Ко дню памяти Николая Васильевича Гоголя (+ 21 февраля (6 марта) 1852) мы переиздаем одну из статей выдающегося русского православного мыслителя, литературного, театрального критика, публициста, писателя Юрия Николаевича Говорухи-Отрока (1850-1896).
Публикацию (приближенную к современной орфографии) специально для Русской Народной Линии (Впервые напеч.: Московские ведомости.- 1892.- 22 февраля.- N52.- С.4-5. (В рубрике: Литературные заметки.) Подпись: Ю. Николаев) подготовил профессор А. Д. Каплин. Примечания - составителя.
I.
На днях в газетах напомнили, что сегодня исполнится сорок лет со дня кончины Гоголя. Говорилось о предполагаемом ему памятнике, о том, что сбор пожертвований на этот памятник достиг уже значительной суммы. Еще десять лет - и сочинения Гоголя сделаются общим достоянием, и памятник ему, конечно, будет воздвигнут.
А много ли сделано до сих пор для правильной оценки, для правильного понимания Гоголя? Не случилось бы так же, как с Пушкиным, когда ему поставили памятник. Все помнят эти «Пушкинские дни», все помнят, какие разноречивые мнения высказывались о значении его поэзии тогда, - высказываются и до сих пор. Теперь только отпали, а может быть, лишь притаились уже совершенно нелепые мнения о Пушкине, но разноречие осталось. А уж о Гоголе и подавно. Далеко ли мы ушли в понимании его созданий от времен Белинского? Кажется, не очень далеко. Я не говорю о «материалах»: их появилось много. Появился, наконец, и монументальный труд академика Н. С. Тихонравова[i], представляющий для изучающих Гоголя драгоценную руду. Я говорю о понимании Гоголя. Конечно, теперь, кажется, уже всеми оставлен взгляд на Гоголя как на обличителя дореформенных порядков, всеми оставлена и глупая басня об его помешательстве. Но вот и все. Эти «определенные» мнения оставлены, но никаких других не появилось. По крайней мере, что-то не слышно о них. Как заговорят о Гоголе, так с разными вариациями повторяют все то же и то же: «пошлость пошлого человека», «сквозь видимый смех и невидимые слезы». О том, что Гоголь как никто умел выставить «пошлость пошлого человека», - сказал Пушкин. Сказано это глубоко и верно, но ведь что определил здесь Пушкин? То орудие, которое находится в распоряжении Гоголя; но остается еще вопрос, что он делал и что он сделал этим орудием? О «невидимых слезах» сказал сам Гоголь, и опять сказал глубоко и верно. Но ведь в них, в этих слезах, заключается только указание на тот лиризм, который проникает собою все создания Гоголя. Остается еще вопрос: в чем смысл этого лиризма?
Теперь вследствие продолжительного и большею частию безсмысленного упоминания о «пошлости» и о «невидимых слезах» эти выражения обратились в ходячую фразу, которую употребляют люди, решительно ничего не имеющие сказать о Гоголе; и вот со времен Белинского мы только и пришли к тому, что отделываемся от Гоголя ходячими фразами...
Очень понятно, что на такой почве могут возникать и высказываться очевидно нелепые мнения. Так, в прошлом году один либеральный критик провозгласил, что г. Гл. Успенский выше Гоголя[ii]. Помнится, в либеральной журналистике нашей это мнение не нашло отпора: о нем просто промолчали. Это молчание решительно можно принять за знак согласия. Да и отчего нет? В подкладке мнения столь усердного к современности критика лежала та мысль, что Гоголь устарел, что мировоззрение г. Успенского уже «современнее» мировоззрения Гоголя. А ведь эту мерку «современности» наши либеральные писатели и прикидывают ко всем явлениям жизни и литературы. Критик же, о котором речь, просто оказался смелее своих собратий, а потому не стеснился приложить эту мерку и к Гоголю... И ничего. «Он ничего, и они ничего», как сказано у Гоголя о Ноздреве и его приятелях. Он ничего, и читатели ничего: собираются ставить Гоголю памятник и праздновать пятидесятилетие со дня его смерти...
Положим, за десять лет много воды утечет, и, быть может, станут невозможными подобные... «недоразумения»; но кто поручится, что случится именно так? Ведь Гоголь не понят до сих пор вовсе не потому, что мало было «материалов» для его оценки и характеристики. Понять его можно было и по одним его давно всем известным созданиям, а «материалы» послужат лишь для отчетливого, очевидного доказательства правильности понимания. Причину разноречивых суждений о Гоголе надо искать в других обстоятельствах. Наше западничество никогда не могло понять Гоголя - он стоял просто вне его понимания. Все отношение нашего западничества к Гоголю выразилось в известном письме Белинского[iii]. В «Переписке с друзьями», в «Авторской исповеди» видели не ключ к пониманию художественных созданий Гоголя, а как бы акт его отречения от собственных произведений. Между тем именно в «Переписке» и в «Исповеди» мы имеем ключ к разгадке Гоголя-и вот почему.
К Гоголю гораздо более, чем далее к Пушкину, применимы заключительные слова знаменитой речи Достоевского на Пушкинском празднике: «Он оставил нам великую тайну - и вот мы ее разгадываем». Гоголь не довершил своего подвига. Он оставил нам лишь наполовину возведенное величественное здание. Да и это наполовину возведенное здание он оставил нам вчерне. Каков же был общий план, что желал сделать Гоголь? Для решения этого вопроса драгоценный материал дает огромная работа Н. С. Тихонравова. Он собрал, привел в систему, проверил все, что только можно было собрать, и вот из этих-то кусочков, намеков, отрывков можно восстановить общий план замыслов Гоголя. Повторяю: посредством такой работы молено обставить непререкаемыми доказательствами то понимание Гоголя, которое само собой вытекает при углублении даже в каждое отдельное его создание.
Миросозерцание Гоголя было христианское миросозерцание. С этой точки зрения он смотрел на мир и жизнь - и вот эту-то точку зрения было неимоверно трудно сочетать с особенностью его гения, с его умением «как никто выставить пошлость пошлого человека». Постоянное стремление к такому сочетанию и составляет всю историю его художественного развития. И чем далее, тем более он достигал своей цели. Характер его юмора, до тех пор неслыханного и неизданного, заставившего Россию засмеяться «изумленным» смехом, чем далее, тем все более и более обозначается. Этот юмор, впервые появившийся в мире, не имел себе ничего подобного: это был юмор эпический.
Над Константином Аксаковым много смеялись за то, что он сравнивал «Мертвые души» с поэмами Гомера, но смеялись праздно. Осмеять здесь было нетрудно. Стоило только сопоставить Аяксов и Ахиллов с Чичиковыми и Ноздревыми, чтобы возбудить веселый смех. Но неудачно было не сравнение Аксакова, а неясность, допущенная им. По существу, сравнение было верное и глубокое. Без сомнения, поэма Гоголя, по своему эпическому спокойствию, ближе всего подходит к поэмам Гомера, только Гоголь судит жизнь во имя иного идеала. И у него из-под наслоений времени, быта, культуры встает вечное, вечная сущность падшей души человеческой... Но, чтоб это почувствовать, надо отрешиться от многого, а главным образом - от высокомерия...
II.
Да, высокомерие наше более всего мешает правильному пониманию Гоголя. Нам кажется, что мы со своим образованием, со своим развитием, со своими «идеями» так далеко ушли от Чичиковых и Маниловых, от Собакевичей и Ноздревых, что, на наш взгляд, это если не совершенно отжившие, то какие-то архаические типы. Не так смотрел на дело сам великий художник. Он, которому, конечно, мы все, гордые своими «идеями» и своим развитием, не достойны развязать ремень у обуви (См.: Мк. 1:7), - он видел в своих героях отражение чувств и настроений, живших и в его великой душе. Об этом он свидетельствует в своей «Переписке».
Герои мои, - пишет он, - потому близки душе, что они из души; все мои последние сочинения - история моей собственной души. А чтобы получше все это объяснить, определю тебе себя самого как писателя. Обо мне много толковали, разбирали кое-какие мои стороны, но главного существа моего не определили. Его слышал один только Пушкин. Он мне говорил всегда, что ни у одного еще писателя не было этого дара выставлять так ярко пошлость пошлого человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула бы крупно в глаза всем.
Признавая, что в этом заключается сущность его таланта, Гоголь говорит, что этот талант остался бы бесплодным, «если бы с ним не соединилось мое душевное обстоятельство и моя собственная душевная история».
Раскрывая это «душевное обстоятельство», Гоголь пишет следующие многознаменательные слова:
Никто из читателей моих не знал, что, смеясь над моими героями, он смеялся надо мной.
Во мне не было какого-нибудь одного слишком сильного порока, - продолжает он, - который высунулся бы виднее прочих моих пороков, все равно как не было также ни одной картинной добродетели, которая могла бы придать мне какую-нибудь картинную наружность; но, вместо того, во мне заключалось собрание всех возможных гадостей, каждой понемногу. И притом в таком множестве, в каком я не встречал доселе ни в одном человеке. Бог дал мне многостороннюю природу. Он поселил мне также в душу уже от рождения моего несколько хороших свойств, но лучшее из них было желание быть лучшим.
Я стал, - говорит далее Гоголь, - наделять своих героев, сверх их гадостей, моею собственною дрянью. Вот как это делалось: взявши дурное свойство мое, я преследовал его в другом звании и на другом поприще.
Таков был процесс творчества Гоголя. Форму его образам давало наблюдение над жизнью, содержание - наблюдение над собственною своею душой, вернее сказать - проникновение в эту душу. «Обстоятельство», которое дало возможность развиться таланту Гоголя, его способности «выставить пошлость пошлого человека», именно и заключалось в таком покаянном настроении его души. Это было настроение христианское, настроение мытаря, который, «бия себя в перси», восклицал: «Более, буди милостив ко мне грешному!» Постоянное сознание своей греховности и постоянное же «желание быть лучшим» в соединении с самым выдающимся свойством таланта Гоголя и создали то особенное отношение к жизни, которое отразилось неслыханным еще во всемирной литературе юмором Гоголя. В высоком христианском смирении - вот где надо искать разгадку творчества Гоголя. Мне уже приходилось об этом говорить года два назад[iv], и теперь кстати будет напомнить читателям тогдашние мои слова:
Гоголь понимал, что, касаясь отрицательных сторон жизни, художник сам должен быть чист и свят, должен обладать тем высоким смирением, которое достигается лишь подвигом всей жизни, - писал я тогда, - потому что трудно гордому, высоко ценящему себя человеку стать на одну доску с заурядными в его глазах, мелкими людьми, трудно пережить их жизнь, переболеть их язвами, перестрадать их страданием; трудно признать их равными себе людьми; трудно найти в своей душе те же язвы, те же недостатки, те же несовершенства, как и в душах этих людей. Для этого нужно понять и почувствовать всю бесконечную ничтожность каждого из нас, и умного и глупого, и добродетельного и греховного, пред тою Высшею правдой, которая сияет вечною укоризною исполненной лжи и греха жизни; для этого надо понять, что все мы незаплатимо и неискупимо виновны пред Тем, Кто подъял на Себя грехи мира. И как тусклая свеча и самый яркий светильник разнятся между собою, пока нет солнца, которое, сразу затмевая их ничтожный блеск, уничтожает это пустое различие, так и пред солнцем Вечной Правды, пред солнцем Лика Христова, стушевываются мелкие и ничтожные людские добродетели и пороки, сливаясь в одном тоне непоправимой и неискупимой греховности. Гоголь понимал, что лишь с таким чувством сознания своей греховности, сознания и своей виновности во всем зле мира и жизни, может художник приступить к изображению отрицательных сторон жизни. Ибо только тогда может он полюбить мелкого и пошлого, на его взгляд, человека, признать в нем человека, равного себе и брата своего; ибо только тогда будет он его судить не как гордый и самодовольный человек, своим судом, судом своей гордыни, - только тогда будет он судить его не во имя отвлеченной доктрины, не во имя своего мнимого превосходства, не тем судом, каким евангельский фарисей судил мытаря, но во имя правды Божией, карающей грех, а не человека, тем судом, каким кающийся христианин судит самого себя, каким судил Гоголь и сам себя в своей «Переписке» и в своей «Исповеди». И вот эти-то любовь и смирение осветили пред Гоголем душу человеческую, душу, на наш взгляд, мелкого и пошлого человека, так что «все изгибы» этой души «наружу вышли». Только благодаря такому отношению к действительности Гоголь есть великий художник, равный всему великому, что когда-либо появлялось в области художественного творчества...
Так писал я. Теперь лее прибавлю, что если бы не это «душевное обстоятельство» Гоголя, если бы не постоянное христианское настроение его души, то его способность ярко выставить пошлость жизни создала бы лишь болезненное настроение духа, отразилась бы злорадным и бесцельным зубоскальством, каким отразилась, например, у Салтыкова... Только благодаря покаянному настроению своей души Гоголь как художник «не радуется неправде, но сорадуется истине»...
III.
В той статье моей, из которой взята только что приведенная выписка, я для выяснения своей мысли остановился главным образом на «Мертвых душах». Я старался показать, что ни образование, ни «идеи», ни «развитие» не делают людей лучшими, не дают им никакого преимущества пред типами, выведенными Гоголем; что лишь покаянный подвиг может восстановить падшую душу человеческую; что только по высокомерию нашему мы никак не хотим узнать и себя в гоголевских изображениях. Я говорил об отрицательных типах Гоголя. Но есть одно произведение, где у него выведен положительный тип, который еще ярче свидетельствует о ничтожестве «премудрых и разумных», высокомерно относящихся к ничтожным, на их взгляд, людям и явлениям. Это произведение - всем известная повесть «Шинель», этот положительный тип - Акакий Акакиевич.
Всем известно, как понимали, как толковали эту повесть, что в ней видели. В Акакии Акакиевиче даже не хотели признать человека, смотрели на него как на какое-то полуживотное. Явилось такое мнение, часто повторяемое, что Достоевский в своих «Бедных людях» изображением Макара Алексеевича Девушкина поправил Гоголя, очеловечив Акакия Акакиевича. Трудно понять, как могло явиться такое мнение, трудно понять, как в сентиментальном изображении Достоевского могли видеть поправку Гоголя. Но главное дело в том, что и нечего было поправлять. Именно «Шинелью» Гоголь дает, быть может, самый глубокий и самый жесткий урок нашему высокомерию. В других своих произведениях он нам как бы говорит: «Всмотрись в свою душу и увидишь, что ты не лучше всех этих, на твой взгляд таких смешных и пошлых, людей, этих Маниловых и Ноздревых, Хлестаковых и Бобчинских»; в «Шинели» дело поставлено иначе. Всем смыслом этого произведения Гоголь как бы говорит нам: «Посмотри, ты хуже этого, на твой взгляд смешного, ничтожного, забитого чиновника, которого ты не хочешь признать даже человеком». Да, хуже. Прошу вас внимательно перечитать «Шинель», и вам тотчас лее станет до очевидности ясно, что это произведение есть как бы бесконечно глубокая, великолепная иллюстрация к евангельскому изречению: «Блаженны кроткие...» (См.: Мф. 5: 5); если не так, то пусть же скажут мне, какая самая главная черта нравственного образа Акакия Акакиевича? То, что он забит, то, что он недалек умом, то, что он ничтожен и смешон? Но разве нет людей столь же забитых, столь же недалеких умом, столь же ничтожных и смешных, но с злым, дурным сердцем, которые злобно несут «бремя жизни», которые, если по своему бессилию не могут выразить действием свою злобу, то питают ее в своем сердце? А Акакий Акакиевич нес это «бремя» кротко, и не было дурного чувства в его кротком сердце. Он буквально исполнил слова Спасителя: «Научитесь от Меня, ибо Я кроток и смирен сердцем» (См.:Мф. 11: 29). И вот он, этот ничтожный и забитый чиновник, - он был «кроток и смирен сердцем» во всем значении этих святых слов. Этою кротостью он победил совесть оборвавшего его генерала; благодаря этому сердечному смирению его лицо в изображении великого художника земли Русской вырастает до размеров лица трагического... Таков смысл этого гениального создания Гоголя, в котором заключено грозное и суровое обличение всех нас, не хотящих или боящихся слишком глубоко заглянуть в свою душу...
Повторяю: наше высокомерие мешает нам правильно понять Гоголя. Мы придаем мало значения главному: душе человеческой, своей душе, зато придаем много значения второстепенному, тому, что само собою «приложится». И Гоголь учил нас этому главному: он призывал нас к покаянию, к углублению в свою душу...
Гоголь, - писал я в статье моей, здесь уже цитованной, - являет собою один из самых великих и один из самых трагических русских характеров. Не понятый и не разгаданный, как зловещее привидение высится он над землей Русскою, этот демон смеха, как назвал его Достоевский. И еще, быть может, пройдет много времени, пока уже все поймут, что это был не «демон смеха», а великий подвижник. Он вынашивал в душе своей наши грехи, наши болезни, наши язвы, - в себе самом распял их, и пригвоздил во имя великой и нелицемерной правды Божией, и пал под бременем своей колоссальной задачи: призвать свою родину к покаянию всенародному; пал разбитый и сломленный, но не побежденный. Его жизнь - отразившаяся в его созданиях - была покаянным подвигом, а нет в мире высшей красоты, как красота покаяния...
И когда будет понят Гоголь, когда будет понят весь смысл его подвига, он встанет над землею Русскою уже не зловещим привидением, уже не демоном смеха, а во всей неслыханной красоте своего трагического страдания, как укор настоящему, как прообраз будущей, кающейся и возрождающейся России...
Уже теперь подымаются голоса, спрашивающие: что же должно написать на готовящемся памятнике Гоголю?
«Великому художнику-христианину». Вот что должно быть там написано...
[i]Сочинения Н. В. Гоголя: Доп. том ко всем предшествовавшим изд. соч. Гоголя / Извлечено из рукописей акад. Н. С. Тихонравовым. М., 1892. Вып. I-II.
[ii]М. А. Протопопов.
[iii] Письмо В. Белинского от 15 июля 1847 г.
[iv]Николаев Ю. «Поэт пошлости»: По поводу посмертной статьи А. Градовского о Гоголе. «Вестник Европы», январь //Московские Ведомости. 1890. 27янв. №27. С. 3.