17 января 1860 года, в день памяти преподобного Антония Великого, в семье таганрогского купца 3-й гильдии Павла Егоровича Чехова родился третий ребенок, в святом крещении названный Антоном, будущий знаменитый русский писатель и драматург.
Детство А.П. Чехову вспоминалось в весьма мрачных красках, хотя именно тогда в писателе были заложены и трудолюбие, и смирение перед своей судьбой, и сочувствие к людям, и уважение к церковным обрядам. Религиозность родителей и патриархальный уклад семьи (включавший и порку провинившихся детей, и полное подчинение отцу как главе семейства, и обличительные и часто грубые слова в адрес детей, которые больно задевали самолюбие Антона), сплавившись в некое единое целое, оставили общий негативный отпечаток в душе мальчика. Позже, в 1892 году, Чехов в письме К.Л. Леонтьеву (Щеглову) вспоминал: «Я получил в детстве религиозное образование и такое же воспитание - с церковным пением, с чтением апостола и кафизм в церкви, с исправным посещением утрени, с обязанностью помогать в алтаре и звонить на колокольне. И что же? Когда я теперь вспоминаю о своем детстве, то оно представляется мне довольно мрачным, религии у меня теперь нет. Знаете, когда, бывало, я и два моих брата среди церкви пели трио "Да исправится" или же "Архангельский глас", на нас все смотрели с умилением и завидовали моим родителям, мы же в это время чувствовали себя маленькими каторжниками». Возможно, это высказывание писателя и не вполне выражает его подлинное отношение к религии, однако в советское время атеизм Чехова был воспринят как непреложная аксиома, и лишь в последние годы мировоззрение писателя стало анализироваться с точки зрения его религиозности.
Чехов однажды записал в записной книжке, а позже эту мысль повторил в дневнике: «Между "есть Бог" и "нет Бога" лежит громадное поле, которое проходит с большим трудом истинный мудрец. Русский же человек знает какую-нибудь одну из двух этих крайностей, середина же между ними ему неинтересна, и он обыкновенно не знает ничего или очень мало». В 1910 году, уже после смерти писателя, в литературно-художественном кружке в Москве литературовед и критик Александр Ефимович Измайлов прочел реферат о религиозности Чехова «Между верой и неверием». Попробуем осмыслить, о каком поле между верой и неверием говорит писатель и где он сам себя считает пребывающим.Рассматривая «веру» и «неверие» как два полюса, сомнительно считать, что они могут стоять на одном уровне. А потому их разделяет не поле, а скорее, склон горы: внизу - «неверие», а где-то ближе к вершине - «вера с горушечное зерно», к которой приближались немногие и про которую сказано в Евангелии: «Аще бысте имели веру, яко зерно горушно, глаголали бысте убо ягодичине сей: восторгнися, и всадися в море: и послушала бы вас» (Лк. 17: 6). И вот к этой вершине маловерующие люди, к которым мы все относимся, находящиеся на склоне горы, и стремятся. И так легко сбежать вниз, но так трудно подняться наверх. Но изучен этот склон неплохо: что помогает подниматься, а что толкает нас вниз, какие препятствия нас ожидают на этом пути и многое другое святые отцы позаботились для нас осветить. И не только мудрец проходит этот путь, но каждый стремящийся к Богу человек. Чехов себя относил к принадлежащим этому промежуточному состоянию, но, принимая его за поле, предпочитал на нем и оставаться, а не двигаться вверх. Он не мог отречься от Бога до конца - как он писал: в нем «что-то оставалось». Да и не хотел по многим причинам, а веры истинной и глубокой не имел. А ведь дать плод от посеянного Господом зерна, которое он получил при крещении и возделывал в детстве, умножить веру, надежду, любовь - это труд куда изнурительнее, чем литературный. Настоящей верой Чехов называл такую, имея которую священник, идя служить молебен о прекращении засухи, настолько уверен в силе своей молитвы, что захватывает с собой зонтик. Не видя у современных ему пастырей такой веры, считал их лицемерами. И, конечно, в себе такой веры он справедливо не видел.
Но произведения Чехова и его письма изобилуют встречами с церковнослужителями, упоминаниями о церковных обрядах, проявлениями веры и неверия персонажей, библейской и евангельской терминологией. А в жизни писатель то проникался обаянием некоторых священнослужителей и верующих людей, то порицал их и отдалялся от того, что связано с верой и Церковью.
Чехов с глубоким уважением относился к праведному Иоанну Кронштадтскому, о котором, вернувшись с Сахалина, писал: «В какой бы дом я ни заходил, я везде видел на стене портрет отца Иоанна Кронштадтского. Это был пастырь и великий молитвенник, на которого с надеждой были обращены взоры всего народа».
Многие церковные обряды ему искренне нравились; он чрезвычайно серьезно относился к колокольному звону. «Я стараюсь на Пасху уезжать в Москву; здесь и звона настоящего не услышишь... А что за Пасха без звона!» - писал он.
Ему нравилось церковное пение, и иногда он сам пел. «Пасхальную утреню пели мы, то есть моя фамилия и мои гости - молодые люди. Вышло очень хорошо и стройно, особенно обедня. Мужики остались довольны и говорят, что никогда служба у них не проходила так торжественно», - вспоминал в письме Чехов о Пасхе в 1892 году в усадьбе Мелихово.
Замечая упадок духовности и веры и в среде среднего сословия и интеллигенции, и в среде простого народа, он в то же время не проходил мимо искренних проявлений народной веры. Вспомним хотя бы рассказ «Мужики». Рассказ мрачный, но в нем есть и такие строки:
«Это было в августе, когда по всему уезду, из деревни в деревню, носили Живоносную. В тот день, когда ее ожидали в Жукове, было тихо и пасмурно. Девушки еще с утра отправились навстречу иконе в своих ярких нарядных платьях и принесли ее под вечер с крестным ходом, с пением, и в это время за рекой трезвонили. Громадная толпа своих и чужих запрудила улицу; шум, пыль, давка... И старик, и бабка, и Кирьян - все протягивали руки к иконе, жадно глядели на нее и говорили, плача: "Заступница, Матушка! Заступница!"
Все как будто вдруг поняли, что между небом и землей не пусто, что не все еще захватили богатые и сильные, что есть еще защита от обид, от рабской неволи, от тяжкой, невыносимой нужды, от страшной водки».
И в сокровенных признаниях Нины Заречной из драмы «Чайка»: «Я теперь знаю, понимаю, Костя, что в нашем деле - все равно, играем мы на сцене или пишем, - главное не слава, не блеск, не то, о чем я мечтала, а уменье терпеть. Умей нести свой крест и веруй. Я верую, и мне не так больно, и когда я думаю о своем призвании, то не боюсь жизни», - воцерковленный человек видит призыв к одной из главных добродетелей христианских: «В терпении вашем стяжите души ваша» (Лк. 21: 19), «претерпевый же до конца спасен будет» (Мф. 10: 22).
В Ялте Чехов продолжительное время поддерживал любезные отношения с учителем ялтинской церковной школы священником Сергием Николаевичем Щукиным († 1931), тоже проживавшим в Крыму из-за болезни легких. Выбор скромного, но высокообразованного учителя из многих, желавших навязаться в знакомые и приятели знаменитому писателю, уже дает повод думать о неосознанной притягательности для Чехова общения с людьми духовного звания. Оставленные Щукиным воспоминания раскрывают некоторые сокровенные чувства писателя. После смерти Чехова отец Сергий опубликовал их в периодической печати (см.: Русская мысль. 1911. № 10; в сокращении: Московские церковные ведомости. 1912. № 14; Воскресное чтение. 1912). В них концентрированно передается отношение Чехова к Церкви, к вере, к церковнослужителям.
«Приходилось говорить с Антоном Павловичем о Церкви и церковных делах, - пишет отец Сергий. - У него был интерес к церковному быту. Он знал многое из того, что относится к богослужению, к церковным обрядам, к религиозным обычаям.
Он рассказывал, что в детстве иногда пел на клиросе, в доме дяди встречал много афонских монахов, которые приезжали в Таганрог по делам своих монастырей; дядя его был церковным старостой и т. д.
"Знаете, - сказал он раз, - люди моего возраста, воспитываясь, еще имели "знакомство" с Церковью; у меня были религиозные отец, мать, дядя; мы знаем кое-что о Церкви, что-то в нас держится... Растет новое поколение, которое совсем не знает Церкви. Что вы будете с ним делать?"».
Сам отец Сергий Щукин дожил до революции и увидел, что сделалось с этим «новым поколением», не знающим Церкви, потерявшим веру.
Чехов часто жертвовал на храмы, духовные училища, церковные школы; рассказывал, что прежде у него было довольно много знакомых среди духовенства. «Он дал на постройку 100 рублей; чеховская же серебряная лампадка висит за престолом в греческом ялтинском храме, - вспоминал отец Сергий. - В доме Чехова, пожалуй, больше, чем где-нибудь в Ялте, находил приют сборщик "на построение храма"».
Чехов определенно считал полезность Церкви для повышения нравственности народа. «Чехов был религиозной натурой в том смысле, что понимал необходимость высшей идеи для человека, необходимость и красоту правды. Понимал чутко, глубоко, жизненно; чувствовал мистическое, надмирное ее происхождение», - писал Щукин. Возможно, что такое мнение и несколько преувеличенно: деликатный Антон Павлович несомненно старался с собеседником говорить на темы, интересные отцу Сергию, и высказываться так, чтобы не задеть его.
Как-то отец Сергий спросил Чехова, верит ли он в бессмертие души, на что писатель ответил: «Знаете, об этом надо говорить подумав и хорошо. Я поговорю с вами об этом после». Вопрос так и остался нераскрытым, и странно предполагать, что столь серьезный предмет не был Антоном Павловичем обдуман до этого. Думается, он просто не хотел вступать в дискуссию с верующим человеком. В записной книжке у него имеется такая запись: «Смерть страшна, но еще страшнее было бы сознание, что будешь жить вечно и никогда не умрешь». Были ли это его мысли или он записал их как чье-то высказывание, неизвестно.
«Я поражаюсь, - сказал однажды писатель, - как бездеятельно духовенство. Православие - я говорю о средней России, которую знаю больше, - трещит по всем швам, а у вас палец о палец не ударят, чтобы поднять, чтобы оживить свое дело». В другой раз он сказал: «Жаль, что у нас нет сатиры на духовенство. Салтыков не любил духовенство, но сатиры на него не дал. А жаль». Обвиняя в бездеятельности духовенство, Чехов не замечал, что сам своей жизнью показал, как бесполезно самое серьезное церковное воспитание, которое и он имел в детстве. Если человек по своей воле не обратится к Богу, за аркан его не приведешь к вере - Господь призывает на вечерю, но «Мнози бо суть звани, мало же избранных» (Мф. 22: 14; Лк. 14: 24).
Отец Сергий Щукин в своих воспоминаниях описывает и предысторию чеховского рассказа «Архиерей»:
Прообраз персонажа рассказа "Архиерей" епископ Таврический Михаил (Грибановский)
«Когда чеховский "Архиерей" появился в печати, Антон Павлович говорил, что это его старый, ранее написанный рассказ, который он теперь переделал. Нижесказанное имеет несомненное отношение к рассказу.
В кабинете А. П-ча среди карточек писателей, артистов и, может быть, просто знакомых ему людей есть одна довольно необычная. На ней изображен человек в одежде духовного лица и вместе с ним старушка в темном простом платье. История этой карточки такова.
Как-то, еще когда жил на даче Иловайской, А. П-ч вернулся из города очень оживленный. Случайно он увидал у фотографа карточку Таврического епископа Михаила. Карточка произвела на него впечатление, он купил ее и теперь дома опять рассматривал и показывал ее.
Епископ этот (Михаил Грибановский) незадолго до того умер. Это был один из умнейших архиереев наших, с большим характером. Считается он в духовной среде как бы основателем нового, так называемого ученого монашества. Помнится, в речах при его погребении это было высказано всенародно. Во всяком случае преосвященный Михаил имел большое влияние на многих, и, по слухам, почитатели пророчили его в патриархи Русской Церкви. Перед тем как приехать в Крым, он жил в Афинах, был там настоятелем нашей посольской церкви.
Лично А. П-ч его не знал.
Преосвященный Михаил был еще не старый, но жестоко страдавший от чахотки человек. На карточке он был снят вместе со старушкой матерью, верно какой-нибудь сельской матушкой, вдовой дьякона или дьячка, приехавшей к сыну-архиерею из тамбовской глуши.
Лицо его очень умное, одухотворенное, изможденное и с печальным, страдальческим выражением. Он приник головой к старушке, ее лицо было тоже чрезвычайно своей тяжкой скорбью.
Впечатление от карточки было сильное, глядя на них - мать и сына, - чувствуешь, как тяжело бывает человеческое горе, и хочется плакать.
Помню, когда Чехов показал карточку Горькому, последний тоже заинтересовался и воскликнул, рассматривая лицо епископа:
- Какой мужчина, какой мужчина!
А. П-ч расспрашивал о преосвященном Михаиле, потом я ему посылал книжку преосвященного "Над Евангелием" - думы покойного епископа по поводу некоторых евангельских речей и событий.
Мысль об архиерее, очевидно, стала занимать А. П-ча.
"Вот, - сказал он как-то, - прекрасная тема для рассказа. Архиерей служит утреню в Великий четверг. Он болен. Церковь полна народом. Певчие поют. Архиерей читает Евангелие страстей. Он проникается тем, что читает, душу охватывает жалость ко Христу, к людям, к самому себе. Он чувствует вдруг, что ему тяжело, что он может скоро умереть, что может умереть сейчас. И это его чувство - звуками ли голоса, общей ли напряженностью чувства, другими ли, невидными и непонятными, путями - передается тем, кто с ним служит, потом молящимся: одному, другому, всем. Чувствуя приближение смерти, плачет архиерей, плачет и вся церковь".
И вся церковь вместе с ним проникается ощущением смерти, неотвратимой, уже идущей. Преосвященный Петр (архиерей чеховского рассказа) тоже служил прежде за границей, к нему приезжает мать - вдова сельского дьякона, он читает Евангелие страстей. О служении его всенощной под Вербное воскресенье говорится так: "И почему-то слезы потекли у него по лицу. На душе было покойно, все было благополучно, но он неподвижно глядел на левый клирос, где читали, где в вечерней мгле уже нельзя было узнать ни одного человека, и - плакал. Слезы заблестели у него на лице, на бороде. Вот вблизи еще кто-то заплакал, потом дальше кто-то другой, потом еще и еще, и мало-помалу церковь наполнилась тихим плачем".
Если припомним все это, то связь рассказа с карточкой преосвященного Михаила и с планом рассказа, о котором говорит Антон Павлович, будет очевидна.
Впрочем, рассказ появился в печати года три спустя. Таврическим епископом был уже преосвященный Николай [Зиоров, † 1915], ныне архиепископ Варшавский. И когда рассказ был напечатан, в Ялте заговорили, что А. П-ч описал в рассказе именно этого епископа».
Почему заговорили об этом?
«Может быть, потому, что преосвященного Михаила уже мало кто помнил, - предполагает отец Сергий и добавляет: - Помните конец рассказа: "Через месяц был назначен новый викарный архиерей, а о преосвященном Петре уже никто не вспоминал. А потом и совсем забыли"? Это удивительно хорошо отмеченная черта...»
Когда эти разговоры дошли до Чехова, он однозначно отверг, что прообразом его рассказа был новый преосвященный Николай.
«Кого же А. П-ч описал в своем рассказе, какого архиерея? - задается вопросом автор воспоминаний и сам же отвечает: - Очевидно, никакого в частности. Его архиерей имеет некоторое отношение к преосвященному Михаилу, но в общем как характер, как личность не похож на него».
Конечно, поводом для написания рассказа была фотография владыки Михаила, и, возможно, в первом варианте рассказа Антон Павлович пытался создать более одухотворенный образ архиерея, приближающийся к тому, каким был владыка Михаил, но не нашел в своем сердце нужных струн для воплощения - чего-то не хватало в его душе. Чеховский архиерей получился безликим, и описанные в рассказе события не помогают воссоздать у читателя что-то определенное. Думается, поэтому никто и не узнал в нем владыку Михаила (Грибановского). Тонко передававший образы своей среды, Чехов «не чувствовал» других своих современников - героев пламенной веры.
А ведь после смерти владыки Михаила не один номер «Таврических епархиальных ведомостей» был посвящен этому замечательному архиерею: некролог, речи, присланные телеграммы почитателей - достаточно материала для воспроизведения образа.
Чехов пытается заглянуть в душу архиерея, в его мысли и чувства, но они оказываются взятыми у рядовых персонажей, только втиснутыми в строй жизни архиерея и окрашенными переживаниями грядущей смерти. Вероятно, Чехов просто не мог передать то, что испытывает глубоко верующий человек. Его пониманию человеческих характеров были чужды та светлость, одухотворенность, жертвенность, свойственная по-настоящему религиозным людям. Именно этим писатель был обеднен, именно это он потерял или не мог вместить еще в детстве, когда в церкви на клиросе отбывал, как на каторге.
Возможно, промыслительно, но последние часы преосвященного Михаила (Грибановского) были описаны митрополитом Антонием (Храповицким; † 1936), первоиерархом Русской Зарубежной Церкви. Почивший владыка не был забыт, как показалось отцу Сергию Щукину. Таких людей не забывают. И скромная матушка владыки была не вдовой дьячка, а супругой протоиерея Преображенского собора города Елатьмы Тамбовской губернии.
В августе 1898 года к владыке Михаилу специально приехал горячо его любящий ученик и друг Антоний, в то время епископ Чебоксарский, викарий Казанской епархии. Еще ранее по просьбе владыки Михаила в качестве помощника на кафедру прибыл Никон (Софийский; 1908), епископ Вольский, викарий Саратовской епархии. Владыка Антоний пробыл около двух недель у смертного одра своего друга. Этот скорбный прощальный период жизни владыки Михаила преосвященный Антоний запомнил буквально по часам: «За 14 часов до своей кончины преосвященный Михаил подарил мне панагию и сказал 18 августа 1898 года, вечером, следующие многозначительные слова: "Вот, возьмите эту панагию, подаренную мне Антонием [Вадковским; † 1912] Финляндским. Я не могу сказать вам связной речи, потому что сознание мое работает уже вполовину. Да послужит сия панагия знамением нашей духовной любви и связующего нас духовного единения. Я умираю, но духом буду всегда с вами и в вас. Я от всей души разделяю ваше намерение устроить жизнь Церкви на началах канонических апостольских, на началах истинно христианских и человечных. Это должно подготовлять постепенно общею любовью братии".
Я сказал: "Благословите меня, владыко, на это святое дело Вашим священным даром, а приму слова Ваши как Ваше завещание для меня и для всех нас, братии по духу, священное..." Тогда он благословил меня, и я целовал иконку на панагии и его руку. Он шептал еще: "Да, я не могу работать со всеми вами: но дух мой и молитва моя с вами".
Я целовал его руки, стоя на коленях у смертного одра, и говорил: "Вот это нам, владыко, и больно, что Вас среди нас не будет, а с Вами мы бы работали веселее и дружнее..."
Он улыбнулся и, слегка разведя руками, сказал: "Ну, что же делать, Бог устраивает так, как нужно для Его славы, и от меня берет жизнь, когда это стало лучшим".
При начавшейся агонии епископ Михаил говорил: "Помните же мое завещание о Церкви: не забывайте ее истинной формы..." - еще что-то шептал, чего нельзя было разобрать.
Потом он стал с умилением смотреть горе и блаженно улыбнулся, глаза его оросились слезой, потом начались тяжкие вздохи, глаза затуманились, и он скончался в 10 часов утра 19 августа».
Еще утром 19 августа умирающий попросил его причастить до окончания литургии, объяснив это тем, что сегодня он умрет. Два владыки - Никон и Антоний - провели у постели умирающего друга ночь с 18 на 19 августа. После причастия преосвященный Антоний начал читать канон на исход души, владыка Михаил ослабевшей рукой крестился. Через несколько минут после окончания молитв чистая душа владыки Михаила отошла ко Господу, а редкие удары колокола возвестили жителям города, что они лишились своего любимого архипастыря, так недолго украшавшего Таврическую кафедру.
22 августа владыка Антоний совершил отпевание своего умершего друга в Симферопольском кафедральном соборе, под сводами которого он и был погребен.
В надгробном слове владыка Антоний передал образ почившего прекрасными словами: «То был великий дух, дух апостольский, который простирался далеко за пределы своей личной жизни и в стремительном порыве любви и сострадания желал всех людей, всю вселенную охватить собою и, очищая всех молитвенным пламенем, вознести ко Христу. Поистине преосвященный Михаил был одним из тех людей, которые едва замечают окружающую внешнюю действительность жизни и, обращаясь среди нее, исполняя дела своего звания, на самом деле бывают заняты всегда одной мыслью, одним чувством - скорбью за грешный мир, пламенным желанием общего спасения и блага...
Он был избранный сосуд, и сосуд сей соединял и мудрость, и чистоту, и великую силу веры, и полное самоотвержение... Он знал, подобно Моисею, всю премудрость мира, и можно сказать, что не было такого лжеучителя, которого он не изучил и не опроверг, не было в Европе такой книги, с силою направленной против Христова учения, которая оставалась бы ему неизвестной. Его вера была сознательной - сильная против неверия, его отречение от мира - основанным на глубоком понимании мира, жизни русской и иностранной... Обладая блестящими дарованиями и силою слова и влиянием на окружающих, он мог бы преуспеть в жизни мирской, но все свои преимущества он вместе с апостолом почел за сор, подобно купцу евангельскому, променял на сокровище Царства Божия, или, лучше сказать, подобно Иусте Варсаве, все достояние своего духа сложил к подножию Христа и Церкви, посвятив себя на служение им в скромном образе монаха... Решение уважаемого всеми, лучшего и бесспорно разумнейшего товарища поколебало многосотенную толпу студентов академии и академий, оно восхитило и укрепило ближайших друзей его, стремившихся к тому же подвигу, расположило к нему и других юношей, прежде не думавших о нем, да и те товарищи, которые имели намерение служить Церкви в качестве пастырей семейных или даже не имели и такого намерения, крепко задумались и снова много раз задумались над жизнью, когда лучший из них избрал жизнь самоотречения и отрицания мира...»
Другой замечательный архиерей, митрополит Мануил (Лемешевский), в своем каталоге архиереев Русской Церкви вспоминает о владыке Михаиле: «Верил он глубоко и убежденно, и вера его действовала неотразимо и на молившихся с ним в церкви, и на его собеседников. Его чудная служба в церкви, где каждое слово произносилось им ясно и внятно, с теплым чувством глубокой верой, привлекала толпы. Беседовать же с ним, слышать его умную, искренне убежденную речь было истинное счастье. Он сумел, несмотря на свой высокий сан, не оттолкнуть от себя даже и самых слабых в вере. Он был доступен для каждого. Простой, обходительный, ласковый, он глядел на каждого своими кроткими карими проникновенными глазами и, казалось, видел душу собеседника. Каждый находил у него доброе слово, умный совет; а близость его, общение с ним приближало душу к Богу. И не тем он действовал благотворно, что навязывал кому-нибудь веру, что желал во что бы то ни стало учить. Нет, еще сам того не сознавая, человек начинал близ него чувствовать, что самое существенное проявление веры - любовь к людям: такая уж атмосфера любви, всепрощения к людям царила около него. Говорил он просто, тихо, сердечно, и кто имел счастье беседовать с ним, тот всегда уносил в своем сердце тихое, теплое чувство: земные тревоги и заботы уходили куда-то прочь».
В одном из писем владыка Михаил писал: «Я увидел, что я должен на людях подчинить свою волю Богу, что только путем преодоления эгоизма в каждый миг моего общения с людьми я достигну того света любви, который сам собой забрызжет лучами соответствующей деятельности... Прошу Бога только о том, чтобы быть непоколебимо верным тому, что считаю истиной, а куда эта верность приведет - это Его воля...»
Вот какой герой прошел рядом с Чеховым, оставив след в его жизни маленькой фотографией на стене. Прошел, так им и не понятый, но тронувший его сердце настолько, что расстаться с его портретом писатель не мог.
Не нам судить и оценивать замечательного писателя. Но вот владыка Михаил чудесным образом раскрывает нам своеобразное видение Чеховым жизни и людей. Через какие очки он смотрел на мир, на ком сосредотачивал он свое внимание? Ведь если и попадались ему вдохновенные образы ярчайшей веры, как он их высушивал и деформировал для гербария своих персонажей!
Чехов описывал людей, которых знал и понимал, он их весьма обаятельно описывал, где-то возможно льстил им. И, конечно, несколько оправдывал, за что читатели, видевшие в них себя, были ему благодарны и любили его. Но почему все же он не видел людей, одухотворенных верою, светильников Церкви, многие из которых позже просияли в сонме мучеников и вера которых была даже до смерти? Почему героями Чехова были те, которые позже метко были названы «отошедшими» - отошедшими от Церкви, от Бога, от веры? В безверии они потеряли смысл и задачи своего существования в мире. Их поиски потерянной веры были вялы и ленивы. Совесть их иногда просыпалась, и они обличали себя, свои поступки, осознавали бессмысленность своей жизни, но не настолько, чтобы изменить ее. Словно они были довольны своим пребыванием между «верой» и «безверием», сохраняя церковные обряда и соблюдая церковные праздники, а по сути не веря в Бога. Элегантное болото, которое один чеховский почитатель назвал «тихой, красивой тоской», ласково прельщало и убеждало, что вы не одиноки, вас таких много, не смущайтесь ваших пороков: это лишь незначительные несовершенства - мы все такие.
Находящиеся на склоне горы между «верой» и «неверием», если не стремятся вверх, не испрашивают благодатной помощи у Бога, рано или поздно оказываются внизу.
Чехов ушел из жизни не при священнике с чашей со святыми дарами, не при благоговейно любящем друге, а с бокалом шампанского и при супруге, поспешившей свою поездку за границу с умирающим мужем совместить с протезирования полости рта.
Спаси нас Господи от неверия и не остави нас, грешных.