Иконописец Михей Сергеев по прозвищу Тонконог пил горькую. Он сидел, запершись в своей келейке, где уже несколько дней нетронутыми пылились кисти и сохли в скляницах разведенные санкирь и белила, и, опустошая жбаны с горькой полынной настойкой, причитал: «Матерь Божия… Да что ж сие творится на земле… И как теперь писать Твой образ… Срам-то какой… В ковер обернули, аки девку-полонянку, говорят, список с какого-то ларца латынского… Да с какой же поры латиняне нам первообразы присылают?!» Он закрывал лицо руками и плакал, как обиженный ребенок, а потом вновь принимался за жбан с полынной.
Михей слыл одним из лучших изографов царской Оружейной палаты. Истовый в вере и искусный в мастерстве, он с детства навык иконописному делу. Как и все, начинал с фонов и горок, затем был допущен к фигурам святых и наконец, с трепетом написал первый самостоятельный образ – как полагалось исстари, это был Нерукотворный Спас. Икона удалась на славу: очи Христа глядели грозно и милостиво и, казалось, заглядывали в самую душу. С тех пор Михей Тонконог, прозванный так за худощавую, не солидную по тем временам, фигуру, стал писать лики святых и Спасителя. Писал и на стене, успевая по сырой штукатурке изобразить фреской иконную композицию, работал и на доске. Мог ли он, с восторженной радостью созерцавший разворачивающийся перед ним творческий путь, с любовью лобызавший написанные им же святые образы и изумлявшийся, как из-под его грешной руки могло выйти это откровение Горнего мира, мог ли он подумать, до какой душевной скорби и падения доведет его этот путь?..
Все началось, когда в Успенском соборе расстригали и анафематствовали протопопа Аввакума. Казалось, так ли давно он вместе с будущим патриархом и с молодым государем Алексием Михайловичем радел об очищении древнего благочестия, о справе книжной – и вот, «анафема», громогласно возглашаемая соборным диаконом, словно древнему еретику… А народ-то рыдает, а кто-то и неподобное на царя и патриарха прямо в храме выкликает! Стрельцы – шасть в толпу, да как понять, кто крикнул! Что на Руси деется?..
Тонконог знавал Аввакума и ранее. Истовый пастырь, строг вельми – лучше на дух к нему не ходить, такую епитимию наложит – спины не разогнешь от поклонов. Но справедлив, а главное – к себе строже, чем к прочим. Теперь же глаза Аввакума горели нездоровым блеском, из уст же его сыпалась такая брань на «нечестивцев и отступников», что и от подзаборного пьяницы в базарный день не услышишь.
«Неужто и впрямь патриарх – антихрист?» – Смущался духом Михей. Но и Никона ему приходилось видеть вблизи, когда тот приходил в царскую мастерскую, и тот казался ему истовым подвижником и мудрым пастырем.
А события развивались по присловью: «Чем дальше в лес, тем больше дров». Вот уже прибыли из-за моря ученые греки, стали судить да рядить о русском исконном благочестии, вот уже и Никон им не ко двору пришелся – и царь послушал, и сослали патриарха в места северные, отправили вчерашнего собинного друга государева, не дав даже шубы прихватить в дальний путь… Ох, неужто последние времена наступили?
А теперь вот – офени-коробейники носят по ярмаркам лубки-картиночки, а на картинках тех Пречистая в срамном виде писана: то аки баба простоволосая и румяная, грудь чуть из платья не вываливается… А то – просто смех, кабы не кощунством то было: стоит Богоматерь – в ковер завернута, только лик и руки-то и видны, и Богомладенец с Ней, из того ж ковра выглядывает… Все бы ничего, да пришел в мастерскую боярин Данило Головин, царский кравчий, принес такую картинку, и к Михею – напиши, мол, образ по сему изводу. Михей чуть взашей его не выгнал. Да как выгнать родового боярина? Тот набычился – пиши, или высечь велю! Едва удалось умирить кравчего, взял Михей картинку, а на душе – темнее тучи. Не написать – и впрямь высекут, как холопа, а главное – из мастерской погонят, куда тогда идти? Написать – и гореть в аду синим пламенем?.. От безысходности запил Михей – впервые в своей жизни, и пил уж неделю… Жена – тихая светлоликая Матрена – уж все глаза о муже проплакала, не зная, чем и утешить его в горьком горюшке, подносила по утрам рассол да варила уху, чтоб не на тощий желудок пил.
- Ты б протрезвел, Михеюшко, да сходил, с кем посоветовался… Хоть с отцом Иваном, хоть с игуменом Серапионом… – Робко шептала она.
- Был я у игумена! – Ответствовал, с горечью махнув рукой, Михей, – говорит, покориться надо, царский указ – Божья воля, Патриаршье слово – глагол Церкви. Да как же я Пречистую в срамном виде-то напишу, скажите вы мне? Как я после сего на лик Ее светоносный гляну? – И Михей возводил заплаканные глаза к висевшему в келейке старинному образу Донской Богоматери.
- Да в ковре-то вроде, и не срамно… – опускала глаза Матрона, – чудно только…
- Да что ты, баба, понимаешь! Поди уж прочь от греха! – Огрызался Михей, и вновь тянулся за жбанцем.
Протрезвел он, когда голова мастерской – старый маститый изограф Аким Федотыч явился к нему с двумя стрельцами.
- Что ж на тя нашло, Михейко! – Пытаясь напустить на себя строгость, с сокрушением обратился он к любимому ученику. – Отродясь же не пил! И главное – уж как не вовремя-то! Данило Ферапонтыч что-то взъелся на тебя, икону требует показать, говорит, подрядился ты написать… Вот, стрельцов прислал – на расправу тебя вести, коль не напишешь…
Михей, пошатываясь, встал с табурета, молча подошел к оконнице и вытащил из-за рамы фряжскую цветную гравюру.
- Вот. – Протянул ее старшому – глянь. Икона это или что? Как такое писать? И положить-то ее не знал, куда: во святой угол – негоже, а средь мирских вещей тоже не кинешь – говорят, Богоматерь это…
- Да… Горе нам, горе… Да выйдите вы покуда! – Махнул Аким стрельцам. – Значит, не хочешь руки поганить? – Серьезно обратился он к Михею.
- Не хочу… Не могу… – Заплакал тот.
- Ну так прими муку как Божий раб, а не аки пьянь пропащая! – Вдруг стукнул по столу старый изограф. – Протрезвей, да на трезвую голову и скажи Даниле, что думаешь! Все равно ж не отстанет!
Михей воззрился на учителя с изумлением и испугом.
- А ты б пошел на муку? Ведь ладно высекут, еще, пожалуй, обвинят в расколе по нынешнему-то времени, в острог посадят… Уж в мастерской точно не оставят… Жена у меня, деток вот трое, четвертого ждем.
- Ну так покорись… – Опустил глаза Аким Федотыч. – Наша доля – царю покоряться, в чем грех будет – на его главу падет, наше дело подневольное…
- А нельзя, чтоб другой кто образ тот написал? – Заелозил Михей. – Ты скажи, что болен я крепко…
- Да уж слух о пьянке твоей по всей слободе прошел. – Насупился Яким. – А главное, Данило-то тобой оскорблен, все он понял, кричит: «Неужто Михей меня умнее и честивее, неужто я ему велю ересь писать! Икона сия из дома Богородицы принесена, даром, что из латин – и наши там поклоняются!»
- Поклоняться дому Богородицы – дело честное. – Рассудил Михей. – А какие там латиняне картинки намалевали – нам негоже списывать. Иль и впрямь Церковь наша блудодеянием латинским заразилась, как Аввакум вещал?!
- Да что ты мне-то говоришь… – Аким по-стариковски ссутулился.
- Дай ты мне сроку хоть три дни! – Взмолился Михей. Протрезветь, подумать… Помолиться… Может, вразумит Пречистая, прибавит ума мне, грешному.
- На три дня я его как-нибудь умаслю. – Согласился старейшина мастерской. – Только уж не пей боле. И чтоб на четвертый день был в мастерской!
На том и порешили. Но Михей в мастерскую не пришел ни на четвертый день, ни на пятый. Когда же по прошествии седмицы к нему снова нагрянул Аким Федотыч со вновь присланными неотступным Данилой Ферапонтовичем стрельцами, они застали вконец заплаканную Матрену и горюющих ребятишек.
- Неужто все пьет? – Всплеснул руками Аким.
- Что ты, что ты, батюшка, Бог с тобой! – Залопотала Матрена. – Как ушел ты, капли в рот не брал. Да на второй день горячка с ним случилась, в бреду мечется по сей день.
Михей и впрямь горел жаром. Никого не узнавая, он нес какую-то околесицу, из коей Акиму удалось разобрать лишь: «Мати Богороице! Да вразуми ж ты меня! Ковер басурманский!.. Срам-то какой!..»
- Что ж с нами будет-то – Горевала бедная женщина.
- Молись, жена, Богоматери. – Шепнул ей Аким Федотыч. – Думается мне, что хоть и чудит твой супружник, и, вроде, бесчинствует, а бесчинство это Господу мило… Да остался бы жив только… А лекаря я пришлю.
Долго ли, коротко ли, удалось лекарям и знахарям сбить жар у Михея. Стал он вставать с кровати, есть попросил – да вот беда, разум иконописца помутился. Сидел он теперь целыми днями, горестно перед собою глядя, и лишь иногда вскрикивал тонко и жалобно: «Матерь Богородица! Да что ж сие деется-то?»
Так прошло с полгода. Данило Ферапонтыч, прознав о беде Михея, сменил гнев на милость и заказал икону другому изографу. Видимо, чуя свою вину перед Тонконогом, он выдал его супруге серебра на прожитье, что оказалось для них весьма кстати. Матрена, которой вскоре уже предстояло родить, все колени избила, кладя поклоны перед образом Богоматери, моля исцелить мужа. И вот, однажды…
- Матерь Богородица! – Вскричал Михей среди ночи. – Да Ты ль это?.. Ковер басурманский… Но лик, очи… Да угодно ль Тебе сие?..
Вбежавшая в келейку Матрена увидела мужа простертым ниц.
- Смирение дивное… Пред нашим грехом Господь смиряется, Богоматерь терпит… – Взахлеб плакал Михей.
Женщина, закрыв лицо руками, остановилась на пороге. Немного постояв, тихонько вышла и притворила за собой дверь.
Наутро Михей вышел к трапезе со светлым лицом.
- Видел я Богоматерь. – Подойдя вплотную к жене, прошептал он с трепетом в голосе. – Ликом строга и светла, как на иконе нашей, Донской именуемой, а Сама в ковер завернута, как на картинке той… И рекла она мне… Ох, не вспомнить слабоумному…
- Окстись, окстись, Михеюшко, – Захлопотала супруга, испугавшись, что муж опять впадет в безумие. – Не вспоминай, коли трудно!..
- Рекла она, – продолжил, словно и не слыхал ее, иконописец, – что много бед люди творят, много зла делают. Всяк человек ложь, и нет правого ни одного. А впредь и еще боле нестроений будет, то, о чем мы плачем – лишь начало болезней. Но Господь приемлет тех, кто в Церкви истинной и кто греха смертного не творит, а творя – кается, как Бог велит. И во все времена люди православные спасаться будут. Терпит нас Господь, терпит и Божья Матушка, хоть и много неугодного Им мы деем, и в домах, и в храмах Божиих… По смирению дивному приемлет Богоматерь и несуразные иконы – лишь бы веровали мы чисто, а главное – разделения в Церкви не чинили из-за споров о малом и внешнем. Ах ты, милосердие Создателево… – И он залился слезами, но слезы эти уже не были горькими.
Возрадовалась Матрена, видя, что супруг ее поправляться стал. Говорил складно, трапезничал ладно и икону писал. А на иконе – образ Богоматери в том виде, в каком явилась она ему – в плаще старинном, до пола ниспадающем…