чинов и дворянства, добре барбарами шмаровать и в Сибирь на каторгу по надобности заточить, проторы, убытки велеть ему заплатить и по сему моему прошению решение учинить».
Ничего человеческого не остается в обывателях: повседневностью становится желание унизить, оскорбить, облить грязью, уничтожить ближнего, уничтожить во что бы то ни стало…
В дело вмешивается свинья, принадлежащая Ивану Ивановичу, съедающая исковое заявление Ивана Никифоровича. Ситуация становится совсем идиотской, однако, этот идиотизм воспринимается всеми как совершенная норма.
К Ивану Ивановичу является городничий и начинает разговор, очень напоминающий разговоры в телевизионном «Часе суда» с Павлом Астаховым.
«… - Но позвольте, - продолжал городничий. - Я пришел сегодня к вам по одному весьма важному делу.
Тут лицо городничего и осанка приняли то же самое озабоченное положение, с которым брал он приступом крыльцо. Иван Иванович ожил и трепетал, как в лихорадке, не замедливши, по обыкновению своему, сделать вопрос:
- Какое же оно, важное? разве оно важное?
- Вот извольте видеть: прежде всего осмелюсь доложить вам, любезный друг и благодетель Иван Иванович, что вы… с моей стороны я, извольте видеть, я ничего, но виды правительства, виды правительства этого требуют: вы нарушили порядок благочиния!
- Что это вы говорите, Петр Федорович? Я ничего не понимаю.
- Помилуйте, Иван Иванович! Как вы ничего не понимаете? Ваша собственная животина утащила очень важную казенную бумагу, и вы еще говорите после этого, что ничего не понимаете!
- Какая животина?
- С позволения сказать, ваша собственная бурая свинья.
- А я чем виноват? Зачем судейский сторож отворяет двери!
- Но, Иван Иванович, ваше собственное животное, стало быть вы виноваты.
- Покорно благодарю вас за то, что с свиньею меня равняете.
- Вот уж этого я не говорил, Иван Иванович! Ей богу, не говорил! извольте рассудить по чистой совести сами; вам, без всякого сомнения, известно, что, согласно с видами начальства, запрещено в городе, тем же паче в главных градских улицах, прогуливаться нечистым животным. Согласитесь сами, что это дело запрещенное.
- Бог знает, что это вы говорите? Большая важность, что свинья вышла на улицу!
- Позвольте вам доложить, позвольте, позвольте, Иван Иванович, это совершенно невозможно. Что ж делать? Начальство хочет — мы должны повиноваться. Не спорю, забегают иногда на улицу и даже на площадь куры и гуси, заметьте себе: куры и гуси; но свиней и козлов я еще в прошлом году дал предписание не впускать на публичные площади. Которое предписание тогда же приказал прочитать изустно, в собрании, пред целым народом.
- Нет, Петр Федорович, я здесь ничего не вижу, как только то, что вы всячески стараетесь обижать меня.
- Вот этого-то не можете сказать, любезнейший друг и благодетель, чтобы я старался обижать. Вспомните сами: я не сказал вам ни одного слова прошлый год, когда вы выстроили крышу целым аршином выше установленной меры. Напротив я показал вид, как будто совершенно этого не заметил. Верьте, любезнейший друг, что и теперь бы я совершенно, так сказать… но мой долг, словом обязанность требует смотреть за чистотою. Посудите сами, когда вдруг на главной улице…
- Уж хороши ваши главные улицы! Туда всякая баба идет выбросить то, что ей не нужно.
- Позвольте вам доложить, Иван Иванович, что вы сами обижаете меня! Правда, это случается иногда, но по большей части только под забором, сараями или каморами; но чтоб на главной улице, на площадь втесалась супоросная свинья, это такое дело…
- Что ж такое, Петр Федорович! Ведь свинья творение Божие!...»
Иван Иванович и не вспоминает, что его сосед и неприятель Иван Никифорович также творение и еще и образ Божий.
«… - Согласен. Это всему свету известно, что вы человек ученый, знаете науки и прочие разные предметы. Конечно, я наукам не обучался никаким: скорописному письму я начал учиться на тридцатом году своей жизни. Ведь я, как вам известно, из рядовых.
- Гм! - сказал Иван Иванович.
- Да, - продолжал городничий, - в 1801 году я находился в 42-м егерском полку в 4-й роте поручиком. Ротный командир у нас был, если изволите знать, капитан Еремеев.
При этом городничий запустил свои пальцы в табакерку, которую Иван Иванович держал открытою и переминал табак.
Иван Иванович отвечал:
- Гм.
- Но мой долг, - продолжал городничий, - есть повиноваться требованиям правительства. Знаете ли вы, Иван Иванович, что похитивший в суде казенную бумагу подвергается, наравне со всяким другим преступлением, уголовному суду.
- Так знаю, что, если хотите, и вас научу. Так говорится о людях, например, если бы вы украли бумагу; но свинья животное, творение Божие!
- Всё так, но закон говорит: виновный в похищении… прошу вас прислушаться внимательно: виновный! Здесь не означается ни рода, ни пола, ни звания, стало быть, и животное может быть виновно. Воля ваша, а животное прежде произнесения приговора к наказанию должно быть представлено в полицию как нарушитель порядка.
- Нет, Петр Федорович! - возразил хладнокровно Иван Иванович. - Этого-то не будет!
- Как вы хотите, только я должен следовать предписаниям начальства.
- Что ж вы стращаете меня? Верно, хотите прислать за нею безрукого солдата. Я прикажу дворовой бабе его кочергой выпроводить. Ему последнюю руку переломят.
- Я не смею с вами спорить. В таком случае, если вы не хотите представить ее в полицию, то пользуйтесь ею как вам угодно. Заколите, когда желаете, ее к Рождеству и наделайте из нее окороков, или так съедите. Только я бы у вас попросил, если будете делать колбасы, пришлите мне парочку тех, которые у вас так искусно делает Гапка из свиной крови и сала. Моя Аграфена Трофимовна очень их любит.
- Колбас, извольте, пришлю парочку.
- Очень вам буду благодарен, любезный друг и благодетель. Теперь позвольте вам сказать еще одно слово: я имею поручение, как от судьи, так равно и от всех наших знакомых, так сказать, примирить вас с приятелем вашим, Иваном Никифоровичем.
- Как! с невежею! чтобы я примирился с этим грубияном! Никогда! Не будет этого, не будет!
Иван Иванович был в чрезвычайно решительном состоянии.
- Как вы себе хотите, - отвечал городничий, угощая обе ноздри табаком. - Я сам не смею советовать; однако ж, позвольте доложить: вот вы теперь в ссоре, а как помиритесь…
Но Иван Иванович начал говорить о ловле перепелов, что обыкновенно случалось, когда он хотел замять речь.
Итак городничий, не получив никакого успеха, должен был отправиться восвояси».
Действительно, все попытки миргородского общества помирить соседей успехом не увенчались. «Такие сильные бури производят страсти!» - словно невзначай роняет Гоголь.
Тяжба вышла за пределы Миргорода и приобрела нескончаемый характер.
Осталось сказать о церкви. Несколькими штрихами Гоголь показывает ее место и значение в Миргороде последних времен:
«Назад тому лет пять я проезжал чрез город Миргород… День был тогда праздничный; я приказал рогоженную кибитку свою остановить перед церковью, и вошел так тихо, что никто не обратился. Правда, и некому было. Церковь была пуста. Народу почти никого. Видно было, что и самые богомольные побоялись грязи. Свечи при пасмурном, лучше сказать, больном дне, как-то были странно неприятны; темные притворы были печальны; продолговатые окна с круглыми стеклами обливались дождливыми слезами…»
Вывод писателя:
«Скучно на этом свете, господа!»
Скучно – значит, незачем и не для чего жить. Жизнь потеряла смысл.
Пушкинский Онегин – один – записывал в своем дневнике:
«Я молод. Жизнь во мне крепка.
Чего мне ждать?... Тоска, тоска…»
Пушкин, а вослед ему Лермонтов, гениально описали сразу ставший классическим образ «лишнего человека». Но у Гоголя всё гораздо страшнее и безнадежнее – целый мир становится лишним. Много позднее он напишет в «Выбранных местах из переписки с друзьями»:
«…непонятной тоской уже загорелась земля, черствее и черствее становится жизнь, все мельчает и мелеет, и возрастает только в виду всех исполинский образ скуки. Все глухо, могила повсюду. Боже! пусто и страшно становится в Твоем мире».
Если так: гибель мира неминуема.
Подведем итоги.
Во-1-х, как уже говорилось выше, сборник «Миргород» является художественной интерпретацией историософских взглядов Н. В. Гоголя. При этом сам Миргород представляет собой не просто точку на карте, не географическое только место, но и виртуальную модель мироустройства, модель, проходящую все стадии существования нашего, реально существующего мира: от века Золотого до века Железного, от полного органического единства и взаимопроникновения до абсолютной дискретности и безразличия друг к другу.
Именно эта стадиальность, лежащая в основе христианско-историософской концепции Н. В. Гоголя, во-2-х и в-3-х, и соединяет, казалось бы, жанрово чрезвычайно разные повести: мелодраматическую – «Старосветские помещики», военно-эпическую – «Тарас Бульба», мистико-драматическую – «Вий», и сатирическую – «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». Мир имеет начало, основанное на любви, доходящей до самозабвения, и будет иметь конец, который наступит тогда, когда любовь иссякнет. Мир (в-4-х), основанный на любви, самоотверженно сражающийся за любовь – за подлинную любовь, - изображен в первой части «Миргорода». Его зеркальное отражение - мир иссякающей любви, мир тотального декаданса, стремительно деградирующий, апокалиптический, закатный мир изображен во второй части. Этот мир – обречен; история человеческая заканчивается всемирной катастрофой, обусловленной катастрофой нравственной. Но – Гоголь, как и все пророки, обращался к имеющим уши. А имеющие уши христиане знают: вослед этому – падшему – миру грядет мир иной: новая земля и новое небо…
2007 г.
[1] Гоголевское открытие, после чеховских стилизаций (см., например, рассказ А. П. Чехова «Отрывок») почти столетие спустя было талантливо обыграно замечательным русским писателем В. М. Шишковым, комический персонаж которого – помещик Павел Павлович Одышкин – делал в дневнике следующие записи для истории: «17 маия. Благодарение Господу, сон был хорош, хотя во сне и было сатанинское искушение. Отправление желудка, сиречь стул, был свободен в 11 часов утра. 18 маия. Приключился сильный запор, отчего в животных частях обструкция, одышка и трепыхание сердца. Стул отсутствовал. 19 маия. Был обильный стул в ночное время, в 3 часа 20 минут пополуночи. С утра аппетит отменный. За обедом и ужином не воздержался. Особенно много скушал тушеной капусты с яйцами и куриными печенками. А после чего приналег на узвар. Живот опучило. Появилось сильное урчание. Всю ночь одолевали жестокие ветры. Желудок очищался не единожды. Делал припарки. Втирал в животную часть беленое масло. Благодарение Господу, последовала легкость». (Шишков В. М. Емельян Пугачев. – Т. 4 – Челябинск: Южно-Уральское кн. изд-во, 1987 – С. 375). О том, насколько Гоголь попал в точку, свидетельствуют, в частности, подлинные дневники Сальвадора Дали: «Меня никогда не покидает ощущение, что все, что связано с моей персоной и с моей жизнью, уникально и изначально отмечено печатью избранности, цельности и вызывающей яркости» (Дали С. Дневник одного гения. – М.: «Искусство», 1991 – С. 93). Поэтому, всё, абсолютно всё, связанное с жизнью его гипертрофированного Я, имеет исключительную важность и значение. Отсюда: «Не успеваю я как следует усесться, как тут же испражняюсь, и причем почти без всякого запаха. Он настолько слаб, что его полностью перебивает аромат надушенной бумаги и веточки жасмина». (Там же – С. 82). Или: «Совершенно необычные экскременты получились у меня сегодня утром: две крошечные какашки в форме носорожьих рогов. Столь скудные дефекации меня несколько тревожат… Однако, не прошло и двух часов, как мне пришлось снова вернуться в туалетные покои, и на сей раз стул был нормальный». (Там же – С. 98). Думаем, Дали не читал ни Гоголя, ни Шишкова, в противном случае его чувствительное самолюбие испытало бы ощутимый удар – от тягостного осознания собственного эпигонства и неоригинальности. Подобными – еще Гоголем описанными! – комплексами страдают многие современные российские законодатели литературной моды: Эдуард Лимонов, например…
[2] Попутно заметим здесь, что повседневная нагота Ивана Никифоровича – явление того же порядка. Он ведь абсолютно не думает о том, какое впечатление может произвести она на прислугу или сожительницу, но и те, в свою очередь, никакого внимания на наготу Ивана Никифоровича не обращают, поскольку заняты только собою…
[3] Это, кстати, свидетельствует о стремительной деградации духовенства, лишившегося необходимой «профессиональной» проницательности.
[4] Бедная. (Прим. Гоголя.)
[5] Т. е. гусь самец. (Прим. Гоголя.)
[6] «Два старца жили вместе и никогда не было у них распри, - рассказывает Древний патерик. - Сказал же один другому: сделаем и мы распрю, как другие люди. Он же, отвечая, сказал брату: не знаю, какая бывает распря. Он же сказал ему: вот я кладу кирпич по середине и говорю: он мой, а ты говоришь: нет, он мой. Это и будет началом. И сделали так. И говорит один из них: это мой. Другой же сказал: нет, это мой. И сказал первый: да, да, он твой, возьми и ступай. И разошлись и не могли вступить в распрю между собою».
[7] Выразительные и многоговорящие характеристики дает таким людям Гоголь. Не только гусиный хлев строится дьявольски быстро; городничий улыбается бесовски плутовато, а судебный секретарь показывает на лице своем «равнодушную и дьявольски двусмысленную мину, которую принимает один только сатана, когда видит у ног своих прибегающую к нему жертву». Произошло срастание мира человеческого с миром бесовским.
[8] А еще – лужа: «Если будете подходить к площади, то, верно, на время остановитесь полюбоваться видом: на ней находится лужа, удивительная лужа! единственная, какую только вам удавалось когда видеть! Она занимает почти всю площадь. Прекрасная лужа! Домы и домики, которые издали можно принять за копны сена, обступивши вокруг, дивятся красоте ее».