«Я любил свой родной город. Он казался мне таким красивым и теплым! Я любил эту зелень, тихие солнечные утра, звон наших колоколов; но люди, с которыми я жил в этом городе, были мне скучны, чужды и порой даже гадки. Я не любил и не понимал их.
Я не понимал, для чего и чем живут все эти шестьдесят пять тысяч людей. Я знал, что Кимры добывают себе пропитание сапогами, что Тула делает самовары и ружья, что Одесса портовый город, но что такое наш город и что он делает — я не знал. Большая Дворянская и еще две улицы почище жили на готовые капиталы и на жалованье, получаемое чиновниками из казны; но чем жили остальные восемь улиц, которые тянулись параллельно версты на три и исчезали за холмом, — это для меня было всегда непостижимою загадкой. И как жили эти люди, стыдно сказать! Ни сада, ни театра, ни порядочного оркестра; городская и клубная библиотеки посещались только евреями-подростками, так что журналы и новые книги по месяцам лежали неразрезанными; богатые и интеллигентные спали в душных, тесных спальнях, на деревянных кроватях с клопами, детей держали в отвратительно грязных помещениях, называемых детскими, а слуги, даже старые и почтенные, спали в кухне на полу и укрывались лохмотьями. В скоромные дни в домах пахло борщом, а в постные — осетриной, жаренной на подсолнечном масле. Ели невкусно, пили нездоровую воду. В думе, у губернатора, у архиерея, всюду в домах много лет говорили о том, что у нас в городе нет хорошей и дешевой воды и что необходимо занять у казны двести тысяч на водопровод; очень богатые люди, которых у нас в городе можно было насчитать десятка три и которые, случалось, проигрывали в карты целые имения, тоже пили дурную воду и всю жизнь говорили с азартом о займе — и я не понимал этого; мне казалось, было бы проще взять и выложить эти двести тысяч из своего кармана.
Во всем городе я не знал ни одного честного человека. Мой отец брал взятки и воображал, что это дают ему из уважения к его душевным качествам; гимназисты, чтобы переходить из класса в класс, поступали на хлеба к своим учителям, и эти брали с них большие деньги; жена воинского начальника во время набора брала с рекрутов и даже позволяла угощать себя и раз в церкви никак не могла подняться с колен, так как была пьяна; во время набора брали и врачи, а городовой врач и ветеринар обложили налогом мясные лавки и трактиры; в уездном училище торговали свидетельствами, дававшими льготу по третьему разряду; благочинные брали с подчиненных причтов и церковных старост; в городской, мещанской, во врачебной и во всех прочих управах каждому просителю кричали вослед: «Благодарить надо!» — и проситель возвращался, чтобы дать 30—40 копеек. А те, которые взяток не брали, как, например, чины судебного ведомства, были надменны, подавали два пальца, отличались холодностью и узостью суждений, играли много в карты, много пили, женились на богатых и, несомненно, имели на среду вредное, развращающее влияние. Лишь от одних девушек веяло нравственною чистотой; у большинства из них были высокие стремления, честные, чистые души; но они не понимали жизни и верили, что взятки даются из уважения к душевным качествам, и, выйдя замуж, скоро старились, опускались и безнадежно тонули в тине пошлого, мещанского существования».
Это конец второй главы чеховской повести, повествования от первого лица, главного её героя, Мисаила Полознева, дворянина, сына единственного городского архитектора, решившего зарабатывать на жизнь не перепиской в канцелярии, а физическим трудом. В гимназии он всего 4 класса закончил (из семи), и в первой главе объяснил, как это вышло.
«Когда-то я мечтал о духовной деятельности, воображая себя то учителем, то врачом, то писателем, но мечты так и остались мечтами. Наклонность к умственным наслаждениям, — например, к театру и чтению, — у меня была развита до страсти, но была ли способность к умственному труду, — не знаю. В гимназии у меня было непобедимое отвращение к греческому языку, так что меня должны были взять из четвертого класса. Долго ходили репетиторы и приготовляли меня в пятый класс, потом я служил по различным ведомствам, проводя большую часть дня совершенно праздно, и мне говорили, что это — умственный труд; моя деятельность в сфере учебной и служебной не требовала ни напряжения ума, ни таланта, ни личных способностей, ни творческого подъема духа: она была машинной; а такой умственный труд я ставлю ниже физического, презираю его и не думаю, чтобы он хотя одну минуту мог служить оправданием праздной, беззаботной жизни, так как сам он не что иное, как обман, один из видов той же праздности. По всей вероятности, настоящего умственного труда я не знал никогда».
Ай да Чехов, «краткость - сестра таланта»! Столько вместить в один абзац! «Непобедимое отвращение» разными причинами могло быть вызвано: плохие учебники и педагоги, отсутствие мотивации. Важно то, что проблема оказалась неразрешимой, отец не нашёл для сына замену классической гимназии, где латынь и греческий были обязательными предметами и давали дорогу в университет. А без образования куда ему было деваться? «Ученье - свет, а неученье - чуть свет и на работу».
«Моя жизнь» - это преломление в чеховской прозе толстовских идей. Недавно перебирала книжки в уличном шкафу для буккроссинга и наткнулась на сборник «Чехов и Толстой». В него вошли статьи не одного десятка авторов, советских литературоведов, полистала и оставила в шкафу, не стала вникать, зря, наверное, но, с другой стороны, тема настолько очевидная, что сама за себя говорит.
Чехов идеи Толстого не опровергает, не комментирует, а «проверяет на зуб», как монету, чистое ли золото.
Описание города временно покидающим его Мисаилом долгое время не давало мне покоя. «Во всём городе я не знал ни одного честного человека». Что это за дикая фраза? Она про того, кто её изрекает или про окружающий мир? Не сразу догадалась с Кафкой сравнить. Мир абсурда, в котором существует герой «Замка», его абсолютное одиночество в этом призрачном мире всё-таки отличаются от чеховского, в мире Мисаила есть мужики и маляры, люди тёмные, невежественные, но страдающие и ищущие правду. Честными их трудно назвать, Мисаил описывает их без прикрас, пьют и воруют, вот и «не знал ни одного честного человека».
Сам он не пьёт и не ворует, вообще, видимо, не способен «приспосабливаться», и что же? Постоянно голоден в отцовском доме и после, телеграфистом в Дубечне. Тут уже не Кафка, а Гамсун на ум приходит, и не получается корить себя за сравнения с более поздней западной литературой, поскольку сами собой приходят они на ум.
Толстому казалось, что всё до основания прогнило в «цивилизованных странах»: государство, церковь, культура, образование, брак. Чехов не возражает, да, всё прогнило, но что же тогда осталось? Голод? Который гонит на работу, «главным чувством моим в течении дня был голод, и поэтому я отлично понимал, почему такое множество людей работает только для куска хлеба и может говорить только о харчах»...
Ближе к концу повести, когда Мисаила уже бросит его богатая и красивая жена Маша, а его сестру Клеопатру беременную и умирающую оставит на руках брата учёный женатый доктор Благово, есть потрясающий эпизод с кухаркой в отцовском доме Мисаила.
«Она служила еще при нашей матери и купала когда-то меня и Клеопатру в корыте, и теперь для нее мы все еще были дети, которых нужно было наставлять. В какие-нибудь четверть часа она выложила передо мною все свои соображения, какие с рассудительностью старой слуги скапливала в тиши этой кухни все время, пока мы не виделись. Она сказала, что доктора можно заставить жениться на Клеопатре, — стоит только припугнуть его, и если хорошо написать прошение, то архиерей расторгнет его первый брак; что хорошо бы потихоньку от жены Дубечню продать, а деньги положить в банк на мое имя; что если бы я и сестра поклонились отцу в ноги и попросили хорошенько, то, быть может, он простил бы нас; что надо бы отслужить молебен Царице Небесной».
В этом простодушном наставлении старой кухарки, как с Божией помощью обмануть ближних и соблюсти свои интересы - замечательная фиксация её религии и нравственности без прикрас. Действительно, чего бы лучше: заставить, припугнуть, первый брак доктора расторгнуть, имение сбежавшей жены продать, с отцом помириться. Но Мисаил и Клеопатра на это не способны, Клеопатра умрёт, родив Мисаилу племянницу, которую он и будет воспитывать без помощи от своего или её отца, по-прежнему зарабатывая на жизнь тяжёлым трудом.
«Если бы у меня была охота заказать себе кольцо, то я выбрал бы такую надпись: «ничто не проходит». Я верю, что ничто не проходит бесследно и что каждый малейший шаг наш имеет значение для настоящей и будущей жизни.
То, что я пережил, не прошло даром. Мои большие несчастья, мое терпение тронули сердца обывателей, и теперь меня уже не зовут маленькой пользой, не смеются надо мною, и, когда я прохожу торговыми рядами, меня уже не обливают водой. К тому, что я стал рабочим, уже привыкли и не видят ничего странного в том, что я, дворянин, ношу ведра с краской и вставляю стекла; напротив, мне охотно дают заказы, и я считаюсь уже хорошим мастером и лучшим подрядчиком, после Редьки, который хотя и выздоровел и хотя по-прежнему красит без подмостков купола на колокольнях, но уже не в силах управляться с ребятами; вместо него я теперь бегаю по городу и ищу заказов, я нанимаю и рассчитываю ребят, я беру деньги взаймы под большие проценты. И теперь, ставши подрядчиком, я понимаю, как это из-за грошового заказа можно дня по три бегать по городу и искать кровельщиков. Со мною вежливы, говорят мне вы, и в домах, где я работаю, меня угощают чаем и присылают спросить, не хочу ли я обедать. Дети и девушки часто приходят и с любопытством и с грустью смотрят на меня».
Повесть датируется 1896-м годом, через 20 лет её герою будет около 50, а его маленькая племянница вырастет и, вполне возможно, станет наследницей имения дедушки. Что с ними могло бы случиться в революцию - додумывать и просто, и тяжело. Просто, поскольку известна судьба их сословия, а тяжело - потому что Чехов не сопрягается с революцией, взять хотя бы этот финал:»мои несчастья и терпение тронули сердца обывателей».
То есть ещё за 20 лет до катастрофы можно было так писать, представлять какую-то другую развязку, в свете которой толстовство предстаёт не как анархическая крайность и ересь, а как трудный, но возможный путь обновления и примирения.
Но нет, «тля ест траву, ржа - железо, а лжа - душу», и чтобы очистить проржавевшие души, посильнее грянет буря, нежели можно было вообразить.