Посвящается всем, не вернувшимся с полей сражений, недолюбившим, недоцелованым, не познавшим радость отцовства
Часть 1. Война
Паровозные гудки, сбивающиеся, как черное воронье, в один непрерывный звук, набатом больно били в голову, вызывая чувство тревоги.
Громкие приказы командиров, шарканье тяжелых, уставших солдатских ног, снующие вездесущие мальчишки и звуки прощания – плач и бабий вой – он везде одинаков и тяжел, как серый гранит могильной плиты.
Шел четвертый месяц великой войны, Красная армия с боями оставила Киев и Смоленск, пятилась к Москве.
Болтовне комиссаров о скорой победе над врагом никто не верил, знали, что победа будет добыта в боях большой кровью, лишениями и неизмеримыми страданиями, как, впрочем, и всегда на Руси – добыта героизмом русского солдата и трудом всего советского народа. Тяжкого труда.
Они стояли на этой безумной, полной народа привокзальной площади железнодорожного вокзала Ростова-на-Дону вдвоем, как небольшой камышовый островок в лимане во время разлива Дона.
Она – хрупкая, с тонкими плечами балерина, как тростинка, и он – летчик-инструктор Батайского авиационного училища, степным орлом прикрывая свою любимую, как казалось тогда, от всех бед, закрывая ее своими широкими плечами от самолетов с крестами, воющими в пике и от всех бомб, снарядов и осколков.
Стояли молча, никого не замечая.
Вдвоем.
На обезумевшей планете, под черным небом от копоти пожарищ и людского безбрежного горя, океаном людской крови и слез… Вдвоем…
Открылся Батайский семафор, многозвучно прозвучала команда: «По вагонам!». Капельмейстер, пожилой военный, взмахнул дирижерской палочкой.
«Прощание славянки», гром оркестра и пронзительный, разрывающий сердце, бабий, заходящийся в истерике, безнадежный крик.
Кто провожал родных на войну, знает истинный смысл этого великого марша, заставляющего плакать и страдать, особенно тех, чьи близкие не вернулись, защищая свое Отечество.
Он целовал ее лицо, мокрое от слез, руки, пахнущие южным загаром, на секунду прижал ее к себе и, быстро догнав последний вагон, прыгнул на платформу к кондуктору. Так и стоял, маша пилоткой, пока не скрылся за железнодорожным мостом через Дон.
- Сереженька, я дождусь тебя, - ее шепот растворился в воздухе.
Она жила его письмами.
Короткими, сжатыми в армейские треугольники полевой почты, часто – отчёркнутые военной цензурой и пахнущие его потом, как бы помогая им лучше осознать и передать всю свою огромную любовь, безбрежную, как синее довоенное небо.
«Любимая, единственная, ненаглядная», - эти слова невозможно было зачеркнуть и уничтожить. С тоской и тревогой ждала она письма от любимого и во время первой зимней оккупации города, когда по улицам Ростова маршировали дивизии эсесовских генералов, и во время эвакуации эшелонов в далекий Ташкент, где Ростсельмаш делал снаряды для «Катюш».
Письма стали ее смыслом жизни, единственной тонкой ниточкой, связывающей ее единственную любовь с ненаглядным и любимым.
Жарким сентябрьским утром, стоя у токарного станка, она почувствовала, как какая-то неведомая боль ударила в сердце так сильно, что смяла ее и бросила без чувств на снарядные ящики.
Она, маленькой речной крачкой, на донском гутаре – кириком*, не на жизнь, а насмерть билась с огромными черными воронами, стремящимися заклевать раненого степного орла.
«Сердце и крайняя степень истощения», - констатировал заводской фельдшер, глубокий старик, зная, что большую часть своей рабочей продовольственной пайки она отдает голодным детям, и заменить ее у станка некому.
Истребитель ее любимого, полностью расстрелявший боекомплект и срубивший винтом фюзеляж фашистского бомбовоза, объятый пламенем, падал в сталинградскую степь. Прыгать с парашюта было бесполезно.
Перебитые, раздробленные и не слушающиеся ноги, горящий бензобак, да пара стервятников на хвосте, осыпающие его истребитель очередями из пулеметов, мстя ему до последней минуты за сбитые два бомбардировщика. С большими фашистскими крестами.
Это они кострами горели сейчас в степи между Доном и Волгой, не успевшие отбомбиться над Сталинградом.
Нашел взглядом фото любимой на приборной доске, улыбнулся, вопреки чудовищной, дикой боли, пока его самолет не вошел в отвесном пике в степной курган…
Часть 2. Баклан
Карманник, он же на определенном сленге - щипач, были такие в 80-х годах в Ростове, сразу срисовал пожилую женщину с небольшой сумочкой, которую она бережно прижимала к груди, выходя из сберкассы. «Вот он, куш, сумочка, полная бабла. Сейчас он ее срежет и двинет к Леле в Новороссийск. Плевать, что она-то портовая профура, отдохнет на славу», - жгла его бесовская мысль.
Зашел вслед за женщиной в трамвай и на старом автовокзале незаметно срезал сумочку, тиснул кошелек из кармана кофточки, и зигзагом – из вагона трамвая.
Садясь по-хозяйски в салон такси, приказал: «Чирик – до железнодорожного вокзала».
Дал понять опытному водителю, что сегодня он снял большой куш, и надо домчать до вокзала с ветерком, мол, не фраера везет.
По приезду на место открыл кошелек, рассчитаться за поездку.
Сто рублей одной купюрой, что было большой редкостью в советское время, и копеечная мелочь.
«Богатая, значит, бабка, если в кошельке соточка, а в сумочке наверно пару штучек будет», - с радостью подумал он и рванул в бесчисленный ряд пивных и шашлычных, прилепившихся напротив железнодорожного вокзала, вдоль набережной Темерника.
Трясущимися руками открыл сумочку – ровные ряды, треугольники писем времен войны.
Обессиленно сел на грязный парапет позади павильона, грязно выругался.
Все письма полетели с размаху в темную воду болотного Темерника, рассыпавшись, как белые кляксы и долго плыли светлыми пятнами по черной воде, как погибшие в неравной борьбе за жизнь маленькие речные чайки – кирики.
Небольшого роста, худенькая, с фигурой балерины пожилая женщина до позднего вечера бродила по вагонам в трамвайном депо, со слезами на глазах искала пропажу самого ценного и единственного, что было у нее, в ее одинокой жизни – ради чего она и жила все послевоенное время.
Жизнь потеряла смысл.
Когда был проверен последний вагон трамвайного маршрута, она молча села, лишенная сил, вся бледная, и потеряла сознание, как тогда, в далеком 1942 году в Ташкенте. Во время неравной битвы с черными воронами. Видение было отчетливо-ясным: распахнув грудь, ворон хладнокровно, выворотным ударом клюва вырвал ее сердце.
Поутру она долго мылась нагретой в тазиках водой в загороженном углу кухни коммунальной квартиры.
Надела на себя синенькое в горошек платье, в котором была тогда на проводах – прощании на вокзале с любимым, осенью 1941 года, и замерла практически без движения на старой односпальной кровати, только беззвучно плача.
Последнее, что услышала от нее в этой жизни зашедшая в надежде ее покормить соседка: «Прости меня, Сереженька, не дождалась я тебя». Не дождалась…
Третьего дня, после похорон Кирика, в облюбованной посетителями соседней пивнухе-подворотне, в миазмах человеческих испражнений, нашли мертвого мужчину с неестественно белым лицом.
Местный участковый сразу узнал в нем постоянного клиента опорного пункта и сказал оперативнику следственной группы: «Пиши – Баклан он, или Шиша. Шишкин Толян.
По малолетке ходка у него по хулиганке, потом разбой.
Потом в элиту воровского мира захотел перейти – щипачем стал по трамваям работать, мелочь тырил. Грубо, правда».
Распахнул правую полу пиджака и увидел глубоко воткнутое в печень шило: «Свои зарезали одним ударом и подыхать бросили от внутреннего кровотечения - или крысятничал, или нехорошее что-то сотворил.
Мерзкое. Вот и зарезали как собаку. Туда ему и дорога».
09.11.2020 г.
* Кирик – малая речная крачка (птица) обитающая в межречье Дона и Маныча

