Да, о Кольцове можно говорит только так – своими словами. Потому что говорить по-другому просто не имеет смысла. Все выверенно-учёное уже сказано, акценты расставлены, написаны горы книг. Я не критик, не литературовед, но стоит ли об этом жалеть? Ведь Алексей Кольцов принадлежит не только литературе. Это явление народной жизни, причем не усредненно-абстрактной европейской, а именно русской. С присущей ей необъяснимой для человека иной культуры неотстранённостью от всякого страдания, широтой натуры, прочной укоренённостью в земном - и неистребимым порывом к небесному. И всякий, кто осознает себя частью русского имени, не может не осознавать, не чувствовать сердцем своего кровного родства с поэтом.
Я родился полтора века спустя, но вырос в степи, в русской степи, на краю того же воронежского простора. Моё детство, так не похожее на детство Кольцова, впитало в себя извечные нехватки и прорехи крестьянского бытования, запах честного пота и знойную июльскую пыль с колючей осотовой остью. Нас разделяло только время, но всё остальное роднило: равнина, простор этот неоглядный, поля, овраги, синеющая вдалеке размытой утренней дымкой пойма. Да разве только это?
Чёрный ворон, тяжело вминающий крылья в серую вату предосеннего степного неба…
Долгая январская вьюга, перехватившая пуповину большака - затем лишь, чтобы вынести погодя село к просветленно-синему родительскому небу, как крепко спеленатого, пахнущего снежным молоком младенца…
Ползущая по утреннему, тугому, в крупных крапинах росы листу огородной щирицы божья коровка, - вестница неохватно-просторного, доброго, синеокого степного дня…
А саднящие вечерние мозоли на руках, которые хочется, утишая жжение, тронуть легонько языком?
А запах вынесенной только что из полутьмы конюшни сбруи, сыромятного ремня, крутого лошадиного пота?
Конечно, поэт - это стихи. Но только ли строки, длинные или короткие рядки букв-зёрнышек, дивно проступающих сквозь белую-белую, как намывной донской песок, ниву-пашенку? Или, быть может, и то, что там, за ними; и то, что вырастет из них? Зацветёт, заколосится, вздрогнет-зашумит юными голосами, молодыми мечтами, горячей кровью самой?
Там, за буквами-зёрнышками Кольцова, судьба такая знакомая: душа ранимая, чуткая и горячая, рвущееся к горнему сердце – и серые, равнодушные дни, обстоятельства, тяжкой острожной городьбой заступающие не только даль, но и само солнце.
И лишь порой – редкие солнечные лучи, пробившиеся случайно сквозь ту извечную городьбу: книжная лавка, чтение, друг Сребрянский (Серебрянский).
Первая любовь, зоренька-свет Дуняша, так скоро заслонённая чёрной тучей расчетливой человеческой подлости, пропавшая в донских степях, но не сгасшая, не забытая.
Станкевич, издание книги, при жизни первой и единственной, дружба с Белинским…
Но рядом с этими солнечными полосками ещё нестерпимее горькая повседневность: дела торговые, трудное, безденежное строительство дома, кредиты, закладные, тяжбы.
Непонимание, а порой и предательство близких. Играющая с поэтом, как кошка с воробышком-перволётком, болезнь: то отпустит, даст надежду слабую, то снова перехватывает дыхание, лишая последних сил. В его письмах к Белинскому последних лет сквозит тоска и надежда, но явственнее звучит первая. Кольцов понимает, что из паучьих пут торговой своей повседневности-полунужды ему уже не вырваться.
И всё же в лирическо-песенном выплеске его души так мало жалобы, печалования над собой. Почти вся лирика Алексея Кольцова – печаль и удаль, необоримая воля широкого, глубинно-русского национального чувства. Иначе откуда бы взялись эти строки, в которых личное лирического героя («Не плачь, Грунюшка») так мало значит перед общим, неизбывным, неоглядным:
В края дальние
Пойдет молодец,
Что вниз по Дону,
По набережью,
Хороши стоят
Там слободушки!
Степь раздольная
Далеко вокруг,
Широко лежит
Ковылой-травой
Расстилается!
Ах ты, степь моя,
Степь привольная,
Широко ты, степь,
Пораскинулась,
К морю Черному
Понадвинулась.
Какой размах, какая сдержанная мощь, какая нежность неизреченная в этих напевных строках, «ковылой-травой» льнущих к Родине. Трудно поверить, что это не вершина поэтической речи, не сама поэтическая истина, а лишь приближение к ней. Кажется, что здесь можно если не поставить точку, то хотя бы помедлить, перевести дух, элегически обозревая «степь раздольную». Но не таков Кольцов (а может, то, что ведет его?). И вот уже летят – не слева-направо, перу подвластные, а справа-налево, блистающей полоске стали вслед - строки, коим суждено жить, покуда звучит на свете русская речь:
Раззудись, плечо!
Размахнись, рука!
Ты пахни в лицо,
Ветер с полудня!
Освежи, взволнуй
Степь просторную!
Зажужжи, коса,
Как пчелиный рой!
Молоньей, коса,
Засверкай кругом!
Зашуми, трава,
Подкошонная;
Поклонись, цветы,
Головой земле!
Скажите, можно ли полнее, точнее, яснее и глубже выразить смысл и волю русскости? Мне кажется, что нет.
Критики, чем-то похожие на средневековых алхимиков, неустанно пытаются разглядеть, выделить таинственное «вещество поэзии». Они растирают поэтические строки в пыль, взвешивают, смешивают, выпаривают. Как всякое научное знание, это занятие благое, нужное: ведь должны же мы наконец объяснить, почему иногда (очень редко!) обычные, даже порой не совсем «правильные» слова («молонья», «подкошонная»), сойдясь вместе, становятся вдруг музыкой, тайной. Но в то же время - возможно ли истолковать эти строки, если они давно уже сами стали степью и небом, и звоном, и шелестом, и русской судьбой?
Если они встретили меня в детстве, взяли за руку и повели - к родной земле, к людям, живущим на ней, к себе самому – притихшему, переполненному восторгом и мукой, непослушными губами пытающемуся подобрать мелодию ещё не рожденного слова.
Если мне, человеку давно уже немолодому, всё ещё веет в лицо «ветер с полудня» - свежий, хранящий от жара и остуд, влекущий к труду и преодолению ветер поэзии…
Прочёл недавно в одной из воронежских газет нечто вроде этого: «Кольцов - это наш всероссийски известный бренд, и мы должны научиться его в полной мере использовать». Да, рачительно мыслят люди. По-хозяйски. Разве это плохо? И всё же словцо это – «бренд», ставшее нынче вполне обычным, разговорным – в таком контексте показалось мне не только чужим, но и чуждым, обидным.
Разве Алексей Васильевич Кольцов – всего лишь торговая марка, под которой нам легко будет выдать за сокровища пустеющие эти, бурьяном обмётанные земли, замусоренные поймы и мелеющие реки, все нравственные вывихи наши? Разве можем мы так поступить? Да и выдать – перед кем? Перед чужими? Перед ловчилой и вором, ищущими очередное «поле чудес», чтобы поскорее зарыть в землю свои неправедные денежки – да не просто зарыть, а непременно с прибылью! Полно, да знаем ли мы слово Кольцова, помним ли?
У чужих людей
Горек белый хлеб,
Брага хмельная –
Неразымчива!
Речи вольные –
Все как связаны;
Чувства жаркие
Мрут без отзыва…»
Нынче на смену боли и страсти, заключенным в поэтической строке, всё чаще приходит слоган – примитивный, прилизанный хлыщ в стильном прикиде. Он – фантом, у него нет души, но многих ли это смущает?
«Жажда – всё…», «Голосуй, а то проиграешь», и так далее, и тому подобное. Примитивные штампы, клише, ежедневно, ежечасно вбиваемые в голову. Не наше, чужое, но цепляется за память, как прибрежная череда за рукав: попробуй потом выбери. Откуда это пошло, кем придумано?
И вспоминается мне почему-то строка известного современного стихотворца, гулкая и вроде бы значительная, тысячи раз цитировавшаяся, бездумно разобранная пишущим людом на заголовки в сотнях вариаций. Повторяем, даже не пытаясь вдуматься: поэт – больше, чем поэт… да возможно ли? Ведь поэт – настоящий, Божьей милостью – это Вселенная; разве может быть она больше или меньше чего-то, тем паче – самой себя? А выше, «больше» неё только Творец. Уж не Ему ли пытается уподобить себя ( именно себя, чего уж тут лукавить) тот стихотворец – да, одаренный, но уж слишком заласканный властью, привыкший постоянно тереться о её штанину носитель «гордого духа гражданства»? А мы и обрадовались: ну как точно сказано. На самом деле сказано не точно, а всего лишь броско. Вполне в духе жанра, который условно можно назвать эстрадно- шумовым. Не из него ли вышли все эти сегодняшние пустоватые реалти-шоу, вырос этот навязчивый слоган, пытающийся вытеснить живую человеческую речь?
А вот Кольцову никаких словесных подпорок, обоснования собственного поэтического величия никогда не было нужно. «Раззудись, плечо», - и идет он, Косарь, затравевшим степным угором: ноженьки мочит в росе земной, лбом горячим небесный ветер трогает. И свершается, будто само собой, дело вечное: ложатся под косой выспевшие травы, ложатся светло: не пропадая – земле кланяясь. И занимается дух – то ли от сбитой косой цветочной пыльцы, то ли от идущего навстречу широкого света, то ли от тихого касания милосердного того ветра небесного, незнакомого и - родного до щемящего горева в груди, до просветленных слез. И сквозь слезы те светлые проступает, как в зыбучем июльском мареве, теснится, наплывает что-то почти неразличимое, но верное, доброе, ждущее и зовущее нас.
Вот она, поэзия – истинная, врачующая сердце и возвышающая душу. Разве ей взмыслится требовать себе чего-то большего – власти ли, славы, признания собственной исключительности?
В стихотворении Кольцова с неслучайным названием «Путь» лирический герой, добрый молодец, у которого «много дум в голове//, много в сердце огня», с горечью говорит:
Путь широкий давно
Предо мною лежит;
Да нельзя мне по нём
Ни летать, ни ходить.
Но почему же? Да всё потому, что « на путь – по душе -// крепкой воли мне нет». Попросту говоря, страшно ему, добру молодцу, на путь тот ступить. А вот автор, неприметный в ряду других воронежских мещан, презренным ремеслом занятый прасол Кольцов, казалось бы, навсегда был лишен такого пути. Не было у него «много слуг и казны», да что там - не было ничего, кроме таланта, веры тихой и любви к горькой своей Родине. И ведь решился он без всякого раздумья «на погибель идти - // песни петь соловьем». И – ценою жизни – нашел «путь широкий» - свой, единственный, русский путь. Впрочем, почему свой, разве только свой? – наш путь.
Низкий поклон тебе, путеводный Поэт…