Я забросил. Блесна ткнулась у берега. Но потом дело пошло. Еще пару раз бросил и подтянул. Вот блесну кто-то схватил. Сердце мое застучало. Я потащил и вытянул заиленный сучок. И еще раз колотилось сердце, когда попался сучок побольше. Я говорил рыбе: "Рыба, новичкам же везет, везет дуракам, в конце концов, только поймайся". Но хариус был явно не дурак. Я зашел подальше, чтобы пересвистывать блесну через всю реку. Нет, ничего. В тишине поскрипывала катушка, да зябли ноги в резине. Зашел выше колен, замерзли колени.
Подошел Юра. Оказывается, ходил на озеро. Переживая за нас, он рассказывал, что именно здесь они не успевали таскать.
- Всех и вытаскали. А как там у Стаса, у Славы?
- У всех то же самое.
Известие это меня утешило. Я выкарабкался на берег, стараясь согреть онемевшие ноги. Процарапался сквозь прибрежный цеплястый кустарник. Увидел Морозова, пошел к нему. Он оглянулся.
- Поделись опытом, Слав. Как ты их заманиваешь?
- Я им говорю: "Я - Куняев, Я - Куняев". Рыба должна идти на это имя.
- Думаю, Слава, у рыбы сегодня рыбный день, а блесна железная. Лучше давай думать, как начальника к вагончику выманить.
- О, нет, лучше не трогать.
- А я отловился. Можно, я тебе удочку оставлю?
Я положил спиннинг возле большой пластиковой сумки, видимо, взятой для рыбы и пошел по реке. Так тихо было, так умиротворенно. Неслышно сеялся дождь, окроплял зеленые и желтые мхи, капельки осиянно серебрились от слабого солнца. Наклонялся и ел влажную, пропитанную водой голубику. Скоро руки стали чернильными.
И вот, казалось бы, в такой благостной равнинной, параллельной небу, местности и мысли должны были приходить благостные, умиротворенные, но нет же. Местность другая, но я то все тот же, ту же свою голову привез, другой не приставишь. А в голове все то же, чем она жила, чем полнилась до поездки и чем будет занята после возвращения. Прокручивались в памяти дела, которые не сделал, не доделал или сделал не так, как надо, мелькали лица знакомых, вспоминались свои невыполненные обязательства. Я даже встряхивал головой, прямо как конь, отгоняющий гнуса, но мысли были поназойливее любых насекомых.
- До чего же хорошо, - сказал я вслух. - Правда, березки? За что ж вас так обидели, обозвали карликовыми? Вы настоящие, только вам тут трудно. - Я наломал с березки крохотный букетик, придумал, что это веничек для кукольной баньки. Для куколок внучки.
Тишина была полная. Даже услышал слабый шум от взмахов крыльев пролетающих уток. Три. Летели в сторону реки. То есть в сторону Юры. Я напрягся, ожидая выстрела. Нет, миновали утки Юрину зенитку. Снова как рано утром, встала радуга. По начинавшемуся закату я сообразил, где север, где юг. Радуга родилась и выросла на востоке. Тучи посветлели, поредели и вознеслись. Времени три пополудни. А кажется, вечность здесь. Будто давным-давно был вертолет, рев мотора, выброс на болотные кочки, а всего три часа дня. Нет, тут хватило бы недели, чтобы голова проветрилась от московской закрутки. А у костра еще быстрее проветривается. Надо только Стаса вытащить, спасать его надо, ведь заколеет.
Вернулся к реке, пробрался мимо того места, где рыбачил, по направлению, в котором ушел Стас. И вскоре его увидел. Он бросал и бросал блесну. Бросал на диво, я бы сказал, по-олимпийски. И видел только рыбалку. Поворачивался в разные стороны. Я не смел его окликать. Вот он повернулся в мою сторону. Сейчас заметит. Нет, бесполезно. Даже, думаю, если б подошел к нему медведь, которым стращал Юра, Стас бы и его не заметил.
Да, но ведь он всё время в ледяной воде, в резиновых бахилах-бродниках, это какой ревматизм можно схватить. Стас же нужен Отечеству, России. Спасать! То есть вытаскивать из воды. Но как? Ну, хотя заставить его выпить немного для повышения температуры внутри тела.
Живой ногой, размышляя о тайне рыбацкой страсти, я пошел к вагончику. Тайна эта, думал я, в соединении трех стихий: воды, земли и воздуха плюс природа человека. Рыба живет в другой, непонятной нам жизни и надо хитростью извлечь ее из нее. Именно хитростью. Как же назвать эти бесчисленные приспособления, причем очень дорогие, для ловли?
Юра, который был всюду, вдруг возник, пошёл со мной и стал рассказывать как он недавно подбил селезня, как от него не улетала утка, подбил и ее дробью-нулевкой, потом ждал, когда ветром пригонит уток к берегу. Четыре часа ждал. Ходил по берегу, сапоги-болотники откатаны. Я иду, они: скрип-скрип. Вдруг слышу, рябчики отвечают посвистывают. Я дальше ходить. Полетели. Ещё их снял.
- Летели три штуки утки, видел?
- Далеко.
- Ну и хорошо, пусть живут. У нас же полным-полно всего.
- Так-то так, - сказал Юра. - Но свежее мясо рябчика или уточки, это... Мы берем глину, обмазываем тушку. Даже перья не выщипываем, сами отстанут, только потрошим. Облепим глиной, обмажем и в угли. Разламываешь потом черепки, оттуда пар, запах такой!
- Буду Стаса вытаскивать, - доложил я Юре. - А ты Галину Васильевну и Славу. Тем более тебе пора пиво пить.
- Да я уж выпил одну.
- Одну! При твоей комплекции тебе надо дюжину.
- Не клюет, вода высока, - повинился Юра, будто был виноват, что мы прилетели сюда после больших дождей. - Я уже сказал Станиславу Юрьевичу.
- А он?
- Говорит: ночевать буду в воде.
Я взял всё необходимое для согревания, и вернулся к реке.
- Стас, - сказал я решительно, выходи! Умоляю, заклинаю, уговариваю. Ты не мальчик. Это когда мы с тобой пятнадцать лет назад купались в Байкале, на Ольхоне, уже и тогда, помнишь, Распутин нам говорил: "Вы что, в ваши годы, в такое время".
- О! - воскликнул Стас, - вот чего я не сделал. Не сделал, не совершил ритуального купания в реке. Он бросил спиннинг на песок и стал раздеваться.
По-моему, даже прибрежные кусты от страха съёжились. Солнце скрылось за тучей. Стас раздевался. Я тоже начал раздеваться. Я всё еще надеялся, что Стас шутит. Вот он дойдёт до рубахи, засмеётся и оденется обратно. Нет, уже дошел до майки, расстёгивает ремень.
- Обожди, молитвы почитаю, - попросил я.
- Да, да, читай.
Я перекрестился, прочел "Отче наш", "Богородицу", тропарь святителю Николаю, перекрестил воду. Пока стаскивал тяжелые бахилы, Стас резко вошёл в реку, зашёл подальше и окупнулся.
- Выходи, - закричал я, содрогаясь от сочувствия к нему и от страха за себя. Я ступил с берега в жидкий лед полярной реки, обжигая ноги по колено, забрёл и оглянулся. Стас на глазах краснел всем телом и кричал:
- Не вздумай купаться, окупнись и выскакивай.
Что я и сделал. Шлепнулся и окунулся с головой. Выбежал из воды, Стас протянул мне мою рубаху.
- Скорее одевай.
- Вначале штаны, - сказал я трясясь. - Штаны. У нас бы если начал одеваться сверху, осмеяли бы. Дом же не с крыши строят.
Мы оба чувствовали, что жар купания пробирает с головы до ног.
- Быстро, быстро, быстро, - говорил Стас, - как казаки в Париже. Представь, что бежишь от женщины.
- Муж не во время приехал?
- Нет, от поклонницы.
- Это у поэтов, у прозаиков таких страстей нет.
- Да, раз я даже одной восторженной написал: "О, мне б поклонницу глухонемую!" Но и у прозаиков есть, забыл, что ли, как с Распутиным, вечер на троих был в Рязани, в театре был. Тебе же записка пришла.
- А-а, - вспомнил я, продолжая трястись и одеваться. - Так это с твоей же подачи. По очереди отвечали на вопросы, Валя к микрофону пошел, мы вопросы разбираем, сотни записок, ценили нас, Станислав Юрьевич, ценили. Ты же спросил: у тебя есть хоть одна личная записка? Нет, говорю, все проблемы и проблемы. А тут тебе к микрофону, ты и заявил: "Спрашиваю Владимира Николаевича, получил ли он хоть одно признание в любви, нет, говорит, всё проблемы и проблемы". Тут уж меня какая-то и пожалела. Так что вырвал признание для меня.
- Н-ну! - решительно сказал полностью одевшийся Стас. - Побросаю ещё в согретую воду. А ты походи, походи по берегу. Грейся.
Редкое, но ласковое солнце показалось и порадовало блеском воды, свечением желтого песка, сиянием низкого прохладного неба. Стас, чтобы не слепило глаза, повернулся к солнцу спиной и взмахнул спиннингом. Я пошел в лесотундру.
Купание это воскресило в памяти другие наши со Стасом купания. Как-то само собой захотелось их напомнить ему. А как напомнишь поэту, не прозой же. Бумага у меня была. Освежённый и согретый погружением в холод, бодро стал рифмовать. Стал записывать. Назвал «Поэт и прозаик в воде». Недавно были вместе на столетии Шолохова. Начал с Дона. Потом про другие совместные купания. поездки. Зная, что Стал был чемпионом Калуги по плаванию, я уделял себе в самодельных виршах скромное место.
Поэт пресекает течение Дона,
За ним поспешает казацкая дона.
Прозаика плешь и в бинокль не видна:
У Дона не может нащупать он дна.
Прошёл Алтай от А до Я, купался в озере АЯ.
Да не АЯ, а Ая. - Да, там, где нет прозая.
А вот из Египта такая картина:
Поэт, оседлав, понужает дельфина.
Прозаик и тут для поэта обуза:
К нему сзади пуза прилипла медуза.
Вот плещутся оба в пространстве Байкала,
Как кубики льда между стенок бокала.
Поэт пышет жаром, прозаик замёрз.
Украшены щёки ледышками слёз.
Поэт погрузился в целебный источник.
И вышел - подтянут, в движениях точен.
Прозаик, всего лишь ступню омочив,
Почувствовал резко отваги отлив.
И сегодняшний финал:
Друзья, перед нами река в Заполярке.
В неё, разболокшись, рванулись в запарке.
Какие ж итоги купанья в тундрах?
Поэт ловит рыбу, прозаик в соплях.
И резюме:
Какая во всём этом мудрости доза?
Не вздумай тягаться с поэзией проза.
Перечитал. Терпимо. Как говорится, сойдёт для сельской местности. Зачитаю у костра. Огляделся. А что? Ведь и этим всем можно любоваться, кому-то и это родина: мелкие низкие березки, последние ржавые листочки на них. Мхи-беломошники на болотцах, мхи на камнях красные и синие, ещё зелёные кочки, редкие худые елки, холод и дождь. Весной здесь океан до самого океана, летом тут живьем сжирает гнус, но до чего же здесь хорошо. Это для нас, русских, тут другим не климат. А нефть качают.
Вернулся к реке. Стас всё так же равномерно кидал блесну. Она пересвистывала реку наискосок, потом, влекомая катушкой за леску, приближалась к рыбаку и вновь посылалась за счастьем.
- Стас, я тебе не мешаю?
- Ты что, я уж соскучился.
- Хариус же чуткий.
- Так мы же не о нём говорим, а на литературу ему плевать. Да и на нас тоже. А уж блесна какая, сам бы съел, игнорирует, гад.
- Оставьте сети, ловцами человеков сделаю вас.
- Это у Замятина, по-моему, есть такой рассказ "Ловцы человеков".
- Но он не о литературе. А из меня даже тундра литературу не выветривает.
- Еще бы! Тут надо две недели хотя бы прожить. Мы с Личутиным десять дней на Мегре ловили, и все десять дней о литературе.
- С Володей не скучно. Энергичный классик. Только вот ещё как его "Раскол" осилить. Хотя, я знаю, есть у него совершенно преданные поклонники. Я Володю люблю, мне вообще его хочется защищать, жалеть, он же дитя в чистом виде. Обязательно всем гадостей наговорит. Помню, они собирались втроем, он, Абрамов, Белов, спорят, так, что искры летят. К ним Горышин подойдет, они ему все по пояс. Ему командуют: "Немедленно сядь". Он и, сидя, их на голову выше. Я с Володей в давние годы, бывало, выпивал, он улыбается: "Так бы тебе башку и оттяпал". На дискуссии по историческому роману на меня обиделся жутко. Да и Сегень немного тоже, потом помирились. Проскурину было досадно. Балашов только не обижался. Но он уже в таких жил эмпиреях. Считаешь себя великим, остальных завистниками и живёшь спокойно.
- А чего обижались?
- Я назвал историческую прозу фантастикой из прошлого. Из будущего фантастика - понятно, Лемы, Стругацкие, Азимов, Ефремов… Что он, Личутин, с магнитофоном за царем бегал, за патриархом? Еще и пишут: "Занося ногу в стремя любимого дончака, Великий князь думал...", во, уже и мысли читают покойников.
- Он у меня печку утопил на Мегре, - вспомнил Стас. - Мне печку сварили, она килограммов тридцать. Говорю Володе: "Спрячь на том берегу". Он повез и утопил.
- Но вообще-то, слава Богу, крестился, а то была в нём гремучая смесь язычества и старообрядчества.
- А вот она, а вот она! - заговорил Стас, вздергивая дугу спиннинга, - а, зацеп, - он потянул сильнее, но не сорвал блесну, леска выдержала, выволок сучок. Освободил блесну, забросил. - Так можно инфаркт получить. - Он крутил ручку катушки и говорил: - Знаешь, ты можешь обо мне что угодно написать, что угодно рассказать, выдумать, что я бабник, пьяница, лгун, но сказать или написать, что я плохой рыбак ты не имеешь права.
- Никогда! - торжественно сказал я. - Вылезай! Я всем скажу, что ты поймал огромную рыбу. Вылезай, ты не должен погибнуть. Знаешь, как я напишу? "И уже когда он окончательно погибал и замерзал в этой неласковой приполярной предзимней реке, она схватила. "Рыба, - взмолился он, - не уходи, рыба, я тебя так долго ждал. Я больше суток ехал на поезде, летел два часа на самолете, потом на вертолете, шел пешком, проваливаясь в болото. Рыба, не уходи!"" Какая она громадная, он понял, когда она прошла под обрывом, тень ее заслоняла свет маленькому стаду хайрюсёнков. Она сорвалась, но уже на отмели, и тогда он кинулся на нее, охватил руками, чувствуя, как бьется её сильное мокрое тело". Так напишу я, и пусть остальные рыбаки писатели застрелятся.
- Очень литературно, - сказал Стас. - Никто не застрелится. Какое-то хэмингуэйство, «Старик и море» да плюс русское астафьевство, «Царь-рыба».
- Хотя бы выпей немножко.
- Да, надо. - Стас положил спиннинг на песок острова и побрел ко мне через протоку. В одном месте было глубоко, он даже зачерпнул через высокие бродни. Огорченно охнул.
Я разложил на траве помидоры, сыр, срезок колбасы, шоколадку, налил, протянул:
- Звиняйте, ясновельможный пан, шо без салфетки, бо в Парижах нэ бувалы. Это из Славы Морозова. Я бывал. Полное безбожие. На храме статуи нечистой силы. Квазимодо вспоминается.
Стас выпил, стащил с мокрой ноги сапог, размотал портянки, выжал, перекрутил и встряхнул шерстяной носок. Я полил на красную ступню водки.
- Растирай. Слушай: читает хохол лозунг на заборе: "Бей жидов - спасай Россию" и говорит: "Дуже гарный призыв, но циль погана". Знаешь, где прочитал? В "Московском комсомольце".
- Шуткуют, любят шутковать. Но всегда как-то испуганно, на всякий случай. Все равно же не дома, чувствуют же. Вот почему евреи в политике и экономике даже старательные, бесперспективны для России: для них она - эта страна. Он работает и подсознательно думает: прапрадед тут не жил и внук отсюда намыливается, для кого напрягаться?
- Ну что? - произнес он, вглядываясь в переливы течения. - Хоть бы одна плеснула. - Юра говорит: время неудачное, дожди прошли.
- Ну да, не до еды, когда у тебя с крыши течёт или наводнение.
- Посиди еще, погрейся. - Я бросил в воду кусочек хлеба. - Прикорм. Наводнения у меня не было, пожары были. В девяносто втором у меня вся квартира выгорела. Рукописи мои горят. Тогда у меня всё сошлось: и пожар, а до этого спазм сосудов головы, прямо в кабинете упал, и глаза посадил за два года до плюс трех. Тогда и привел Бородина, протащил его через секретариат, посадил на своё место.
- Не жалеешь, что отдал журнал?
- Иногда очень. Когда читаю слабые номера. Но с другой стороны, где же шедевров набраться? Жаль - журнал стал культурологическим.
- А как ты это понимаешь?
- Ну, например, "Новый мир" печатает что-то неизвестное о Пастернаке, оправдывает его, что не он виновен в судьбе, допустим, Ивинской. "Москва" печатает неизвестное о Клюеве. А это уже удел диссертаций и Ученых записок. Да вязнут и в Солженицыне. Хорошо, я его не печатал. Он предлагал. Но я чем отбился: это всё уже было.
- А я! - воскликнул Стас, обуваясь. - Два ли, три ли года печатал чуть не по полному номеру, то ли "Август семнадцатого", то ли март. Напечатать это можно, прочесть - подвиг. Он бы вместе с премией выдавал медаль тем, кто прочел его "Колесо".
- Бушин прочел, думаю.
- Бушин всё читает.
- Да, вспомнил я, - когда рукопись "Тихого Дона" нашлась, Солженицына спрашивают, как он теперь это откомментирует. Он говорит: "Теперь это неактуально". А гадить, значит, на Шолохова было актуально? Тут, Стасик, историческая параллель с Толстым. Толстому мешал жить Шекспир, Солженицыну Шолохов.
Стас обулся и снова побрел на остров, на свою рыбацкую вахту.
- Скажи честно, - попросил я, - я тебе не мешаю? Ведь это же из-за меня не клюет. Хариус думает: а этому-то, на берегу, чего нужно? Да, не родился я ни рыбаком, ни охотником. Пойти Славку проверить и Галину Васильевну, живы ли?
- Я прямо вздрагиваю, - сказал Стас, производя классический, метров на двадцать пять, заброс. - У меня жена Галина Васильевна.
- Она ездит с тобой на рыбалки?
- Пробовал брать, бесполезно. Как ты, сидит на берегу и...
- ...и канючит: пойдем домой, вылезай из воды, заболеешь.
- Примерно.
- Хорошо, я больше ни слова о рыбалке, о литературе. Все никак не выветрится. Мне тем более хочется выговориться. Подумай сам, я одинок, "словно в степи сосна". Тут я у девочки, кажется, из Пензы, прочел стих: "Я как луна: она бледна и я бледна, она бедна и я бедна, она одна и я одна".
- Терпи, брат, - сказал Стас, - терпи. Утешайся тем, что одиночество признак силы. - Стас менял блесну на более мелкую и яркую.
- Буду знать, - поблагодарил я. - Кончено, терпеть напраслину хорошо для спасения, для смирения, а дети, а внуки, а та же жена? Это же не еврейская жена, для которой муж - гений, а русская. Русской жене за мужа страдать хочется, но по-крупному, по-декабристски, а сказать лишний раз: ты молодец, не дождешься. Ты получал подметные письма?
- Сколько угодно.
- Конечно, я тоже получал. Но противнее того, рассылал кто-то письма от имени жены. Членам редколлегии. Будто она, жена, за меня страдает. И Михайлову, и Ланщикову, даже старику Леонову не постыдились послать. Я к нему ездил, уговаривал остаться в редколлегии. Остался. Потом я сам к нему свежие номера возил. Разговаривали много. Но только я подумаю что-то записать, он тут же: не надо.
- У меня Галя, когда я после университета работал в Тайшете, приехала ко мне. Горожанка, в деревне не живала. Холод, печка дымит. На радио работала. Утром, до гимна, далеко до работы, уходила. Так было славно. Натоплю к вечеру, сидим, она поёт. Я подпеваю, она поправляет.
- А Сережка в Сибири родился?
- Нет, в Москве. - Стас всё взмахивал спиннингом, всё поддёргивал, подводя блесну.
- Ты говоришь, одиночество - признак силы? Вряд ли. Но то, что оно великое благо, точно. Я же в Москве уж куда как был отверженным. Стихи писал: "В этой Москве серокаменной одинок как гармошка в метро". Но дорога в церковь в таком случае короче: там я нужен, там братья и сестры, там спасение. А всё остальное - такая тщета. - Я сделал себе сиденье из согнутых ветвей ивы, и уселся. - Жизнь прошла, а будто вчера начинали. Мы же подпирали впереди идущих. То есть, лучше сказать: не впереди, а старших. Еще Симонова помню, говорит мне: я за вами слежу. Очень эпохальная фраза. Твардовского помню...
- У нас, что, вечер воспоминаний? - ехидно спросил Стас, крутя катушку.
- Я о том, что они к нам ревниво приглядывались. И правильно. Мы пришли не о рыбалке как Паустовский писать, да и дядя Степа мог быть кем угодно, не только русским. То есть мы предыдущих обштопали по силе любви к России и национальной культуре.
- Они не всегда могли.
- Да, это их как-то оправдывает. А вот за ними идущих уже ничто не оправдывает: говори во всю силу, спасай Россию, продирайся к Святой Руси. Нет. Все хохмочки, все выдрючивания. Конечно, до уровня Плевелина и Мурининой не опускаются, но и... но и но, так сказать. Прочтешь какого сорокалетнего: дай позвоню, дай человеку доброе слово скажу. И чего-то не собрался позвонить. А через три дня уже, чего читал - помню, а для чего читал, не понимаю. К чему такие выкрутасы? А ведь могут. Тот же Дёгтев, писать через ё.
- Дёгтев? - переспросил Стас, - никакого нравственного чувства. В Евсеенко вцепился, чего ради?
- Так что отсюда вывод: они нам не конкуренты - зелен виноград. А секрет я знаю в чем. И знал. И не хотел говорить. А сейчас можно. Они пишут пластмассово, потому что шпарят на компьютерах. Докажу мысль примером: почему сейчас очень сильны русские певцы и русские молодые художники? Не задумывался? Они работают все тем же инструментом что и во все века: голос, холст, кисть, краски, а писатели не пишут от руки - связь головы, сердца с бумагой через руку и ручку прервана, кровь через клавиатуру не течет. Может, еще оживут, но вряд ли, отравлены всякими принтерами, сайтами, интернетами, картриджами...
- А-а, знаешь, - поддел Стас. - Словарный запас?
- Надо. Куда денешься. Задрав штаны, беги за ноутбуком.
- Должен же я поймать! - воскликнул Стас. - Ещё сегодня до вечера и завтра весь день до вертолета. - Всё-таки он вылез на сухое.
- А если ляжет туман, непогода, Юра говорит, можем надолго застрять.
- Ещё лучше, - сказал Стас. - Вот тогда уж точно поймаю. И ты начнешь тоже ловить. Поневоле. Всё подъедим. Да-а, хорошо бы туман. Ты в Москву рвешься?
- Обижаешь, начальник. Чего туда рваться. Москва за день сжирает всё, что накопишь за месяц в тайге. Разувайся. Надо снова ноги растереть.
- Обожди, закурю. - Стас мокрыми трясущимися руками нашарил в кармане пачку мятых сигарет, долго тыркал колесиком зажигалки. - Почти не курю, только на редколлегии и с расстройства. Да, в Москву неохота. А ты заметил, как демократы радостно выли, обсуждая проект перенесения столицы РСФСР тогдашней в Свердловск или еще куда. Хрен вот им, Москва - русская. Я это особенно ощутил в августе 91-го, когда заявились из Моссовета с предписанием передать им здание нашего дома на Комсомольском. Хари, одна другой чернее. Я это предписание у них на глазах порвал и швырнул. Русские писатели - главные в русской столице. Белов тогда рванул в Верховный Совет и потребовал слова. Сказал о беспределе.
- На следующий день Пленум, последний Пленум большого Союза. Евтушенко, Черниченко, Оскоцкий нагнали в ЦДЛ всякого сброда, насовали им каких-то мандатов и голосовали за изгнание из секретариата русских писателей, вспомнил и я. - Я тоже записался выступать, а Бондарев, Романов, другие уходят, Бондарев мне гневно кричит: "Вы с ними?". Я говорю: "Выступлю и уйду". Потом я отвез заявление о своем выходе из секретариата.
- Да, а я к Евтушенко пришел, говорю: "Женя, ты понимаешь, что вы делаете? С кем ты остаешься?" А он, потом, негодяй, написал: "Ко мне прибежал трясущийся от страха Куняев", я - трясущийся страха? Можешь представить?
- Ни разу не видел. Но сейчас ты от холода трясешься.
- Уже не трясусь. Рука отойдет в плече, еще к реке спущусь.
- А ноги?
- Терпимо. Посидим еще. Хорошо.
Слабый как шепот дождик окропил нас, и опять тихо и доверчиво стало пригревать солнышко. Пролетели утки, слышно было, как за поворотом они плюхнулись в воду.
- Не знаю, что на меня нахлынуло, - сказал я Стасу, но только хочется перед тобой выговориться. А перед кем еще? К батюшке с нашими дрязгами не пойдешь, странны и дики ему наши проблемы. И правильно! Чем склоками заниматься, молились бы. Василиса Егоровна у Пушкина дала рецепт навсегда счастливой жизни: сидели бы дома да Богу бы молились. А Белинский ее глупой бабой обозвал.
- У нас на первом курсе в МГУ Бонди на первой лекции спрашивает: "Как думаете, патриот Пугачев?" Мы кричим: "Патриот!" - "А капитан Миронов патриот?" Мы, немного растерянно: "Патриот". - "Так почему же патриот патриота повесил?" - Стас, кряхтя, повернулся и лег на живот: - ПомнИ спину. Пониже лопаток. Сильней, сильней.
- Жалко же.
- Ничего, ничего, полезно, дави, о! Отлично. - Стас опять сел. А чего ты хотел выговориться?
- Да вот как-то хотя бы в твоих глазах не выглядеть изменником русского дела. Легко ли, кто только на меня собак не вешал. Выступил на встрече с Горбачевым, никто выступления не прочел, кроме перевранного изложения, и напустились, свои же, Глушкова особенно. У тебя качество бойцовское: сразу отвечаешь, если что и по морде. Я забыл, ты Рассадину или Коротичу дал пощечину?
- Неважно. Нет, я Глушковой долго не отвечал, как с бабой связываться. Потом пришлось. Тому же Евтуху.
- Вот. А я даже не смог, хоть и возмущался, написать о том, как Вознесенский издевался на целую полосу "Литературки" над крестом. В день Крестовоздвиженья. Чего-то вякнул против ширпотреба и пластмассы Окуджавы и Галича. Окуджава тут же в "Свидании с Бонапартом" пишет: "Плоское лицо тупого вятича". Я же был на том заседании парткома, когда была его персоналка за провоз порнографии. Далеко вперед смотрел основатель арбатской религии, знал, что порнографию Говорухин узаконит. Я и тогда смолчал. Тогда, - я невольно засмеялся, вспомнив, - еще Солоухина, тоже коммуниста, обсуждали за публикацию рассказа "Похороны Степаниды Ивановны" в Америке. Его бы выперли, ясно же из кого состоял партком, но тогда надо и Окуджаву выкидывать. Дали по строгачу. Тогда-то Солоухин и сказал знаменитую фразу, выходя из парткома в ресторан, это в десяти метрах: "Оставили в рядах". Потом мы с ним в один день заявления о выходе из рядов отвезли. Главным образом, от нераскаяния коммунистов в гонениях на церковь. Я тогда его рассказ печатал о Войкове-цареубийце. И до сих пор метро "Войковская". Вот как за своих держатся. Мы с Солоухиным в Риме сидели, он повел в кафе, где Гоголь любил сидеть. Я официанту по немецки внушил, что «Дизр манн ист зер гроссише руссише шрифтштеллер». Как не слупить с большого русского писателя, тем более помнят, что вся Европа построена на русское золото. Потом идем мимо Пантеона. "Владимир Алексеевич, давайте зайдем, Рафаэль похоронен, от любви умер". - "Да ну, - говорит, - чего заходить. Ну умер и умер и вечная память. Ну, мрамор, ну голубки. Нет, брат, наша могилка должна быть на родине, на сельском кладбище". Так и напророчил себе. А я потом к Рафаэлю сбегал. Действительно, мрамор и голубки... Чего, все-таки полезешь? - спросил я, видя, как Стас зашевелился.
- Не знаю. Еще покурю.
- А я еще поговорю... Вообще, за евреями интересно наблюдать. У них несколько приемов обработки. Дать понять, что всё тебе будет, и деньги и имя, только вот подтянись к культурке, иными словами, перестань быть русским. "Ах, какая у Розы Самойловны племянница, как ей ваши рассказы нравятся".
- А еще их бабы почему-то всегда говорят: давай уедем, давай уедем.
- А вся культура - чёрный квадрат да музыка Шнитке. Казалось бы, ну и пяльтесь вы в чёрный квадрат, нет, им надо, чтоб все в него пялились, тут же амбивалентность, а сосна Шишкина, ну что сосна? И писатель как начинает выдрючиваться, тут начинаются о нём рассуждения, амбивалентность в нем, а вот северно-сибирское, да еще с местными словами - это уже косность, отсталость, культуры мало. А признаться, что русского языка не знают - это ни в жизнь. Гениев делают моментально, лауреатов. Кому сейчас нужен Рыбаков с его "детьми"? А ведь классик. Даже в школу затащили. Солженицына туда же. Да что мы тут о них! Как от каждого не отойдут до смертного часа соблазны, так и от России. Напустят очередных бесов, вроде битлов...
- Да уж.
- А и сами мы всё время предаём Россию. Что её сердце? Православие. Вроде не издеваемся напрямую над крестом, а как Аввакум на него ополчался, обзывал польским крыжом, давай петь осанну Аввакуму, в книги вставлять, памятники ставить. А в церковь пойти, тут всё мешает. Миша Петров говорит: чего я пойду к священнику, я помню как он в обком комсомола бегал. Курбатов в "Известиях" славит иконописца Зинона, который причащался с католиками. Демократы от восторга премию дают Зинону, он её отдает кому? Конечно раскольнику необновленцу Кочеткову. Юра Сергеев очень скромно говорит: по моим книгам учатся как по Евангелию. И всё люди вроде неплохие.
- Но смотри, - заметил Стас, - вроде пошли писатели во Всемирный русский собор, а потом откачнулись. Политики нахлынули. Может, Ганичев, как зам у Святейшего видит какие-то перспективы в Соборе, а я посидел-посидел на заседаниях, думаю, в церковь я один хожу, вне коллектива, соборным сознанием обладаю, всё, что тут говорится, я знаю, чего время терять?
- Согласен, но вопросы-то важные ставятся. Например, о языке. Хотя, - я невесело усмехнулся, - слушают нас, прежде всего враги русские. Ах, вы за язык переживаете? вот вам, вырежем преподавание русского языка в старших классах. Литературы захотели для народа, вырежем и литературу-до одного часа в неделю. Экзамен выкинем устный по литературе, сочинение заменим изложением. И окончательно будете недоумков плодить. Ох, Стас, и я не хочу больше ни на какие пленумы ездить. Безполезно. Ни от какой не от гордыни, а уже просто времени жалко. Выступать всегда есть кому, полный зал говорунов, рвутся. Я сунулся выступить в Орле, Ленинграде, Омске, освистали. Больше не хочу. Как будто я от себя говорил, я благодаря преподаванию в Академии хоть за какой-то краешек истины ухватился, вот, думаю, с братьями поделюсь. Какой там, Гусев прямо из зала кричит: "Прекрати считать себя всех умнее!" А разве плохо напомнить слова батюшки Иоанна Кронштадтского о Толстом. Корчим из себя творцов, а Творец - един Господь. Всех судим, а как можно судить раньше Божьего суда? То есть можно подумать, что и я сейчас сужу, но как говорит знакомый батюшка: не в осуждение говорю, а в рассуждение. А от себя я давным-давно ничего не говорю.
- Я на темы религии избегаю писать, - заметил Стас.
- И правильно. Вон Юра Кузнецов идёт по пути воцерковления, очень хорошо, но это же длиннющий путь, тут не перескочишь, это годы, а он сразу всех оповещает. И столько прямого язычества в его работах о детстве и юности Спасителя, столько искушений.
Над нами копились темнеющие облака, но над горизонтом, куда потихоньку ползло темножёлтое солнышко, было свободно. Опять пролетели, уже обратно утки. Тоже три.
- Юра не видел, а то бы на ужин съели.
- У нас еды на два сезона. Да, Стас, заездил я тебя своими разговорами.
- Я всё время внутри них живу. Куда денешься. Да, всё мы... - Стас не договорил, - Встал, потоптался. - Ну что, побросать ещё?
- Ни за что! - решительно заявил я. - Плохо тебе тут? голодный ты? К костру, к прекрасному ужину, к тёплому ночлегу, к сиянию полярных звёзд. Лучше поймай какое четверостишие. Пойдем! Ты же видишь какое у реки имя - Макариха. А кто такая Макариха? Это, конечно, тёща какого-то рыбака, не любившая его. И не клюет на Макарихе и петляет она, бегает туда-сюда, то мель, то омут, вот такая Макариха. Бабья река. Наверное у Галина Васильевны дела получше.
- Этого я не переживу, - сказал Стас. - Хорошо, ещё по пути спущусь, раз десять брошу. Только давай, из суеверия, о рыбе не говорить.
- Вспомни Пушкина: "Имеющий истинную веру, свободен от предрассудков".
- К рыбе это не относится.
Мы пошли по направлению к вагончику, то продираясь сквозь упругие заросли карликовых березок, то прыгая по кочкам и срываясь в мокрое пространство между них. Я продолжал зудеть:
- Была же в русском движении эпоха Лобанова, Кожинова, Ланщикова. Палиевского ждали каждое слово. Семанов писал. А Михайлов Олег. О Державине, Суворове, про одесситов. Тут их Селезнев укрепил. Так вот я к тому, что все они - христиане, но только умственные. И это честная позиция. Да, не хожу в церковь, духовника нет, но понимаю и свидетельствую, что без Православия России не быть. Слушай, а чего Палиевский не пишет? То есть пишет, но уж так мало. Я недавно прочел его книжку "Шолохов и Булгаков" - чудо! Но уже читал раньше, он в книгу собрал. А в "Нашем современнике" нет и нет его.
- Ленив! - воскликнул Стас. - Ленив! Говорю: "Петя, пиши, всё буду печатать", нет, не несёт.
- Есть рассказ как Петелин схватил его, стал душить, спрашивать, когда будешь писать. Палиевский вырывается и кричит: "Я для вас думаю". Это, кстати, очень точно. Не пишет, а полное ощущение его постоянного присутствия. Другой в неделю по три статьи шпарит, а всё на ветер. - Тут я как-то неадекватно засмеялся, Стас даже оглянулся, ладно ли со мной. - Умирает один писатель, шепчет свое последнее желание. Какое? Чтобы, говорит, обо мне Бондаренко ничего не писал.
- Почему? - спросил Стас.
- Не успел объяснить, умер.
- Сейчас выдумал? - спросил Стас.
- Разве плохо?
- Ничего меня сейчас не веселит, - вздохнул Стас. - Действительно, Макариха. Вредная. Ну чего в такой реке не быть? Чистая, перекатистая, летом тучи корма над водой. Ох, не видел ты как хариус кормится. - Стас решительно встал: - К костру! Но иди первый: если Галя поймала, дашь знак, я от позора уйду в тундру. Принесешь мне чего-нибудь поесть и телогрейку. Да, лучше спальник.
- Ты серьезно, что ли? - я даже запнулся о кочку.
- Серьезно. Быть рядом с рыбой, которую не поймал, это... это морально тяжело.
- А бросить нас на ночь - аморально.
Стас закряхтел:
- Давай лучше о литературе. Никогда ещё так не рыбачил.
- Давай о пень-клубе, - предложил я, - как раз проходим около погибающего от времени пенька. Мы с тобой два дерева, остальные пни, как пели мы в юности. Смотрел передачу о них? Давно же я их никого не видел. Битов весь седой...
- Мы тоже не раскудрявились.
- Естественно. Но мы хоть без бабочек, мы хотя бы спасителей из себя не воображаем, гуманистов. Оказывается они "не расстреливали несчастных по темницам", оказывается, им то, что в Чечне, не нравится. Там у них всех почестнее показался мне Юз Алешковский. Я с ним у Владимова познакомился. Правда, как-то коробило, что непрерывно матерился. Как Астафьев, только еще грязнее. Так вот, Алешковский, по крайней мере, честно говорит: "Я пришел выпить и закусить на халяву пен-клуба". Недавно Глеб Горбовский в интервью о Битове говорит: "Пишет какую-то невнятину, а как хорошо когда-то писал. "Аптекарский остров", например". Добавлю и "Афродиту". А вот уже в "Уроках Армении" меня царапнуло, когда он приводит слова Сарьяна: "Я понимаю, откуда армяне, понимаю, откуда евреи. Но откуда русские?"
- Неужели и Славка поймал? - спросил Стас с тоской. - Застрелюсь. Иди вперед.
(Продолжение следует)