ПАДАЕТ ЗВЕЗДА
Если успеть загадать желание, пока она не погасла, то желание исполнится. Есть такая примета.
Я запрокидывал голову и до слез, не мигая, глядел с Земли на небо.
Одно желание было у меня, для исполнения которого были нужны звезды, – то, чтоб меня любили. Над всем остальным я считал себя властным.
Когда вспыхивал, сразу гаснущий, изогнутый след звезды, он возникал так сразу, что заученное наизусть желание: «Хочу, чтоб меня любила...» – отскакивало. Я успевал сказать только, не голосом – сердцем: «Люблю, люблю, люблю!»
Когда упадет моя звезда, то дай бог какому-нибудь мальчишке, стоящему далеко-далеко внизу, на Земле, проговорить заветное желание. А моя звезда постарается погаснуть не так быстро, как те, на которые загадывал я.
СУШЕНАЯ МАЛИНА
Ну никак, никак не могу уверить внуков в том, что у меня было очень, очень счастливое детство.
- Милые мои, - говорю я, - не было у нас телевидения, электричества не было, уж какие там айпеды,айфоны, мобильники, кино привозили раз в неделю, сидели в сумерках при керосиновой лампе, и всё время были непрерывно заняты: дров напилить-наколоть, воды натаскать, хлев почистить, а дома уборка, готовка пищи. А с весны до осени огород, поле, сенокос, грибы, ягоды. О, наша милая, чистая река, наши леса и перелески. Всё же было: и купание, и рыбалка, и костры, и всякие-всякие игры. И всегда успевали делать уроки, хорошо учиться, каждый вечер были какие-то кружки, изучали трактора, машины, учились разбирать и собирать винтовки и автоматы, стреляли, бегали по полосе препятствий. Всегда были соревнования в спорте, самодеятельности. В ней особенно. Репетировали и ставили пьесы, как правило, классику. Пусть отрывки, но Пушкина, Чехова, Гоголя. Обязательно все пели в хоре, разучивали танцы народов СССР и мира. Незабвенный молдавский танец жок, украинский гопак, белорусская бульба. Стенгазеты выпускали, и классные, и общешкольную. Ездили с концертами по деревням.
Очень дружные были мы, мальчишки и девчонки, ведь совместные труды и радости сближают. А особенно труд на пользу общества. Были всегда воскресники и субботники. Осенью всегда ездили на картошку. Это такая радость – месяц в деревне. Нас любили в колхозах. Никто через силу работать не заставлял. Питание было отличное: всё свежее: молоко, мясо, овощи. Костры жгли, картошку пекли, пели у костра.
Боже мой, как всё теперь оболгано и изгажено теми, для кого Россия – территория проживания, а не родина.
Но самое главное, что мне лично дала родина, семья и школа – это честность и совестливость. Ещё в том была ко мне милость Божия, что и отец и мама были из очень православных семей. И пусть у нас не было совместных молитв, в церковь не ходили (её и не было, до ближайшей шестьдесят километров, да ещё и переправа через реку Вятку), но дух милосердия, сострадания, прощения, безкорыстия был главным в семье.
А подвигнул меня на эти строчки подарочек от отца игумена Иоасафа – сушёная малина. Как и у нас в детстве это были такие тоненькие темнокрасные лепёшечки. Взял их в руки, вдохнул родной запах целебной ягоды, ощутил аромат лесных полян, на которых собирали ягоду малину. Собирали, приносили домой. Сколько-то съедали, а остальное мама сушила. В русской протопленной печи. Рассыпала малину на капустных листах или на лопухах. Сушила и складывала в сундук на зиму. Это же такая радость и редкость для зимы – малина к чаю. А особенно при простуде. И вообще это было редчайшее лакомство. Интересно, что сушили именно малину. Бруснику мочили, землянику превращали в варенье, чернику засыпали (если был) сахаром, черёмуху, калину, иргу, рябину просто развешивали в чулане или на чердаке кистями, клюква сохранялась сама на любом морозе в холщовых мешочках, в кадушках, в берестяных бурачках.
И вот теперь главное: классе в шестом я вернулся с улицы, набегался, намерзся, изголодался. Дома никого не было. И тут меня подловил враг нашего спасения: открой сундук, возьми малину, съешь, никто не узнает. Сундук у нас не закрывался. И я, будто заколдованный, открыл его, взял один лист капусты, на котором сушили малину, торопливо её съел и закрыл сундук. Запил водой.
Ужас и стыд за содеянное настиг меня утром. Я не мог глаза поднять на маму, на братьев и сестёр. Убежал пораньше в школу. Идти домой из школы было очень тяжело, еле шёл. Мама подумала, что я заболел. А меня мучила совесть, и так сильно, что чуть ли не стон вырывался из груди. Ещё на следующий день я решил признаться маме в воровстве. Мне помогло то, что опять никого не было. Я сам встал в угол и стоял. Мама вошла с улицы, посмотрела, вышла. Опять вернулась.
- Ты что в углу стоишь? Отец, что ли, поставил?
И тут из меня вместе со слезами вырвалось:
- Ма-а, я м-мали-ину взя-а-л.
А мама вдруг радостно засмеялась:
- Какой молодец! А ведь я знала, что ты взял. И малины убыло, и ты сам не свой. Но думаю, буду молчать, очень надеялась, что сам признаешься.
- Я буду в углу стоять, ладно? – попросил я.
- Так ты сам себя в угол поставил?
- Ну да.
- Какой молодец. Возьми вот ведёрко, отнеси курицам, я картошки намяла, с отрубями перемешала, они любят.
Даже не накинув пальтишка, я помчался в хлев. Выскочил на крыльцо и так мне легко вздохнулось, так отрадно было взглянуть на Божий мир. Тяжесть с души свалилась. Если бы я знал тогда, с чем сравнить это состояние, сказал бы: как после исповеди.
Всю жизнь живу и всегда благодарю Бога за такую мою жизнь. Всё, что было в ней хорошего, это от отца и мамы, от родины, а что плохого, то в этом виноват только я сам.
БАЛАЛАЙКА
Жителей в деревне осталось трое: старик Авдей и две старухи — Афанасья и Явлинья Ваниха. Самая худая избенка у Авдея. Ограда у него, по его выражению, до Петрограда ветру рада, то есть нет никакой. Явлинья Ваниха всех старше и все время собирается умирать. Зрение у нее совсем никуда, даже солнышка она почти не видит, а чувствует по теплу. Вот и сейчас она выползла на улицу, сидит на брёвнышке, старается угадать, который час.
Подходит Афанасья. она явно с похмелья, но где и как сумела вчера выпить — это тайна, и эту тайну Афанасья унесёт в могилу. Обе старухи глуховаты.
— Козлуху мою не видела? — кричит Афанасья.
— Погляди-ко, сонче-то высоко ле? — кричит в ответ Явлинья.
— Тварь мою рогатую, говорю, че видала? — кричит Афанасья. У нее нет сил посмотреть на небо.
— Как я увижу? — кричит Явлинья. — Сама с утра свинью ищу.
Они молча сидят, потом заключают о свинье и козе, что много им чести, чтоб их искать, что захотят жрать — придут, а не придут, туда и дорога, пусть дичают, пусть их волки оприходуют, да они такие, что ими и волки побрезгуют, пусть сами подыхают. А и пусть подыхают, пусть. Много ли Явлинье и Афанасье нужно ничего не нужно, покой только и нужен.
— Мне дак уж вечный. — уточняет Явлинья.
— Авдея-то не было с утра? — кричит Афанасья.
— И с вечера не было.
— Зови. Пусть «синтетюриху» играет.
— Синтетюриха» — это вятская разновидность «Камаринской».
— Сама зови, чать, помоложе.
Афанасья идет за Авдеем. Стучит в его окно и восклицает:
— Эх, балалайка, балалайка, балалайка лакова! До чего же ты доводишь — села и заплакала. Авдей, золотко, живой? Выходи, дитятко!
Авдей появляется на крыльце. Без балалайки, с маленьким приемником.
— Ой! — изумляется Афанасья, — Лопотина-то на-те сколь баска!
— Афанасья, — сурово говорит Авдей. — Кур укороти, а то я их оконтужу. Боле они у тя воровасты.
Чьи куры в деревне, это настолько давно и прочно перепутано, что Авдей не может этого не знать, но у Афанасьи нет сил напоминать это соседу. На все его выговоры она поддакивает.
— Эдак, эдак. — И, выждав момент, просит. — Авдей, не дай умереть!
— Я. Афанасья, ты знаешь, питье. которое не горит, не пью. Чтоб синим пламенем пылало, меня так. А такого пока нет, терпи. А пока терпишь, за это время и выживешь.
— Козлухи моей не видал? Нет? Да хоть бы и подохла, кырлага! Тарлаюсь с ней, давеча утром доила, паздернула, молоко разлила по всему двору, чище печки землю выбелила. Авдей. кабы ты ее счинохвостил, я б тебе все вечерошно отдала.
Слово «паздернула» у Афанасьи означает многое — выпивку («бутылку паздернула») и движение («паздернула, тварь шерстяная, со двора»), слово «счинохвостил» тут означает поимку козы, а «вечерошно» вечерный удой. «Тарлаюсь» в данно контексте — мучаюсь.
— Так чего без балалайки?
— А это чем не музыка? — Авдей прибавляет громкости в приемнике. — Слушай, а то начнется война — и не узнаем.
— Начнется, дак не обойдет, — отвечает Афанасья. — Как в эту-то войну, перед войной без радиа жили, а сто мужиков было, и нет. Эх, сосед, сосед, кто умер, сказано, — тот счастливый, а кто живет — будет мучиться. Вот смотри: то рак, то дурак.
— Явлинка! — кричит Афанасья. — Давай плясать! Ух! «Синтетюриха телегу продала, на телегу балалайку завела». Авдей!
Авдея долго уговаривать не надо, он меняет приемник на балалайку, садится на бревнышко, подтягивает струны.
Пес Дукат, который дремал до поры, не любит Авдеевой музыки, просыпается и уходит. Дукат — жулик и вор. И ярко выраженный индивидуалист. Были в деревне еще две собаки — сучки, которых курящий Авдей назвал, как и Дуката, именами табачных предприятий — Ява и Фабрика Урицкого. Но и Фабрику, и Яву Дукат выжил систематической травлей, и их не видать с весны. Одному Дукату вольготно в деревне, от кого ее охранять? А общие курицы несутся по всем закоулкам, это нравится Дукату. Поэтому, может быть, он сейчас не от балалайки уходит, а пошел обедать.
Явлинья шевелится на бревнышке и, как подсолнух, поворачивается на тепло солнца. Авдей повторяет первые строки без музыки, устраивая балалайку на коленях, потом начинает тренькать:
— Приведите мене Ванькю-игрока да посадите в куть на лавоцьку, дайте в руки балалаецьку, станет Ванькя наигрывати, «Синтетюриху» наплясывати, старым косточкам потряхивати...
Афанасья переступает на одном месте, поднимает и опускает под музыку плечи, поводит руками.
— Мне уж только для ушей музыка осталась, — кричит Явлинья, — а тебе Афанасья, еще и для ног! Ой, Авдей, ты заиграешь, дак я лучше слышу и разглядеть свет могу, ой! «Синтетюриха плясала на высоких каблуках! накопила много сала на боках, да!»
Авдей тут же включается:
— Надо сало-то отясывати, на реку идти споласкивати...
— На реке-то баня топичча, — частит Афанасья, — в баню милый мой торопичча. Ой, не помычча, не попаричча, золотая рыбка жаричча. В золотой-то рыбке косточки, хороши наши подросточки, двадцати пяти годовеньки, восемнадцати молоденьки...
Авдей замедляет плясовой размер:
— Да расщепалася рябина над водой...
Старухи подхватывают:
— Да раскуражился детина надо мной. Это что за кураженьице? Милый любит уваженьице. Уважать не научилася, провожать не подрядилася, провожу я поле все, поле все, расскажу я горе все, горе все. Одно горюшко не высказала, за всю жизнь его я выстрадала, ой!
На этом «ой» плясовая заканчивается. Авдей начинает нащипывать мелодию на слова, тень-тень, по-тетень, выше города плетень», но тут случается событие, и событие нерядовое, — к ним подбегает маленький щенок с костью в зубах и начинает играть у их ног. Старики потрясены:
— Откуда взялся? Откуда?
— Это ведь от Явы, — решает Афанасья. — Срыжа.
— Нет от Фабрики Урицкого, — утверждает Авдей.
Явлинья просит щенка в руки и долго щупает его, а в конце заключает, что это, конечно, Дукатов.
— А откуда такая кость? — спрашивает Авдей. — Вы, соседки, если собак мясом кормите, так мне хоть средка через забор кидайте,
Но появление щенка не последнее событие в этот день. Из-за бревен, громко кудахтая, выходит пестрая курица. С ней ровно десять, считает Авдей, цыплят. Это второе потрясение. Как это курица сумела тайком от них и от Дуката выпарить цыплят, непонятно. Да и чья это курица? Решают, что общая, делят на будущее каждому по три цыпленка. Одного оставляют общим, на случай гибели.
— Тащи тогда патефон! — приказывает Афанасья. Авдей идет за патефоном. Этот патефон — загадка для старух, особенно для Явлиньи. Она вообще против любых нововведений. Не дала проводить в свою избу электричество, говоря: «Это бесы, бесы», — не ходит из-за электричества к соседям. «Задуете, дак приду», — говорит она об электролампочке. Слушая патефон, она дивится и верит Авдею, что внутри патефона сидят маленькие мужики и бабы и поют. «А ребятенки-то хоть есть ли у них?» — спрашивает она. «Как нету, есть», — отвечает Авдей. «А чего едят?» — «Кило пряников в день искрашиваю. И вина подаю, а то не поют».
Авдей выносит патефон, ставит на широкую сосновую тюльку. Крутит заводную патефонную ручку.
— А вот, товарищи соседи, чего будет, если завтра солнце не взойдет?
— Залезем на печь и не заметим, — решает Явлинья.
— Ну-ка, чего не надо не лёпай, — сердится Афанасья, — у меня и так башка трещит, а ты умные вопросы задаешь.
Играет патефон. Но больше слушают не его, а смотрят на щенка и на курицу с цыплятами.
Солнышко передвигается по небу. Явлинья вновь поворачивается за ним. Откуда-то возвращается и щиплет на дороге улицы траву коза Афанасьи. Находится и Явлиньин поросенок. Он неутомимо роет непонятно зачем глубокую канаву. Дукат, облизываясь, как-то боком идет от забора и ложится вновь спать. Неугомонный сын его все грызет и грызет белую косточку. Курица разгребает теплый песок и все никак не может умоститься полежать. Цыплята лепятся к ней.
Старики говорят о зиме, о дровах.
ПЕТУШИНАЯ ИСТОРИЯ
Двор у бабы Насти проходной. Но теперь надо писать: двор у бабы Насти был проходным. То есть проходным он остался, но по нему никто не проходит. Все боятся нового петуха бабы Насти. Говорят: этот петух хуже собаки.
Этот петух заменил старого петуха бабы Насти, который был не только стар, но и драчлив. И однажды, когда петух подскочил сзади и до крови клюнул в ногу, баба Настя не выдержала:
— Из-за тебя, дурака, без яичницы сижу, так еще и бьешься. Сам напросился.
На что напросился петух, ясно. Но каково курам без петуха? Разброд и шатания начались в их безтолковом стаде. И баба Настя поехала в Балашиху за новым петухом. Купила быстро и задёшево. Петуха продали связанным.
— В автобусе чуть не задавили, — рассказывала она, — у меня ж не корзина, а сумка, и её жмут. Нет, выжил. Вначале-то думала — хана: раскрыла сумку, а он глаза завёл. Подох, думаю. Ноги развязала, он ими подрыгал, вроде как проверил. И еще лёжа заорал. Ой, если б знала, я б его сама задавила, я б его из сумки прямо в кастрюлю.
У бабы Насти был и сейчас есть пёсик Ишка. Завели его всё по той же причине проходного двора. Песика принесли совсем маленьким. Ишкой его назвала правнучка. Она приехала в гости и долго мучила щенка, думая, что с ним играет. Он ухватил её за руку беззубыми деснами. «Ишь как! — закричала она испуганно. — Ишь как!» Ишка жил не тужил, тявкал на прохожих, на ночь просился в дом, а в доме подружился с Барсиком, огромным, больше щенка, котом. Бедные, они так недолго были счастливы!
К моим приездам у бабы Насти скапливалось много рассказов о событиях на работе, она работает вахтером, о переменах в ее гигантской родне. Но с появлением нового петуха все рассказы стали только о нем. Когда я, не зная о покупке его, приехал и поздоровался, баба Настя поглядела на меня восторженно и восхищенно сказала:
— Живой?
— Живой.
— А как по ограде шел?
— Да так и шел.
— А его не встречал?
— Кого?
— В огороде, значит, дьявол, — сказала баба Настя, и мы сели пить чай.
Тут-то я узнал о новом петухе — он всех принимал за врагов, наскакивал на всех, не учитывая ни пола, ни возраста, ни размеров.
— Прямо хоть пиши: осторожно — злой петух. Засмеют. Палки видел у калитки? Не заметил? У крыльца тоже стоят. Приспособились. Иду от крыльца до забора с палкой, там оставляю, с работы приеду, беру у забора палку, иду до крыльца.
— Рубить будете? — спросил я как о решенном.
— Жалко.
— Но если вы говорите, что всех испугал, наскакивает. Опять дождетесь, что в кровь исклюет. Как тот.
— Этот и убить может, — сказала баба Настя, — но ведь несутся-то как. Да ты посмотри, какие крупные, — погордилась она, показывая полную миску белых яиц. — А две так и вовсе по два в день несут. А уж как любят-то его!
— Пойду, посмотрю.
— Без палки не вздумай.
— А как вы их кормите?
— Он, дьявол. Кормить дает, это единственное. А уж яйца в потемках собираю.
Я вышел на крыльцо. Во дворе было пусто. Но ощущение незримой опасности уже не позволило сесть беззаботно на лавочку и радостно думать, что сейчас буду топить печку, разбирать привезенную еду и работу. Вдруг Ишка, старый знакомый, подал голос.
— Где ты? Ишка, Ишка.
Песик заскулил и выполз из-под крыльца. Да, видно, многое переменилось. То-то он не лаял сегодня, не бежал навстречу.
— Ишка, что ж ты, петуха испугался?
Ишка виновато скулил, мол, не знаешь, а упрекаешь, подползал под руку, чтоб его погладить, и вдруг, первый увидя врага, отпрыгнул и ускочил под крыльцо.
Резко повернувшись, я увидел огромного белого петуха. Петух стоял на бугорке и меня рассматривал. Я стал отступать, ища глазами палку. Мое отступление петух истолковал как свою победу, вытянулся, взмахами крыльев погнал в мою сторону пыль и мелкий мусор и прокукарекал.
— Смотри-ка, не тронул! — это сказала баба Настя. Оказывается, она наблюдала за встречей в дверную щель.
— И не тронет, — самонадеянно уверил я.
Но, занимаясь хозяйством в своей боковушке, я все помнил про петуха. Решил закрепить мирное сосуществование подарком. Накрошил хлеба, обрезал корки с сыра. Только стал открывать дверь на улицу, как с той стороны, еще до моего появления, грудью в дверь ударился петух. Удар был силен, корм вывалился из рук. Я свирепо схватил палку, оттолкнул от себя дверь и вышел. Петух отскочил.
— Дурак ты! Миссию доброй воли не понимаешь. — Я собрал и бросил на землю приготовленную еду.
Петух стал клевать, поглядывая на меня. Я прислонил палку к стене. Он издал призывный крик, на который мгновенно примчались куры, а сам… кинулся на меня. Еле-еле успел я запрыгнуть за дверь.
Стыдно сказать, еще несколько раз за день я выходил и униженно заискивал перед петухом, разнообразил меню кормления. Петух нападал и до и после кормежки. За водой и дровами я ходил с палкой. Налил в корытце воды. В воду петух залез с ногами и презрительно в ней подрыгал. Не ценил он мои миротворческие усилия.
— Гад ты, подколодный ты гад, — объявил я, выплескивая в его сторону остатки воды, давая этим жестом понять, что не боюсь петуха, что с поисками мирного сосуществования покончено.
Вечером, когда слепнущие к ночи куры полезли на насест, я пошел с бабой Настей посмотреть дремлющего петуха. А и красив же он был, огромный, белый, с небольшой бородкой и гребнем. Баба Настя, довольная количеством яиц, все-таки палку держала под мышкой.
В следующий приезд повторилась та же история — петух нападал непрерывно. Из новостей было — Ишке сделали конуру из бочки. Но даже и в конуру, рассказала баба Настя, врывался петух. Но только раз. Видимо, лишаемый последнего пристанища на белом свете, Ишка решил сопротивляться до упора. Петух вырвался без нескольких перьев. Ишка отстоял неприкосновенность жилища. Одно перо, размером с павлинье, досталось мне.
Теперь выходили мы во двор только по вечерам. Осмеливался выйти и Барсик, играл с Ишкой. На земле они играли на равных, но как только Барсик впрыгивал на поленницу, Ишка испуганно мчался в конуру, видно, Барсик, заняв высоту, напоминал петуха.
— Несутся хорошо, — вздыхала баба Настя.
— Да и спокойно, — поддерживал я. — Днем петух охраняет, ночью собака.
— Нервы мои скоро кончатся, — говорила баба Настя. — Уж и яйца не в радость, трясусь от страха, вдруг кого покалечит, не расплачусь, из-за него приезда внуков лишилась, всю родню отбил.
Ее рассказы о петух напоминали боевые сводки, с тем лишь отличием от настоящих, что в них был одинаковый финал — победа за петухом. За одной соседкой он гнался через три дома по грядкам, загнал в туалет и туалет чуть не повалил. Другую соседку держал два часа за калиткой, не давал выйти на улицу, а сам небрежно, как гвардеец кардинала, даже не глядя на заключенную, гулял по осенней траве. На меня он нападал по-прежнему. Этот разбойник никогда не признавал себя побежденным. Даже отступая от палки, он преподносил свое отступление не как бегство, а как выполнение давно задуманного стратегического плана отхода на подготовленные позиции с целью заманивания противника, изматывания его сил и скорого подавления превосходящими силами и малой кровью. Еще из новостей было то, что начали нестись даже молодые курочки, летошние и весношные, по выражению бабы Насти.
Иногда петух делал дальние походы, и о его победах сообщали через вторые и третьи руки. В походах он не связывался с людьми, воевал только с петухами. И всегда побеждал. Так что постепенно он стал владыкой и двора бабы Насти, и сопредельных территорий, и вообще всего Никольского. Будь у нас в моде петушиные бои, наш петух не посрамил бы чести Никольского.
На день рождения к бабе Насте гости собирались с опаской. Но им сказали, что кур в этот день не выпустят на волю, так что гости успокоились. А за столом только и было разговоров, что о петухе, о его подвигах. Тут и мужчинам захотелось совершить подвиг. Они пошли в курятник, изловили петуха и принесли его, безголового, лежащего на большом блюде.
— Держи, — гордо сказали он бабе насте, — вот твой губитель!
И баба Настя, принимая блюдо, заплакала навзрыд.
Но это была шутка. Петуху особым способом повернули шею и спрятали голову под крыло, он затих. А когда голову достали из-под крыла и шею распрямили, то он так яростно взмахнул крыльями, что гости аж присели и побыстрее открыли петуху двери на улицу. Отшвырнув с дороги Барсика, комкая половики, петух вышел на улицу, где вскоре завизжал несчастный Ишка.
Как гадать, чем бы все кончилось, но произошло событие, и событие очень не рядовое — петух полюбил. Не смейтесь и не отказывайте ничему живому в этом чувстве. Цветок любит хозяина, и дерево способно помнить добро и зло, что уж говорить о теплокровном двуногом существе, каковым являлся наш петух.
Любовь сразила его по весне. Обойдя посуху село Никольское и убедясь, что оно, как и прежде, подвластно ему, петух заметил, что на отшибе, как бы уже на хуторе, находится еще один дом, а возле него пасутся куры во главе со своим петухом. Туда ничтоже сумняшеся и двинулся наш разбойник, и именно та он увидел эту курочку, а увидя, забыл все на свете, кроме нее. Я потом, опять же не смейтесь, специально ходил смотреть эту курочку. О, это была красавица редчайшая, это была сказочная курочка-ряба. Пестренькая, в меру полненькая, любопытная, но несуетливая. Можно понять нашего петуха. Но можно понять и бабу Настю — куры перестали нестись. Как только она не кормила петуха, как только не выговаривала. Я присутствовал при этих нотациях. Присутствовать было безопасно, ибо, полюбив, петух резко переменил характер, стал смирнее любой курицы и молча выслушивал упреки.
— Такой ты растакой, да неужели ж ты и сегодня укосолапишь, да как это ты можешь своих куриц бросать, да ты посмотри на них, какие красавицы, какие беляночки, да неужели ж они хуже этой рябухи?
Курицы возмущенно кудахтали. Петух молча наедался, молча уходил за калитку и только там радостно кукарекал, будто сообщал возлюбленной о своей верности и о своем направлении к ней. Он шёл через покоренное Никольское, шел по тротуару, иногда срываясь на бег, шел, никого не трогая, и так каждый день. Около курочки-рябы он являл вид глубочайшего смирения, искал для нее букашек и червячков, а к ночи шел ужинать и ночевать во двор бабы Насти.
— Придется рубить, — решилась наконец баба Настя, объясняя причину своего решения тем, что внуков и внучек надо кормить хоть иногда яичницей.
— А почему же он привязался к этой курице?
— Ой, не знаю, — засмеялась баба Настя, — наверно, потому, что она мамина-папина, а он инкубаторский, сирота. Вот и потянуло.
Но петуха не успели зарубить, жизнь внесла свои коррективы. На пути его встал другой петух. А где же он был раньше? Да тут и был. И каким-то образом они ладили. Нашему петуху было дело только до курочки-рябы, а остальных пас прежний петух. Тоже домашний, не инкубаторский. Он вовсе был произведением искусства, будто выкован из огня и меди, сверкающий на груди золотыми и бронзовыми перьями кольчуги. Как он уступил вначале без боя курочку-рябу, непонятно. А ее это, видимо, обидело. Тут можно только догадываться. И она то ли сама пожелала вернуться в стадо, то ли ей велел пастись со всеми.
И вот в это несчастное для нее утро курочка-ряба не подошла к нашему петуху, как бы не заметила его. Он позвал раз, другой — она хоть бы что. Красный петух на петушином языке сказал нашему петуху, ну чего, мол. Ты привязался, видишь, не хочет к тебе идти, и отстань. «Замолкни!» — велел ему наш петух и еще позвал курочку-рябу. И снова она не пошла к нему. Тогда он подошел и стал оттирать ее от стада. Но тут же появился красный петух.
И они схлестнулись.
Самой битвы я не видел, и баба Настя не видела, но ей рассказали, а она мне. Петухи не унижались до мелкого клевания друг друга, не стояли набычившись, топорща перья на шее. Они бились насмерть. Расходились, враз поворачивались и мчались навстречу. И сшибались. Да так, что земля в этом месте окрашивалась хоть и петушиной, но красной кровью. И вновь расходились. И вновь сшибались. Потом, полумертвые, разбредались в свои курятники, отлеживались, и вновь шел на битву потомок инкубатора. Было такое ощущение, что уже и никакая курочка-ряба ему не нужна, но дикое чувство злобы к сопернику оживляло его силы.
В дело вмешались люди. Ведь не только бабынастины куры перестали нестись, но и подруги курочки-рябы. Чего-то надо было решать. Ну, кто же догадается, какое было принято решение? А такое, от которого курочка-ряба приказала долго жить. Увы. Когда на следующее утро наш реваншист пришел на поле боя, хозяйский петух упал с первого удара. Еле встал, его снова сшибли.
Больше они не дрались. То ли от ран, то ли от любви к казненной курочке-рябе красный петух стал чахнуть и умер бы от того или другого, но такой смерти, такой роскоши петухам не дозволено, и он умер досрочно.
А что же наш разбойник? А наш хоть бы что. Вновь стал драться, вновь загнал воспрянувших было Барсика в избу, а Ишку в конуру, вновь ходим по двору с палками, вновь внукам не ведено приезжать. Только что загнал меня в избу. Сижу и записываю петушиную историю.