Ниже мы публикуем одну из бесед (1868 г.) выдающегося богослова, канониста, проповедника, епископа Смоленского и Дорогобужского Иоанна (Соколова) (1818–1869).
Публикацию, специально для Русской Народной Линии, подготовил профессор А.Д. Каплин.
+ + +
Беседы, поучения и речи Иоанна, епископа Смоленского, сказанные смоленской пастве
Беседа в первую неделю Великого поста, при Торжестве Православия. Сказанная в кафедральном соборе (18 февраля 1868 года)
Едва ли какое-нибудь церковное установление подвергается такому множеству пререканий, как то, которое совершается в настоящий день. И нарушение свободы человеческого духа и совести, и отвержение разумных испытаний истины и внутренних в ней убеждений, и нетерпимость, противная духу истинного христианства, ‒ все это находят в одном слове Церкви: анафема.
Я не повторяю здесь других, менее серьезных возражений, которые показывают, или лучше сказать ‒ в которых само себя выказывает только невежество в религии и недостаток нравственных убеждений. Видно однако же, что голос и суд Церкви еще довольно сильны, что могут так раздражать умы и сердца современных людей.
Но справедливы ли пререкания? Разсудим.
Дух человеческий свободен, следовательно и совесть его должна быть свободна: что можно сказать против этого? Ничего.
Дух человеческий требует разумного познания истины и хочет доходить до нее путем самостоятельных и взысканий: можно ли это оспаривать? Нет.
Дух человеческий хочет подчинять свою волю нравственным обязательствами не иначе, как силою внутренних убеждений ума и сердца, а не одного внешнего принуждения посторонней воли: можно ли отвергать это? Нельзя.
Но будто проповедание чистой Богооткровенной истины и отвержение противных ей учений есть посягательство на свободу человеческого духа и совести? Как? Не считается таким посягательством распространение положительных учений и правил и авторитетов в науке, в жизни, в делах общества и государства учений и правил, прежде нас выработанных и переходящих из рода в род, без предварительного разсуждения о свободе вашего духа и совести, и вы принимаете их и добровольно подчиняете себя ими, и вы же будете вооружаться сознанием свободы духа и совести только тогда, когда проповедуется учение религии? Почему?
Потому, говорят, что все другие учения вырабатываются самим человеком из собственного духа или опыта и они касаются предметов, подлежащими нашему разуму и чувствами; а предметы религии не подлежат никаким человеческим определениям, поэтому и не может быть на земле по отношению к религии положительного, обязательного для всех авторитета. Но разве мы проповедуем свое учение? Разве Церковь сама себе дала авторитет в религии?
Пусть сперва докажут, что в учении нашей веры нет ничего вышечеловеческого, сверхъестественного, что Церковь есть такое же, как и всякое другое, человеческое учреждение на земле, ‒ задача, над которою трудились все свободно мыслящие умы всех веков и народов доселе и ‒ напрасно. Пусть соединятся все силы мира, чтобы из сознания и жизни человечества исторгнуть самый корень христианства: тогда и авторитет Церкви падет сам собою и учение её потеряет всякую обязательную силу.
Но какие же силы ада, не говорю уже о силах мира, в состоянии это сделать? Злой дух времени думает восторжествовать над Церковью, разделив её силы; он отделяет её догматическое учение от нравственного учения христианства, и по-видимому благоговея пред последним, отрицает первое. Но он ошибается: нравственность христианства есть вывод из его верований. Отнимите догматы и останется нравственность какая-нибудь языческая, может быть мусульманская, и во всяком случае только житейская, только нехристианская.
Увы! дает себя знать эта новая нравственность без веры; от неё плачут семейства, страдают общества, бедствуют в своей гражданской жизни народы. Что за притча, что в наше время наверху самых развитых обществ, в полном цвете современной образованности, в прекраснейших по видимому созданиях просвещенного века, являются так нередко образцы дикой безнравственности? Нет, значит, в душе идеала чистой нравственности, нет на совести уз высшей правды, нет других глубочайших основ добродетели, кроме мирских изменчивых понятий.
Говорят о свободе и неприкосновенности человеческой совести: а о свободе и неприкосновенности самой истины забыли?
В самом деле, должна ли истина религиозная, как и всякая другая, господствовать в мире, или нет? Должны ли все виды лжи и заблуждений человеческих уступить ей в жизни человечества место и свободу и все права действия, или нет?
Есть ли и должна ли быть религиозная истина одна в мире, или и разноверные учения могут быть все равно истинны, а пожалуй и самое отсутствие всякого религиозного убеждения также может быть истинно?
Должно ли наконец быть какое-нибудь средоточие для раскрытия религиозной истинны и развития религиозной жизни людей, подобно тому, как у всякого народа есть свое средоточие для направления гражданской жизни, т.е. правительство, ‒ или не нужно?
Как будто ученикам в школе я предлагаю такие вопросы: так они просты, и казалось бы ответы на них не должны подлежать ни малейшему сомнению. Но просвещенный век в своем прогрессивном развитии отрицает и как будто даже не понимает самых простых вещей. Так ему кажется, что там ‒ то и должно быть, так сказать, более истины, где более свободы совести!
Действительно, есть в мире страны, где всем и каждому предоставляется полнейшая свобода совести в религии. Что же? вы думаете, что там-то и есть чистейшая религиозная истина, неизменная твердость убеждений, нравственное совершенство жизни? Совсем нет! Напротив, там почти столько же религий, сколько умов, и в необъятном разнообразии мнений пропадает почти всякий след истины и господствует ложь непроходимая; там нет ни ясности религиозных понятий, ни постоянства религиозных убеждений, и конечный результат свободы совести ‒ тот, что там совесть более чем где-нибудь подавлена самым тяжким для человеческого духа игом ‒ лжеверия и грубейших предразсудков. Откуда и к нам переходят величайшие нелепости под видом новых религиозных учений, и самые дикие вымыслы фантазии, возводимые на степень верований? Это все из стран! неограниченно ‒ свободной совести.
У нас чист и невредим святой образ Божественной истины; черты его неизменны, оставаясь при кровенным под покровом Церкви, который не позволяет всякому слишком смело и безрассудно касаться этого образа. Но этим покровом связана ли у нас истина? Скрываем ли мы ее намеренно от чистых взоров светлого разума, который пожелал бы ближе рассмотреть ее? Отвергаем ли мы всякое испытание в области веры?
Мы не выше своего Божественного Учителя, который Сам призывал всех к испытанию писаний; и мы призываем всех и каждого: испытывайте, изучайте, узнавайте, убеждайтесь! Мы не отнимаем, а сами даем Евангелие в руки всем: и образованным и необразованным, и женщинам и детям, и поселянам и заключенным в темницах. Мы не боимся за истину, истина не боится за себя. ‒ Мы понимаем возможность ошибочного разумения предметов религии, при частном, личном даже благонамеренном её изучении; понятно колебание мыслящего ума, когда на пути всесторонних испытаний он встречается с вопросами, приводящими его к сомнениям и борьбе противоположных мыслей: но тут еще не все потеряно; затмения и мрачные тучи в душе, даже с страшными бурями в помыслах, проходят, и истина является уму и сердцу в полном свете. И самые сомнения и возражения такого мыслящего ума заслуживают полного внимания и помощи к их разсеянию; с ними можно и спорить и вместе входить в подробнейшие исследования истины.
Но что сказать о том несмысленном либерализме, о том нелепом безверии, которые отвергают истинность и всякую обязательность учения веры, не испытав в нем ничего, даже не потрудившись ознакомиться, как следует, с его источниками? Это только безнравственность ума. И в праве ли такие умы требовать себе свободы? И что это была бы за свобода, и к чему бы она повела в обществе, не отличающемся ни расположенностью к серьезному мышлению, ни обширностью и прочностью дознаний ни в религиозных, ни в научных предметах!, ни ясностью и твердостью убеждений, в обществе, в котором в замен всего этого господствует привычка схватывать на лету и безсознательно и безотчетно повторять чужие мысли и слова, особенно иностранные? И вот, когда в таком обществе встречаются либеральные мыслители по предметами религии, о многих и многих из них сказать, право, нечего, кроме слов псалмопевца: сказал кто-то в сердце своем нет Бога, и это сказал ‒ глупец.
Мы не отвергаем внутренних убеждений. Внутреннее убеждение есть великая нравственная сила. Но разве в основании исповедания нашей Церкви нет убеждения? Разве нравственные обязательства, возлагаемые на нас этим исповеданием, держатся одною силою внешних побуждений? Правда, мы предлагаем исповедание положительное, готовое, не нами с вами выработанное: но подумали ли о том, как оно выработалось?
Те потоки мученической крови, которые три века лились по всей земле при первоначальном распространении веры, та напряженная, не уставная борьба, которою исповедники веры вели за нее в продолжении всех веков против всех вольно мыслящих умов, и в древние времена нисколько не менее резких, чем нынешние; те неслыханные в наши времена прения о вере, не в книгах только, или в школах, или в отдельных кругах мыслителей, а пренья публичные, в самых храмах, на городских улицах и площадях, на полях, где весь народ принимал в них участие; далее ‒ ряд избранных, просвещеннейших в свои времена мужей, занимавшихся раскрытием ученья веры; наконец вселенские собранья высших духовных представителей всего христианского мира, которые не свои мнения и взгляды обращали в догматы, а свидетельствовали именно о всеобщих убеждениях христианских народов: все это разве недостаточно для того, чтобы в исповедании нашей православной веры видеть, на ряду с церковным авторитетом и силу внутреннего убежденья?
Вся история христианской Церкви разве не есть непрерывное развитие и утверждение этого убеждения? И все это разве не может служить ручательством и опорою для твердых в духе Церкви убеждений и настоящего христианского мира? Если же мы признаем учение Церкви уже законченным и, не придавая ему какого либо мнимого движения вперед, как будто отстаем с ним от века, то, хотя 1800 слишком лет существует христианский мир , однако же не настолько еще подвинулся он на пути христианской жизни, чтобы считать учение Церкви уже недостаточным. Жизнь есть мера учения; учение оказывается неудовлетворительным, когда жизнь вполне его исчерпывает и, требуя уже чего-нибудь лучшего, побуждает его идти впереди себя далее.
Но такова ли в настоящее время жизнь христиан? Пусть лучше наш в век осмотрится и подумает: не он ли более отстал от учения веры, чем оно от него? Если мы не позволяем ни себе ни другим составлять новое учение, или изменять древнее по новым идеям и теориям века: то еще не явился в мир такой учитель, равносильный и равноценный нашему, который бы доказал нам свои права на переучение христианского мира; еще не принесли новые идеи и теории такой жертвы за мир, которою можно было бы назвать новым его искуплением и возрождением; еще не выслали они в мир таких проповедников, которые по вдохновению и достоинству духа и жизни были бы подобны Евангельским; еще не выработал новый мир такой истины, за которую стоило бы жертвовать всем миром и жизнью, как это видим в истории христианского учения,
Да, мы люди отсталые и на удивление быстро бегущему вперед нас веку, хотим отстать еще более. Знает ли мир, о чем мы ныне готовы молить Бога? Мы готовы молить Его о возвращении первых времен христианства, не с тогдашними врагами его, каких и в настоящее время слишком много, а с учителями тех времен, с их исповедниками, подвижниками духовной жизни, и, если нужно, с их мучениками.
Напрасно стали бы обвинять вас в нетерпимости; напрасно при возглашении церковной анафемы вы стали бы вызывать в своем воображении из тьмы средних веков мрачные образы пыток, пылающих костров, кровавых гонений на всякое иномыслие в вере. Это не наша история. Мы ‒ кого преследуем за иноверие? Кого насильственно обращаем в свою веру? Кого не терпим возле себя?
Иноверцы свободно входят в наши храмы, и в училищах наши православные дети учатся вместе с иноверными; и в городах наших, а нередко и под одною кровлею, мирно стоит святой престол православия рядом с алтарем иноверия. Подите в те края России, где особенно многочисленно население иноверное или неверное; вы увидите там почти совершенное безразличие в общежитии православного населения с иноверными, без всякой помехи со стороны священно-служителей Православной Церкви; вы увидите, с каким миролюбием и кротостью эти священно-служители сами относятся к духовных представителям иноверия.
Что же значит нынешняя анафема? Это только всенародное, всецерковное обличение и отвержении лжеучений, противных исповеданию вселенской Церкви, и ‒ то собственно не вероисповеданий, а учений противных самому существу и коренным основаниям христианства, таких учений, которых не терпит у себя и никакое другое вероисповедание; это только отлучение, отсечение от духовного союза Церкви людей, упорствующих в пагубном лжемыслии.
Не то ли бывает во всяком добром семействе, в хорошем обществе, откуда удаляют людей с дурными мыслями и злыми наклонностями? Не то же ли делает государство, когда силою законов лишает всех прав звания и состояния людей, признанных преступными и вредными для общественного порядка и безопасности?
Мы ни слова не говорим против гражданской свободы и равноправности разных вероисповеданий и всякого разномыслия в вере: но, братия моя, скажите по совести; можем ли мы житейскую свободу и гражданскую равноправность доводить или допускать до безразличия в вере? Можем ли равнодушно смотреть на распространение лжеучения, вредных для душ человеческих, не желать их обращения? Можем ли спокойно видеть вторжение в ограду Церкви всякого зловерия и злочестия? И если бы из наших оград какие-нибудь овцы, положим и глупые, побежали в чужие стада, сидеть ли нам сложа руки и не открывая рта?
Вот, в настоящее время в недрах самой Церкви нашей миллионы отделяющихся от единства её, и своим расколом раздирающих и тело и душу её: все они погрязают в глубочайшем невежестве и в их мнимо-церковном устройстве проявляется изумительное безобразие; наконец в настоящее время у них поставлены из среды своей лжепастыри, даже под именем епископов, которые мнимо-духовною властью управляют их общинами и даже титулуются по именам наших епархий: что нам тут делать? Уж не признать ли безсмысленное рукоположение этих лжеепископов, и сказать им и всем их последователям; «во имя свободы совести мы с удовольствием и любовью оставляем вас во всей глубине вашего невежества и безнравственности, и не только не позволяем себе касаться ваших диких убеждений, и не хотим мешать всем вашим безчинствам в народе, но и не желаем ни чьей помощи против ваших ожесточенно-враждебных отношений к нам и к нашей Церкви; мы даже позволяем вам свободно увлекать в ваши болота овец нашего стада?». ‒
Только, каковы должны быть при этом чувства истинных пастырей Церкви, мы предоставляем судить ‒ например честным градоправителям, которых во имя свободы убеждений стал бы кто-нибудь просить, чтобы они оставили на свободе людей, считающих по убеждению чужую собственность своею, или добрым отцам и матерям, у которых дети, также во имя свободы, стали бы оспаривать права и обязанности и самые чувства родителей.
Теперь особое слово к тебе, моя Смоленская паства. Ныне, когда услышится суд Церкви на всякое зловерие и злочестие, когда раздастся гром церковной анафемы, скажи мне, моя паства, останется ли спокойна твоя совесть? касается ли тебя этот гром, или он прозвучит над тобою и замолкнет, за отсутствием почвы, привлекающей на себя его удары? И я, стоя среди вас, могу ли быть убежден, что стою не среди чуждых Церкви людей, которых напрасно считал бы своими? В грозном голосе Церкви, призывая и выражая суд Божий на противников истины Христовой, могу ли свидетельствовать пред Богом и вселенскою Церковно, что чиста моя паства от всякого лжемыслия в вере? Или, при каждом возгласе анафемы должен я трепетать, думая, что с каждым таким возгласом исторгается и извергается из тела Церкви более или менее членов моей паствы? ‒
Суд Церкви и в нем и чрез него суд Божий да воздействует в совести вашей, к укреплению её в вере и к успокоению среди волнующих умы лжеучений века.
А я, сколько бы ни видел в своей пастве утешительных доказательств правоверия благочестия, при всем том ‒ да не покажется слово мое жестоким, ‒ я не желал бы ныне отложить возглашение церковной анафемы. Почему? Потому, что в наше время считаю нужным не молчать, а возвышать и возвышать голос Церкви, и да будет этот голос всегда слышен и всегда тверд, силен и действен.