В 1958 году немецкий рабочий нашёл на развалинах лагеря смерти Заксенхаузен свёрток с блокнотом, исписанным стихами. Среди них было такое:
Я вернусь к тебе, Россия,
Чтоб услышать шум твоих лесов
И увидеть реки голубые,
Чтоб идти тропой моих отцов.
Он вернулся, чтобы погибнуть в лагере НКВД. Имя автора стало известно лишь в конце 1990-х - Георгий Столяров. Подобными строками исписано было множество стен в камерах и бараках. Это был способ выжить.
Солдат в плену подобен библейскому Ионе. Он обездвижен и плывёт неведомо куда, со всех сторон окружённый смертью. Она мерзко дышит на него, даже когда он спит, а человек едва может пошевелиться, чтобы ответить на вызов. Пленный истощён, лишён оружия, но всё равно остаётся частицей войны, не отпускающей его ни на миг.
Даже на фронте воин может на время забыть о смерти, изредка выспавшись в своё удовольствие, получив из дома письмо, посмеявшись над шутками друзей и выпив с ними водки. А завтра бой, где от смекалки и отваги, хладнокровия или ярости будет зависеть не только его собственная жизнь, но и товарищей и родной страны, которая не безлика, а имеет лицо жены, детей, матери с отцом, оставшихся в тылу. Постоянное напряжение, усталость, холод, недоедание - всё можно перенести, когда знаешь, ради чего всё это, когда движешься и действуешь.
Однако жизнь пленного лишена всякого смысла, судьба его зависит от воли врага и может оборваться в любой момент по чей-то злой, бесчеловечной прихоти. Оказавшись в неволе, солдаты часто умирают вроде бы без особых причин. Но причина есть - это нежелание жить, беспредельное, несовместимое с жизнью отчаяние. Выживают из тех, кто попал в настоящую передрягу, люди двух типов. Эгоисты, вросшие в жизнь, всегда падающие, подобно кошкам, как надо, - они слишком верят в себя, чтобы сдаться. Но есть и другие, их больше, и они тоже верят, но вера их озарена Божьим Духом - и даже когда такой человек не верит в Бога, Бог в него верит и, наверное, любуется им.
«Ты свети, мой фитилёк»
Я хочу рассказать об одном таком человеке - Григории Ивановиче Люшнине, который тоже писал в неволе стихи. Он был неверующим особого склада, я встречал таких в жизни немало. Как правило, это хорошие люди, которым Бог вовсе не безразличен. Однако относятся они к Нему как к отцу, который крепко ошибся. Так им кажется. Свою обиду Люшнин изложил однажды в лагере во время эпидемии тифа:
Тиф горячий валит с ног
И несёт со света.
Где он, твой всевышний бог,
Иль не видит это?
Вот пришёл бы он к тебе,
Сделал раз хоть чудо:
Взял и вынес на горбе
В рай святой отсюда.
Нет, я богу не молюсь,
Не учу молитву,
Потому что бог за Русь
Не пускает в битву.
Ему невдомёк было, куда выносит Господь его умерших товарищей и почему бережёт самого Григория.
Люшнин родился в селе Высоком недалеко от Рязани, в том месте, где сливаются и впадают в Оку две речушки - Шуринка и Плетёнка. После была Москва, завод. Он с восторгом смотрел, как плавится в мартеновских печах металл, слышал, как грохочут прокатные станы. Потом война, плен, куда он попал контуженным, потеряв сознание. За колючей проволокой, под открытым небом сидят и лежат раненые русские солдаты. Каждый день кто-то умирает, медицинской помощи нет. Выживших гонят в Литву. По пути, сбив замок с церкви, заталкивают туда на ночь. Внутри гул, как во время службы. Некоторых сон берёт не сразу. Пожилой солдат с проседью в висках стоит перед иконой, крестится, прося жизни и воли. А рядом кто-то проклинает Бога, мол, что же Он нас до такого довёл.
Рядом с Григорием сидит парень с двумя золотыми передними зубами, по имени Ванюша. Может, из блатных, но не матёрый уголовник, а так. Не знает, куда деть медаль. Шутит:
- Получил «За отвагу» за отвагу, а где схоронить - не проявлю отваги.
- Держи за щекой, - говорит Григорий, - самое безопасное место.
- Пожалуй, и правда не заметят: медаль тонкая.
Кто-то разводит костёр, который выбрасывает под купол плоские красные языки пламени.
- Бога гневите, - сказал солдат, молившийся у иконы.
- Разводите! - кричит Ванюша. - Бросай в огонь всех богов, нам теплее будет.
На следующий день немцы отделяют и расстреливают евреев, а потом начинается обыск. Пленных освобождают от всего, связывающего их с прежней жизнью. Летят в кучу перочинные ножики, иголки. Бумаги и фотокарточки с родными лицами сваливаются в одну кучу и поджигаются. Офицер-эсэсовец велит всем раскрыть рты и замечает золотые зубы Ванюши.
- Рот! Рот! - кричит офицер, подбегая.
Неожиданно Ванюша крышкой плоского котелка бьёт себя по зубам и протягивает фашисту две окровавленные коронки. Тому недостаточно. Он чувствует, что русский что-то спрятал во рту, не зная, что это медаль.
- Рот! Рот! - кричит офицер снова.
Иван стоит, сжав челюсти. Раздаются выстрелы.
* * *
Осень 1941 года. Вильнюсская крепость. Спустя три с половиной десятилетия Григорий описал, о чём думалось ему в те дни:
«В моих глазах стоит, шумя листвой, Измайловский парк, с его красивыми притоптанными дорожками вокруг пруда, сделанными искусной рукой мастера скамейками на аллеях. А по вечерам разноцветные полосы огней. Летние читальни, где за столиками сидят школьники и студенты, разложив перед собой книги. И вдруг это всё будет разрушено и сожжено, как и всюду на территории, по которой прошли фашистские войска... Война шла, поднимая сёла и древнейшие города на воздух, оставляя пыль и пепел после себя. Но разве для этого их строили наши предки, вкладывая в работу всю свою силу и ум? Они хотели, чтобы мы жили в этих домах, ходили друг к другу в гости, растили детей и пели весёлые песни...»
В глазах многих пленных уныние. Если дать ему завладеть человеком, для пленного это верная смерть. Постепенно тоска начинает овладевать и Люшниным:
Девятнадцать лет
Знаю ужасы камер.
Гляньте, даже рассвет
Над решёткою замер,
Резкий ветер притих.
От дождей проливных
Потолок стал зелёным,
Почернели глаза
У солдат, словно тучи,
Вот-вот вспыхнет гроза
За стеною колючей.
А в углу сидит целыми днями немолодой широкоплечий человек, которого зовут Иван Иванович. Он всё время молчит, не участвует в делёжке баланды. Все проникаются к нему уважением, приносят и наливают суп в котелок. Иван Иванович не благодарит. Но все видят, что глаза у него не безумные, а наоборот. Думает человек. И когда он однажды начинает говорить, в камере устанавливается мёртвая тишина.
- Я вижу, как некоторые, - говорит Иван Иванович, - боясь смерти, облизывают котелки и вёдра, чтобы проглотить лишний грамм пищи. Верно, голод не тётка. Но есть вещи страшнее смерти. Смерть человека - это не гибель России. О смерти тысяч людей Россия будет плакать. Россия будет плакать и об одном своём сыне. Самое страшное для человека - остаться без Родины, взрастившей его.
Иван Иванович поднимается и громко произносит:
- Самое страшное - не умереть, а потерять Родину.
Григорий настолько потрясён, что солдатской ложкой выцарапывает на стене пришедшие ему строки:
Я боюсь одного:
Не воды, не огня
И совсем не того,
Кто стреляет в меня...
Слышишь, милая Русь,
Ты бойца своего?
Смерти я не боюсь,
Я боюсь одного:
Это мука из мук,
Это страшная грусть,
Что без Родины вдруг
Я останусь.
Боюсь!
Думается, эта речь Ивана Ивановича и стихотворение, которое читают по очереди все сокамерники, спасли несколько жизней. Самое страшное - потерять веру.
* * *
Рабочий посёлок на краю Литвы. Здесь заканчивается Советский Союз.
В клубе, куда загоняют пленных, висят на стенах репродукции с картин Айвазовского, Репина, Сурикова. В зрительном зале темно, лишь немного света просачивается из окошка. На сцене рояль, к которому подходит один из пленных, сбросив шинель и поставив вещмешок. Начинает играть.
- Сила! - говорит кто-то из пленных. Солдаты подтягиваются поближе к сцене.
- Играй, милый, играй! - говорят из глубины зала. - Сердце затронул.
Мелодия сменяет мелодию. Когда музыкант сделал небольшой перерыв, чтобы вытереть вспотевшее лицо, из зала спросили:
- Как звать-то тебя?
- А это не обязательно, - ответил пианист и снова заиграл.
Границу он не перешёл. Музыканта убил один из взбешённых охранников.
* * *
Лагерь в Померании. Григорий Люшнин слабеет с каждым днём, одна радость в жизни - фитилёк, который пленные зажигают после вечерней поверки.
Фитилёк мой, фитилёк,
Узника отрада,
Заточенья долог срок,
Ну а жить-то надо.
Мы с тобою не умрём
От тяжёлой доли.
Ты засветишься костром
У меня на воле.
Григорий Люшнин часто вспоминает легенду, рассказанную ему в детстве дедом Кузьмой. О человеке, которого схватили черти и посадили в избу без окон и дверей. Долго они охотились за весёлым человеком с красивыми крепкими белыми зубами. И добились своего. Чтобы он не задохнулся и видел, как они веселятся на воле, сделали небольшое отверстие в стене. Но человек не забывал о свободе. Он стал выбирать минуты, когда черти уходили на обед, и грыз стену, не жалея здоровья, сил и зубов. С каждым днём отверстие становилось шире. В начале весны у чертей был какой-то чертовский праздник. Тогда-то человек, расширив зубами отверстие, вырвался на свободу. Но был он без единого зуба...
Однажды в барак загнали полтора десятка заросших бородами военнопленных. Командует группой человек по прозвищу Табак - лётчик-истребитель, сбитый под Минском.
- Спите, ребята, - говорит он однажды. - Война только начинается.
Некоторым кажется, что уже закончилась. Новости неутешительные, немцы вообще говорят, что взяли Москву. Никто не знает, правда ли это. Но Табак развеивает сомнения. Его группа готовит побег. Один из её членов - моряк - однажды обещает остальным:
- По лужам, но уплыву в Россию.
Наступает ночь побега. Перепиленные прутья загнуты кверху и торчат, как рога. Группа Табака готовится к уходу. Идёт сильный дождь, на что Табак довольно замечает:
- Спокойней идти будет. В такую погоду только и бежать.
Ещё несколько военнопленных, в том числе и Григорий, берут вещмешки и робко подходят к окну. Лётчик тяжело вздыхает и отдаёт приказ:
- Разойдитесь и не шумите.
Потом добавляет, уже другим тоном:
- Всем нельзя идти. Вас хватит только на день - не выдержите. Вы же слабые. Мы вот готовились, тренировались, у нас есть еда в запасе, и то думаем, как бы где не застрять в болоте.
- Мы своей группой пойдём, - говорит один из тех, кого не хотят брать в побег. - Небось сердце не камень - в Россию зовёт. Умереть охота на своей землице.
Но уже понимает правоту Табака. Группа исчезает в ночи. Шансы на успех ничтожны, ведь это даже не Польша. В память о случившемся, о своём несостоявшемся побеге у Григория рождается новое стихотворение:
В дубовых колодках
В Россию, в Москву,
Как будто на лодках,
По лужам плыву.
Мой путь до свободы
Тяжёл и далёк,
И, может быть, годы
Мне плыть на восток.
Тропинкою узкой
Спешить, леденеть,
Чтоб только на Русской
Земле умереть.
* * *
Рано утром колонна военнопленных проходит по шоссе - её выгоняют на работу. Навстречу ей каждый день выходит старичок-немец. В правой руке у него палочка, в левой - свёрток. Стоит конвоиру отвернуться, как свёрток летит в колонну, а его содержимое быстро делится между пленными. И так каждый день, в одно и то же время, на одном и том же месте. Старичок, похожий на гриб, с варёными картофелинами и хлебом, завёрнутым в газету. Иногда конвоиры пытаются его прогнать, но старичок очень упрям. Дело дошло до гестапо, был выставлен полицейский, специально для того, чтобы мешать старику. Но тот не сдаётся. Пакет подвешивается на суку тополя на тонкой нитке. Когда колонна проходит мимо, самый высокий из пленных - полтавчанин Алексей - протягивает руку и снимает передачку с дерева. Пленные считают поступок старичка подвигом. Важны не столько те крохи еды, которые им достаются, а вера в людей. Старый немец даёт им силы жить.
Ещё одна история. Моряки из соседней камеры просят Григория помочь им похоронить товарища-ленинградца. Хоронили в лагере просто: клали в яму, завернув в шинель. Вскоре Люшнин замечает, что моряки смотрят на могилу как-то по-особому. Спросил:
- Что там?
- Как что, не видишь разве? Кто-то цветы положил нашей братве.
Григорий подошёл и увидел деревянную чашку, а в ней сделанные из стружек цветы. Наверное, их смастерила какая-то немка. Пленные так и не узнали, как она выглядит.
Солдата зарыли
В сыпучий песок.
На русской могиле
Поднялся цветок.
Пусть он ароматом
Весны не богат.
Убитым солдатам
Зачем аромат?
Он сделан из стружек
Засохшей сосны
Руками подружек
Не нашей страны.
Лежит он на блюдце,
Ему не отцвесть,
Хорошие люди
В Германии есть.
Прозрение
Но среди миллионов советских солдат и офицеров далеко не все сохранили своё неверие, подобно Григорию Люшнину. Наносной атеизм быстро сдирался страшными испытаниями, немало было и тех, кто никогда не забывал, что он православный.
Епископ Митрофан (Зноско-Боровский) вспоминал о посещении лагеря в Бресте: «Боже, какая жуткая картина! Как невыносимо тяжело видеть обезличенную массу голодных, измождённых - в большинстве, - с трудом передвигающихся людей! Разрешили совершить молебен, запретили обратиться к несчастным со словом пастырского утешения и одобрения. Пришлось импровизировать прошения, заменяющие слово, должное влить в страдальцев силу духовную. Когда все приложились к образу Спасителя, икона буквально утопала в слезах...»
* * *
Для фашистов эта сцена была крайне неприятна. Они предпочитали видеть в наших пленных тупое стадо, с которым можно обращаться безо всякой жалости. Уже 16 августа 1941 года появился приказ начальника Имперской службы безопасности Гейдриха, где подчёркивалось, что «религиозную опеку военнопленных не следует особо стимулировать и поддерживать... Привлечение священников из Генерал-губернаторства или с территории Рейха для религиозной опеки советско-русских военнопленных исключается». Окормлять миллионы узников разрешалось лишь пастырям из числа красноармейцев. Понятно, что таких было немного.
Но священники с воли всё-таки проникали в лагеря, добиваясь этого всеми правдами и неправдами. Один из них, протоиерей Георгий Бенигсен, рукоположённый в Риге 6 июня 1941 года, рассказывал:
«Смотрю на рослых, красивых немцев, вспоминаю свои сравнительно недавние впечатления от поездки через Германию и вижу, что ожидать добра от этих «освободителей» не приходится. Однако перед глазами возникают яркие слова, укрепляющие на предстоящую борьбу: «Христос - Победитель».
Борьба начинается. Борьба за победу Христову, за душу человеческую. Немцы враждебны к Церкви. В противоположность Советскому Союзу они стараются не слишком открыто проявлять эту враждебность. Но им страшно не хочется отдавать нам души сотен тысяч военнопленных и пропускать наше влияние к миллионам русских душ на оккупированной ими территории России. Они верят в то, что большевицкая политика изгладила все следы христианства из души русского человека, и всячески оберегают эту душу от нового влияния Церкви. Мы делаем всё возможное, чтобы проникнуть к военнопленным и в Россию. Наконец удаётся первое.
То, что мы видим, - ужасно! Десятки тысяч, сотни тысяч истощённых, замученных, оборванных, босых, голодных - не людей, а комков голых нервов... Со стороны немцев они встретили только обман, провокацию, колючую проволоку страшных Stalag'ов, голод, унижения, побои, рабский труд. Они терялись, они становились зверями от гнева и страха, животными от голода и лишений. Те, кто мог, убегали в леса, образуя партизанские отряды. Те, кто оставался, умирали массами от голода, холода, сыпняка, непосильного труда, истощения...
Нам с огромными трудностями удалось организовать богослужения в лагерях военнопленных в Риге. Это были самые страшные литургии в моей жизни. Посередине лагеря, под открытым небом, совершается Таинство Евхаристии. Кругом тысячи мужчин, несчастных, измученных, бесконечно усталых, голодных. Лиц не различаешь: вся толпа смотрит на тебя одними огромными глазами, полными бездонной скорби, такими глазами, как пишут на изображениях Христа в терновом венце. И из этих глаз неудержимым потоком льются слёзы, текут по неумытым, заскорузлым щекам. Пятидесятилетние мужи и шестнадцатилетние юноши стоят, тесно прижавшись друг к другу, и плачут, не стесняясь никого, плачут, чувствуя сердцем, что здесь Тот, перед Кем можно излить все унижения, всю скорбь, всю боль о себе, о Родине, о близких, оставшихся дома и несущих бремя советского строя...
Кончается литургия. Подходят целовать крест, целуют руку священника, целуют его ризы, стараются, несмотря на строжайшее запрещение, шепнуть несколько слов, передать записку с адресом, с просьбой разыскать близких. А немцы начинают зверствовать в открытую. Страшные расстрелы евреев. Аресты «инакомыслящих». И колоссальных масштабов систематическое, продуманное уничтожение русской живой силы - военнопленных. Наша жизнь и работа при немецкой оккупации были непрерывной борьбой с немцами за душу русского человека, за наше право служить этой душе, служить нашему родному народу, из-под ига подпавшему под иго другое».
* * *
Священников поражало, как мало большевизм затронул, исказил душу русского человека. Владыка Иоанн (Шаховской), тогда ещё архимандрит, смог пробиться в 1942 году в офицерский лагерь в окрестностях Бад-Киссингена. Там содержалось около 3 тысяч советских командиров, главным образом молодых лейтенантов; но были и старшие офицеры. Можно представить удивление священника, когда среди этих советских офицеров, родившихся после Октября, сразу же организовался церковный хор, спевший без нот всю литургию. Приблизительно половина пленных захотели принять участие в церковной службе, общей исповеди, а затем причастились. Раздавленные войной, лишениями и унижениями, русские люди продолжали сражаться за свои души.
Эта сторона войны не видна была генералам и политикам, интересна лишь немногим историкам, но хорошо замечалась пастырями. Шла невидимая война, которую Бог вёл за души. Русские, немецкие...
На глазах отца Иоанна (Шаховского) Берлин обращался в развалины. Он вспоминал, как по нескольку раз в сутки объявлялась воздушная тревога и ночью над улицами, погружёнными во тьму, появлялся инфернальный свет «ёлок смерти», которые зажигались передовым отрядом атакующих эскадрилий, чтобы обозначить ту часть города, на которую будет свален главный груз мин и бомб фугасных и зажигательных... Ковры горящего фосфора ложились на город. Горящие песчинки въедались в тела людей, прожигали их до кости. На город со зловещим гудением шли волнами тысячи бомбардировщиков. Ночью налетали англичане, днём - американцы. Бомбардировки становились всё интенсивнее, тотальнее... В слабо укреплённых подвалах кирпичных домов, обращавшихся после прямого попадания в кучу мусора, люди могли уберечься лишь от осколков.
Во время первых налётов немцы вели себя весело и непринуждённо. Они приходили в подвал с музыкальными инструментами и бутылками. По мере усиления налётов весёлость эта стала исчезать и сменилась молчаливостью, затем усталостью, потом мрачностью и подавленностью. Матери начали побуждать своих детей к молитве: «...молись, молись». Зарево горевших домов и улиц смывало с лиц людей чувство всякой их собственной весомости и значимости. Как отличались эти лица от тех, что повсюду можно было видеть в Германии в начале войны! Это было огненное очищение людей...
«Помню ту ночь, - писал митрополит Иоанн, - когда я впервые заметил это выявление человека в человеке среди разрушения его земных ценностей и надежд. Среди апокалиптического разрушения я пережил тогда острое чувство радости о спасении образа человеческого... Как сейчас вижу одну глухую, средних лет, еврейку с аппаратом на ухе, странствующую из дома в дом. Ей давали приют христиане. Это было одно из ужасных апокалиптических видений тех лет - люди с жёлтой звездой Давида, обречённые на заклание».
Спустя много лет владыка поведал об одном мекленбургском помещике, который достойно, с православной молитвой похоронил умершего русского пленного. За это помещик был предан суду, а когда прокурор назвал его «врагом народа, ослабляющим ненависть к противнику», он ответил: «Нет, это вы враги народа, рождающие ненависть к другим народам и возбуждающие в народах ненависть к Германии». Он был осуждён на четыре года каторжных работ.
О пленном красноармейце, вдохновившем немца на этот подвиг, нам известно лишь одно - он был христианином.
Солдат в плену подобен библейскому Ионе. Он обез-движен и плывёт неведомо куда, со всех сторон окружённый смертью.
«И повелел Господь большому киту поглотить Иону; и был Иона во чреве этого кита три дня и три ночи. И помолился Иона Господу Богу своему из чрева кита и сказал: к Господу воззвал я в скорби моей, и Он услышал меня; из чрева преисподней я возопил, и Ты услышал голос мой».