Расставание всегда сопряжено с чем-то личным, уходящим в прошлое. Да только оно живо остаётся в душе и непременно всплывает во всей достоверности пережитого, стоит только о нём подумать. Особо моему поколению дались трудные годы, обыденная жизнь военного времени. Как переживалось то время детьми - об этом и будет моя речь. Радость, ежели и случалась, воспринималась нами как благословение свыше или как великодушие близкого человека.
В предлагаемой записке литератор опирался лишь на свою собственную память в какой бы год события не отбрасывались и не оплотнялись сведениями. Погружённый в конкретную семью своих близких людей старательный мальчик сматывает с клубка своей памяти нити самые гнетущие, или возвышающие душу, выпряденные под стать подлиннику натурально. Под гул громовых событий в родной стране.
*
Наша улица в войну - Плант. Там живём, бедствуем. Вдоль горы протянулась постылая для меня эта длиннейшая наша улица. Её название, как говорят, пришло из Восемнадцатого века, когда селом владел помещик Алексей Разумовский (до Ланских), видный царедворец, аристократ и большой выдумщик: украшал усадьбы прудами и садами. А усадеб у него достаточно, как в Центральной России, так и на новых землях Малороссии.
Увидев своё село Тарадеи с горы, барин произнёс: «Как на Планте (на чертеже, значит) - всё видно, всё читается». С той давней поры и называют нашу нагорную улицу Плант.
Стало быть, всю войну я жил на Планте. А душой стремился к своей Бабушке, радости моей, Авдотье Павловне. И бежать к ней, на Большую улицу, надо через два проулка. Там мой дед, Яков Николаевич, его дочь Мария и сын Ваня.
Грозная пора, с её высверками молний, помечающими тропины раскатистому грому, боязно было. Но видеть и слышать грозу приходилось. Так в войну вздрагивали старый и малый близкого тыла, настроенные на боевой лад.
О военном детстве и острых впечатлениях живо вспомнилось при сборах к отъезду из родного села в край, почти неведомый мне. Прощай, родное село!
Предстояли сборы в никуда. Смутно сознавал: поедем жить в Москву. Прощай, подворье, нажитое в войну, впроголодь и настороже в душе. Чёрствость и во всём нехватка не восполняли ласку и похвальный взгляд матери, а откуда им? - С утра до вечера поглощена принудиловкой - бригадир гонит в поле, или безвылазной нуждой в доме. Лишь бы успеть поворачиваться. Клочок земли, четверть десятины, нарезали в разных местах села. За хатой своего места не было. Ходили с братцем Виктором в даль, и не только по своему Планту, но и по Большой улице, и где под дворами монашек Липилиных сажали картошку. Привыкаем как-то к новым местам.
А душой всё стремлюсь к родной Бабушке, Авдотье Павловне, зову её с пелёнок Мамой. Вот уж желанница, лучше не бывает. Прибегу к ней тайком, обнимемся и плачем от радости. Мать моя серчает, что долго «носился». А как расстаться, обогретому бабушкиным теплом? Потом скажет: «Ну, ступай, Груздочек, а то дома заругают». Плетусь задами огородов, конопельником, и на Плантский бугор, ненавистный мне. По сторонам какой клеверок сорву, какую былку полыни выдерну, пригодится на веничек подметать. Заодно поищу ягодку в траве. При корове Бабушка, чем могла, потчевала.
Была бы корова, и нужды бы не знали. А то без молоканницы бедствуем - извели за шестьдесят пудов зерна - столько потребовали за покупаемую избу с нас. Соседи говорят: изба ваша будет холодной и угарной - рублена из берёзы. Не в пример строенной из сосны. А куда за леском податься солдатке, при двух «цыплятках»: одному семь годков, другому девять. Им при доме в работы впрягаться надо.
Ну вот чуть отишило бедствие к середине войны. Веселее загутарили пряхи, собираясь в кучку в соседней избе, прибавилось кое-что из еды, и вся опора на картовочку, да на мешочек ржицы, с перемятых колосков - ребятки по жнивью посбирали, держась подальше от верхового в поле. Радовались каждому фунтику зерна, а смелем на жерновах - наскоро испечёт мать оладьи. Хлеб научились выпекать с вытерками (перетёртым картофелем), с подсыпкой в тесто семян лебеды. Нажинали замену хлебу, где попадалась, обмолачивали стебли вальком и блюли чёрные семена на зиму, как подспорье к заправскому хлебу. Ничего, что на зубах скрипит, лишь бы было, что в рот положить. Да вот невидаль, есть несолёное - какая ни еда - в рот не лезет. Соль перевелась, достать негде. Сговорились молодые бабы, ехать за семьдесят вёрст, в Чучково. Тачки в руки, и отправились чуть свет. Пропадали дня четыре. Вернулись с солью, только была она не белая, а с краснинкой. Уверяют, подали на станцию такую, может, для полей, не к столу. Говорят, не отравишься. Только вот для засолки капусты и огурцов не годится, осклизнут огурцы, дуплистыми станут. Пробовали и с гнильцой не замечать, давились, а ели. Кишки, щемя, «брешут», требуют луплёной картошки без кожуры, поджаренной на сковороде.
И вся-то радость теперь у меня школа, и чуткий голос учительницы, Екатерины Алексеевны. С первого класса она была к нам вроде родной. И читает урок бодро, и стишок расскажет, а по теплу ходили всем классом на природу - дойдём лугом до речки. Учительница покажет, какие тут растут кусты и что за стебли виднеются в воде. И от чего торф, по-нашему «камыш», появился в наших местах. Всё расскажет и приголубит улыбкой. Река наша издревле зовётся Тарадея, в местном наречии означает «речка в кустах». И селище назвали по реке тогда же: Тарадеи. У неприкаянных ребятишек посветлело на душе. Затараторили наперебой, залатошили. Пошли домой гурьбою.
Течёт деревенская жизнь для всех одинашно. Никто от других не выделяется. Побольше бы поработать на себя. На огород вся надежда, а его мерщик обходил по два раза весной, и никакой чужой борозды не прикопали. Травяной сор для скотины - в корм, с руки, топливо - торф - тоже добыть надо самим. На разжигу печурки оставляем беремя соломы и горсть суволоки конопляной. А как подожгли, обогрелись с братцем, загомонили.
Движется рывками время. Обрастаем потихоньку своим хозяйством. Вот уж и у нас за хатой сделан сарай, собран из купленных на Городке досок. Достали и гвоздей, мать отдала за них единственного гуся, его я стерёг возле речки. А мать мою всё требуют на казённые работы. Мы с братцем, как можем, помогаем ей управиться по домашности. И торфочек издалека на тачке возим, и грядки огуречные поливаем, и сорную траву выдёргиваем и сушим.
Вот уж я во втором классе. И Екатерина Алексеевна, наша душа-учительница, мне даёт для домашнего чтения книжку народных сказок. А соседский мальчик, Володя Сларёв, увлёк меня сборником крестьянских песен и притчей. В них всё поют и прибасают пряхи, вышивальщицы, ткачихи да чисторядницы, о том, как умело наряжаются в справу.
К бабушке своей бегу по межам, да целиковой дорожкой, некопанной «столбом», несусь без оглядки. Дома дед Яков, тётя Маша, брат отца Иван. Все такие родные и радушные всегда. Тут моя заветная радость.
А раз летом в самый разгар войны я с матерью ходил в Ольхи за восемь вёрст к Земнуховым. Они почитались нам за родню: Земнухова Лена и мой дядя Иван Иванович Синицын, брат моей матери, поженились ещё до войны. Меня даже со всеми взяли на свадьбу - пусть побудет. И вот в войну, в самый её разгар, мы собрались сходить в Илларионовку (начало села Ольхи). Приглашали зайти за яблоками. Крепкие люди этой семьи ещё задолго до войны уезжали на заработки, на угольные шахты в Краснодон. Уехали, да там и осели. Часть когда-то сильной семьи осталась в деревне. Но люди знались, и часто я видел, как тётя Прося Земнухова заходила к нам по дороге в Шацк, отдыхала на крыльце, гутарила с бабушкой. Да и было о чём. Нашу Лену постигла беда: на Бутырках, где жила с маленькой Лидкой, вспыхнул пожар, почти всё у неё сгорело. Убивалась она в горе невозможно как.
Но Елена была горячей на дело, как кипяток. В полую воду, не дожидаясь, когда уймётся река, прикупила товар на Городке, чтобы как-то построиться после пожара. И надо было ей перетаскивать на себе доски через ледяную воду. Прозябла она до костей. И вскоре слегла. Ходили мы к хворой, жалковались, старались облегчить немочь. Но огневица-лихорадка не унималась, вспыхнул, говорят, скоротечный туберкулёз, его не унять. Даже доктор из Шацка не помог. Вот уж и заправское тепло настало, а болящую всё кутаем. И мать моя, и бабушка Матрёна Васильевна, свекровь Елены, ни на шаг не отступают от хворой. А она всё тает, теряя последние силы.
И не стало тёти Лены. Хоронить её приехала из Шацка сама Марья Ивановна Поварова, старая большевичка, поначалу председатель нашего села, после раскулачивания городским хозяйством занялась. И вот она, начальница, приехала хоронить свою кровинку, мою тётю Лену. Идёт в кожаном пальто - день был ненастный, а у самой крупные слёзы из глаз падают, как чурки. И все рядом ревут. Гроб несут мужики на холстинах через плечо. А то не жалко хоронить, такую молодую, всеми любимую среди подруг? Поварова и за столом всё роняла крупные слёзы, и всё всхлипывала. Мне отвели место на печке, где в тревогах долго не засыпал.
А война всё разгоралась, изредка получали письмецо от тятеньки. Встречались в соседних Куликах даже с его сослуживцем, вернулся без ноги. Рассказал, как воевали на передовой в сапёрной роте: под шквальным огнём возводили мосты и переправы. Потери людские сплошные. Отец мой без страха справлялся с боевым делом. Потом тяжёлое ранение в ногу, санитары вытащили из огня, теперь лежит в госпитале и рвётся опять на фронт. А как чуть успокоились, пошли к бабушке Авдотье Павловне. В слезах слушала наш пересказ. Отсчёт пошёл на дни и недели шибче…
И вот она радость - замирились! Будто праздник справляют люди: приодеваются в справу, чепурятся девки и кто помоложе из баб. К центру села стекаются люди. Бодрое слово о победе сказал Василий Андреевич Рогожкин, решительный наш председатель. Но нынче он был помягче и более внимателен ко всем селянам. И все тянутся к нему, обнимают, пожимают руку.
Для митинга устроили помост - сняли ворота с клуба, устроили возвышение, чтоб при флаге всё выглядело победно. Вскакивали на помост люди, рассказывали взахлёб, как счастливы победе, как переживали фронтовые будни в трудах, как вкалывали от души, поставляя урожай для фронта. Василия Андреевича затеребили, осыпая его ласковым словом и улыбками. В ответ он тоже дружески высказывал своё расположение к односельчанам. Вспоминалось и что-то хорошее из его председательского дела. Нам он своей волей оборвал лихостную соседку на Планте, запретившую нам рыть погреб напротив нашей избы. Мать моя пожаловалась Рогожкину, как шёл мимо. Подозвал старую брехучку, строго наказал Сларёвой старухе, чтоб не влезала не в своё дело. И отлипла зависть. Погреб устроили, а над ним и сараюшку поставили. Огрел словом крепко, как припечатал. А вот теперь на сходке в центре села играет патефон, орут песни, гармонь зовёт с улицы. Оттаяло изнутри, полегчало душам.
Время ожидания фронтовиков, скоро будут дома. Одним из первых вернулся в село Санёк Жарков, с Дворовской, Володин сын. Ходит Санёк по улице гусь-гусём, почти ни с кем не здоровается. Понашается, загордился офицерской формой. Сбоку у него пистолет в кобуре. Глядят на него люди, но близко подходить - стесняются. Владимир Фёдорович, его отец, отменный сельский кузнец. Все деревенские причендалы для печки и по домашности, для подворья - лопаты, вилы, совки, что из железа, отковывал, затачивал. С напарником ему требовалось в сельской кузнице одних только подков согнуть и проковать на целый табун лошадей. Их ведь у нас 200 голов, да плужки старинные, с помещичьего двора, починить, да бороны перебрать. Хватало у него времени, умения и отзывчивости к крестьянским нуждам. Ведь в селе семьсот дворов. И в каждом - нужда в кузнеце: печные приборы к дымоходу наладить, вытяжки и заслонки осмотреть. Без Володи Жаркова никто не обойдётся. Поистине золотой человек в селе, никому не откажет в просьбе. А их много в каждой семье. Ведь без ухвата раскалённые чугунки с варевом из печи не вынуть, и горшки тоже. А сковородник для стряпухи, как без него ухватить из печки? Когда бабушка печёт блины или тонкие кравайцы, цапельник этот на длинном черенке она от себя не отпускает. Всё это, да запоры к дверям, смастерил Володя Жарков. Замки всякие только он и поправляет, ключи подбирает. Станок у него в сенях, и чего-то он над ним всё маракует. Кузнец на все руки. Кто по дереву грамотен и способен, без Жаркова не обойдётся, и топором обзаведётся, и стамеской. Да к тому кузнец складное слово скажет, свычен читать божественные книги. Больше него в селе так честное церковное слово не знал никто. И носил при себе, не отпуская…
Прошёл митинг при стечении жителей Тарадеи. Со всех шести улиц села побывали люди в центре, на Школьной площади. Нарыдались многие вдосталь, ведь на войне этой полегло двести шестьдесят тарадеевских мужиков, провожали на фронт каждого прилюдно, так что для многих они остались живыми.
А вот главный наш вожак, председатель сельсовета Василий Андреевич Рогожкин, не пережил Победу. Скончался внезапно, говорят, опоили на радостях. Кому ж не хотелось с Рогожкиным у себя дома опрокинуть стаканчик самогона? Как отказать? И тащат за рукав к себе за стол. А там, известное дело, отметить горькую радость надо. И отмечали. Василий Андреевич, человек строжайший, держал других крепко в руках. Не позволял обычно он и себе лишнего. Ну, а как отвяжешься от рыдающих, ласковых? И стряслась с Рогожкиным беда неминучая, перебрал на радостях, вот сердце и не выдержало. На неделе хоронили председателя в гробу, обитом красным кумачом. Провожали до погоста с почётом и музыкой, со словами горечи, равной этой беде.
Предстоят дни томительных ожиданий родных воинов. В сельсовете отметятся, и в шинели, с вещмешком за плечом домой. А молва бежит впереди. Только что на порог канцелярии солдат ступил, а уж улица знает, кого встречать. Мой отец пришёл с фронта лишь осенью - сапёров обязывали ещё побыть, чтоб очистить минные поля от неразорвавшихся снарядов. Для сапёров война ещё не закончилась. Зачищали опасную местность, ещё гибли люди.
Но вся страна нуждалась в смелых, крепких фронтовиках.
Тятенька вернулся домой осенним ясным днём. Надумалось ему ехать в Москву, там устроится на зарплату, обзаведётся жильём. А отсюда с корнем, всем своим домом. Моя мать поначалу пугалась такого решительного поворота нашей жизни. Да как же так распрощаться со своей избой на Планте, с двором, собранным по купленной досточке, с огородом на делянках в трёх местах на разных улицах, с нижником у речки, где так хорошо росли огурцы с капустой, где на своей земле копали и сушили торфочек, где деточки всё делали одни, а их мать гоняли на принудиловку в колхоз. Даже ведро воды из родника принести из-под горы ей некогда было. Сыночки ко всему приобыкли и носят воду, и тёлке свежей травы нарвут, и прополют бороздки. Вроде бы жизнью пахнуло. А тут угроза отъезда, да ни куда-нибудь, а в Москву.
И я, напрягая память, вспоминаю московские встречи довоенной поры, когда с Бабушкой ездили туда к Деду. Было то в Сороковом. Жили в деревянном рубленном доме, на две семьи. Рядом Силикатный завод, железная дорога проходила. Пахнет сосновой стружкой, дедушка Яков Николаевич за верстаком, его мастерская при жилье, отмечаться ходит в жилищную контору, от которой и служил по ремонту и починке квартир. Рядом детский сад за прозрачным забором. Приникал, бывало, к ограде, завидовал игрушкам. Ходил с Бабушкой на Пресню выбирать машину, похожую на заправскую: заведёшь ключом - и поедет сама. Даже руль есть, и колёса пахнут резиной. Тогда же меня соседский мальчик Вася стал обучать грамоте. Давал свои недописанные тетради и задавал урок. Когда я приходил и к нему, Васенька, лет девяти, затевал для нас оладьи, испекал на керосинке. Задавал он мне задание по чистописанию. И проверял тетрадку строго.
После, Бабушка повезла меня домой и в вагоне угощала в дороге мороженым и печеньем. А в своей избе я не уставал похваляться заводной машиной, пуская её по полу! Виктор, братишка, как-то было полез поиграть и начал посильнее натягивать пружину; посильнее, да рывком, что ли. Лопнула пружина, вылезла стальной лентой наружу. Вот моё горе, стал реветь, с причитанием: «Это Витёк сломал!». Утешения не помогли, тогда я бросился из избы с рёвом. Убегу, и не вернусь домой! Побежал по выгону в поле. А там спелая рожь «с ручками» - так высока. Остепенился, присел на тёплую землю. Кругом колосья качаются. Вот тут и жить буду, а пропитания, куда ни повернись, уйма. Вон хоть рожь, чем не хлеб? Сорвал колосок, ссыпал зерна в ладонь, пробую жевать. За водой побежал к речке. Чистейшая, зачерпнул кепкой, попробовал - вкусная. Размечтался, как устроюсь. Но вскоре мечта опротивела. Пойду домой, сгорбился, отворил дверь. Все мои сидели за столом, а увидев тихого рёвушку, сказали: «А вот и Шурочек пришёл!». «Да он, кубыть, и не уходил. Набегался, устал. А теперь за лапшу примешься, с таганка только сняла», - слышу голос тёти Марии.
Прошла обида, наигрался, пора приникать к занятию. Взялся за чистописание в косую линейку, как показывал Васенька в Москве. Да разве усидишь без понуждения? А тут чудесным образом и с наставником разрешилось, как надо. Вызвался заниматься со мною грамотой и чтением юноша с нашей улицы. И тоже Василий, только Талалаев. Двор его отца у колодца, куда я с Бабушкой, держась за сарафан, хожу. И чем-то я приглянулся Талалаевым, строгим старикам. На летние дни к ним приезжал из Шацка их сын, Васенька. Это был разумный юноша, чисто одетый и ласковый. Он рассказал, как учится в городе в училище Культпросвета, кем станет, упомянул о своих друзьях. Запал мне в сердце этот Васенька с его добротой. Сказал ещё, что будет со мной заниматься. На другой день принёс «Поликушку», повесть Толстого, и прочёл её нам вслух. Старались наши понять, о чём речь, по-своему переживали. Васенька Талалаев стал моим наставником и старшим товарищем. Ходил к нам до конца лета. А потом опять в Шацк, на занятия. Перед тем подарил мне на память старинный пятак, Екатерининских времён. Катал я его по полу, и вдруг он исчез. Всё обшарили в избе и не нашли. Горевал о потере старинной монеты, скучал по отъезде Васеньки в город. Когда подступила война, все юноши старших классов записались на фронт добровольцами. Талалаев с ними в первых рядах. Зашёл и к нам проститься. Все у нас охали, слёзы роняли. Обнялся Васенька и со мною, прижал к груди, и повеселел, сказал на прощание: «Будь молодцом! Увидимся, всё доделаем». Сказал ещё: «До свидания». В руку положил мне как амулет старинный медный Екатерининских пятак, чёткий, хорошей сохранности. Добавлю к этому же: долго впоследствии надеялся найти этот пятак. Но вот объявился он сам. Когда ломали старую избу в шестидесятом году, сбоку в подполе, под снятой половицей обнаружился Васенькин пятак - чистый, как новенький. Храню как сердечную память о светлом юноше, ушедшем добровольцем на войну. Погиб в жестоком бою под Можайском, невдалеке от Бородинского Поля, где почивают такие же светлые юноши, отдавшие свою жизнь за Русскую землю. Молиться о них надо и помнить всё хорошее. Как Васеньку Талалаева вспомню, предстаёт он передо мною живым и добрым. Таким-то и был он в родном селе.
Отец вернулся в село насовсем. Как ни стремился он в душе к приволью деревенской жизни. И даже чуть не склонили к приглашению сослуживцы поехать с ним в какое-то рязанское Ункосово, леса там заветные, пажити и выпасы. Но принудиловка такая же, как и у нас. Не дай и не приведи, Господь. Только б в Москву перебиться, только б на зарплату попасть. И решил твёрдо: будем жить в Москве, а дела там найдутся. Везде руки сильные нужны, да при трезвой голове. Съездил в Москву для пробы. И разом нашёл подходящее место: Строительно-монтажное управление, предприятие в Останкине. Будет наладчиком станков и пилорамы. Ручная работа по дереву в столярке. Жильё построим сами. А участок под огород дадут, и рабочую одежду, и обувь. Чем не жизнь с паспортом? С тем делом надо ехать в Москву. А когда в избе поведал матери о перемене мест, она переполошилась: да как же мы оставим тут своё хозяйство, ведь нажили уже и корову. Она, правда, бычьей породы, и молока даёт не больше, чем коза, два литра в надой. Говорят, таких коров на мясо держат. Но всё же обзавелись своей бурёнкой, потом её поменяем. Две овечки у нас, на зиму их брали согреваться в хате. Куры сидят на насесте, даже молодки занеслись. И петух капралом ходит. Всё как у людей. И со всем этим нажитым солдаткой при двух ребятках надо порывать. Мама, слышу, говорит отцу: «Как бы ни эта «запятая», - показывает на живот, - никуда не стронусь». Отец помалкивает, он уже всё сказал, как осядут и устроятся. Лад возобновился, рассуждения пошли сухим порядком: скотину со двора избудем - корову продадим, поросёнка, овцу и кур на мясо и с собой увезём. Возьмём с собой побольше и картофеля - грузовик пришлют. Мешок выращенного зерна, капусту и огурцы Митюшиным на Большую улицу. Всё носильное с собою, на бортовую машину - её пришлёт строительная контора. И едем мы не одни, а с нашими деревенскими, с другой улицы, Семикиными и Митькиными. Как поедем в такую стынь, мороз уж стал заправски прихватывать? Разогреемся в дороге. И нас получается много, будем покучнее, согревая друг дружку, натягивая на себя одеяла и деревенские обноски. Главное, не скатиться с кузова, гружёного картошкой по самые борта. Оставался разве самый край, уцепиться при качке. Сидеть будем под защитой кабины, там ветер потише. По бокам кузова поставили тесины, так не сползёшь.
Последний раз взглянули на свою бедную избу. Перекрестились, и в путь незнаемый. Разместились все поудобнее, уселись рядышком. А как тронулись из горемычных Тарадей, ребята повеселели даже. Жалко мне было прощаться со школой, с моим четвёртым классом, но горше всего с нашей доброй, затейливой Екатериной Алексеевной Краснощёковой, вкладывающей в нас, росших в войну, свою душу, весь свой природный талант. А что впереди будет? И что за город Москва? Некоторым из нас он представлялся праздничным, весёлым со всем тем, чего недоставало в жизни. Пока тронулись в путь, насмотрелись на известные нам сёла, погружённые зимой в снега и скорбную бедность. Ребятами она будто не замечалась, привыкли. Огорчала лишь езда, местами дорога так оледенела, что сношенные колёса постоянно буксовали, машина съезжала вбок. Ей приходилось помогать: выпрыгивали из кузова все взрослые и машину подталкивали. С перерывами наш путь пока продолжался без больших приключений. Но чем дальше ехали, тем тяжче делалась дорога. Под буксующие колёса наши люди пробовали подсыпать песок, ежели попадался на обочине, а не то приходилось нашим мужичкам, вместе с водителем их было трое, сбрасывать под колёса свои телогрейки. И опять помогать руками толкать ревущую машину. Мы сидим настороженно, радуясь при первом рывке вперёд нашего грузовика. Так-то и переживались сутки.
И вот Рязань вкривь объезжаем. Половину пути, считай, с трудом проехали за полутора суток. И ещё, сказывают, двести вёрст впереди. Снова трясёт на ухабах, кузов машины скрипит, тяжёлая поклажа прижимает машину плотнее к дороге. Всё-таки едем наперекор первому декабрьскому морозу и внезапному снегу, перегораживающему сугробами наш путь. Так, с препятствиями, и ехали до самой Москвы. Трое суток потребовалось на переезд из села в Москву: протащились четыреста вёрст, охваченные дорожными переживаниями. Отцы наши повеселели, - пртехали! У всех отлегнуло на душе, дорожные невзгоды позади.
Остановились у Золотцевых, как прежде договорились. Сам хозяин и его жена участливо встретили. Люди, видать, добрые, хорошие. Наши односельчане-попутчики скрылись в других комнатах. Хоромы собственные люди будут строить сами. К ним затем так же на время подселят приезжих. Быстро сдружились постояльцы с жильцами. Едим вместе, что привезли. Золотцев угощает чаем, и покупным хлебом. Наутро показывает начатые комнаты. Их получается по счёту 22, столько семей разместится в нашем бараке. Длиннейший общий коридор с прямыми выходами по концам и одним выходом посредине. Размечтались о собственной печке, топить будем дровами, готовка на плите, вырезанной из толстого железа. Всё это рассматриваем у Золотцевых и хвалим. Понравилась его отделка потолка с выдумкой - нет на нём прямых линий, всё плавно переходит одна в другую. Вот мастер!
Семикины, наши словоохотливые односельцы, и вовсе удоволены своим постоем: совсем скоро отделаем комнату и впишемся туда. Харчей деревенских напасли столько, что у всех приезжих на недолгое время всего вдоволь. Да и с работы отцу кое-что подкидывают, но больше вещами - спецовку выдали, резиновые сапоги, бушлат и рукавицы. Без рукавиц как же: прищемишь руку на лесопилке, или обожжешь на сварке. Прилаживались ко всему деревенские умельцы, набирались опыта. Рядом с нами, через стенку, будет жить Василий Митькин с Надеждой и мальчиками. День ото дня все свыкаются, становятся ближе и душевнее. Семаки, белорусы, Сигбатуллины, татары, и мордвин Ковылкин - всех спаяла тесная жизнь, соединила деловыми помыслами.
Когда обгляделся вокруг жилья - всё не сельское. Запахи улицы, приторные и чадливые, преследовали, держались повсюду, а уж ежели машина проехала - держались сторонкой. Комнаты возводят свои же мужики. Тут пахнет смолистыми стружками, свежим тёсом, олифой. Подальше по коридору, справа, комнату отделывает Сергей Степанович Якунин, отец школьного друга Вани, он также сорван с учения в сельском классе, как и я. Не пошли устраиваться в городскую школу. Не взяли, говорят, у нас другие учебники. Пришлось отступиться, подождать. Вдали виднеются железные опоры с тяжёлыми канатами проводов. Всё небо перечёркнуто проволокой, как говорил в дороге задумчивый Коленька Симкин: «Знать, не зря толкуется в Писании: подойдёт время, когда и света белого не увидишь - померкнет». Тогда никто и слушать его не стал, а теперь вспомнилось под перебранку паровозных гудков, помечающих другие вёрсты.
Живём, можем. Отец с самого ранья, как запиликает тарелка радио, уж на ногах: топит печку, а мать готовкой занимается. Потом отец на лесопилке пропадает, вовсю трудится. А мне вставать неохота, да и не к чему; в школу зачислят по весне, а сейчас пропуск. Вживаюсь в новых обстояниях. Брат Виктор в Тарадеях, оставлен на год у бабки. Чуть ещё подрастёт, и устроят учеником на завод. Рядом он, чётко слышен скрежет станков и повизгиванье пил - железо режут. Дурнотой отмахивает от бочки с известью, к сварке готовятся. Да вот незадача, бочка перенатужилась газами и взорвалась, взвилась выше крыши. А шмякнулась, не задев никого.
Потише, ласковее ко мне мать. Её любимчик, Виктор, не под рукой. И только б перестала она вскипать и бурлить, как кипяток. Бывало только и слышу ругань, когда в гневе: «Дедка Пашкин». Обижался и плакал. Деда Пашкина вдёргивала неспроста. Ведь Иван Александрович, её родной отец, разумный и деловой, но пригульный, рождён вне закона. Его родительница Ганечка когда-то служила у господ в Шацке, да там и принесла «в подоле».
Её тарадеевская родня приняла ребёночка близко к сердцу. Его выпестовали, поставили на ноги. Старикам в утешение стал, пригодился. Все богомолки жалели его, наставляли. А как женился, пошли его дети, трое. Но при расстроенной жизни у кого лишнее слово не сорвётся с языка. Вот мать моя и ввернёт в ругань своё сердитое словцо про дедку Пашкина. Это по-уличному, а по записи он - Синицын. Фамилию от господ не знал. А кто ведал - таились.
Так вот и живём, отсчитывая в Москве день за днём, не вникая в чужие подробности. Лишь бы свои не позабыть.
23 августа 2021 г.
(Публикацию подготовила Маргарита Бирюкова)