Разрушенный космос деревни отзовётся болью – истовой и истинной, лирически-пронзительной и вибрирующий самыми глубокими струнами души:
В забытых зарослях рябины,
В горькополынном серебре,
Деревни брошенной руины
Я обнаружил на бугре.
-
Печной, быльём поросший остов,
Воротца сгнившей городьбы
Да переломанные кросна
Ещё с остатками резьбы.
Анатолий Гребнев чувствовал русское, сокровенное, вековое самым сердцем сердца, глубинным пределом своего поэтического состава – и передавал оное красиво, на сильном порыве лирического дыхания; и крупная соль его слов переливалась белизною чистоты на солнце духа.
Стих его был вертикален: он подразумевал взлёт – ибо подлинность поэзии без полёта и парения невозможна.
Будучи квинтэссенцией души, поэзии живёт только на высших вариантах её возможностей – и А. Гребнев доказывал это световыми сгустками своих стихов.
Застольная гармошка
Разбудит вдовьи сны:
«По муромской дорожке
Стояли три сосны…»
-
Душе тоски-печали
Не надо занимать.
И, головой качая,
Поёт,
как плачет,
мать.
Проходила волнами строк русская жизнь: со своими бедами и победами, с грустью задумчивых пейзажей, и вечной тоской по всё никак не всплывающему Китежу…
Проходила она – пёстрая, сочная, разная, и вспыхивали огни стихов, призванных освещать пространство грядущего.
Свет был порою рябиновый: и оттого казался таинственным вдвойне:
Красной рябиновой веткой –
Свет в материнском окне.
Спросит с участьем соседка,
Вижу ли маму во сне.
-
И убеждённо толмачит,
Истовой веры полна:
«Не обижается, значит,
Если не снится она».
В определённом смысле жизнь и смерть есть обороты одной медали, и живые связаны с мёртвыми бесконечным родством: оттого и смерть поэта воспринимается условностью – на фоне вечно поющих его стихов…