Когда едешь летом, то его хорошо видно и рано утром, и поздно вечером. Даже ночью, если вызвездило, видна его легкая тень. Вот зимой плохо — и утром, и вечером поезд идет в темноте. Хорошо, если луна, но если и нет, я все равно не ложусь, дожидаясь двухсотого километра, и, глядя в темноту, представляю его. А когда возвращаюсь в Москву, то рано утром будто кто будит меня: ни разу я не проспал встречу с ним.
Речь идет о храме Покрова на реке Нерль. Если ехать от Москвы, то он будет по правую руку после Владимира, недалеко от села Боголюбова, на заливных лугах. Деревья на полосе отчуждения сильно выросли и загораживают взгляд, но есть в полосе разрывы и храм, то исчезая, то показываясь, плывет в окне и виден минуту или полторы.
Этот храм необъясним, как чудо. Столько о нем написано, о его соразмерных пропорциях, удивительных белокаменных тягах, полуколоннах, закомарах, вытянутом барабане под вознесенным куполом, но зря стараться объяснить то состояние, которое приходит...
Но вот уцелел храм и стоит девятый век. Если бы волна воинствующего безбожия коснулась и его... нет, лучше не думать об этом. Но, говорят, идея разрушить его была. Даже якобы на купол отпилить с него крест был послан мужик, а внизу стоял и командовал приехавший представитель. За верх креста были захлестнуты вожжи, а за них — еще двое, а они были привязаны к хомуту лошади, чтоб за них сдернуть, сволОчь крест. Будто бы мужик пилил ножовкой и допилился до середины, и как раз прибежала его мать, с ней — жена, стали ему кричать, чтобы слезал, не смел пилить. Мужик выпрямился, кинул ножовку и, чтобы не упасть, поймался за крест. Представитель ударил по лошади, она рванула, крест хрустнул и упал вместе с мужиком. Это очень высоко, но мужик остался цел, а представитель попал ногой в вожжи, его опрокинуло и ударило затылком о булыжник.
Это рассказ с чужих слов и без уверенности, что история эта относится именно к храму Покрова. Такую же историю я слышал в Великом Устюге, бывшую, как говорили, в Спасо-Гледенском монастыре. Скорее, именно храм Покрова обошло посягательство, не воины же мы Чингисхана, чтоб подымать руку на свою красоту. Но, видно, временами находит затмение, сколько разрушено. Интересно, как кончали жизнь те, кто разрушал, взрывал, загаживал белокаменные творения? А если живы, то что рассказывают? Кому?
Может быть, этого случая с крестом не было ни здесь, ни там, тем более и крест высится на куполе и никому не мешает.
Многим памятникам старины нужна легенда, то есть что-то произошедшее в связи с этим памятником, какая-то тайна. Но храм Покрова притягателен сам по себе. Печально, что он уходит в землю и ушел уже на четыре метра, будто земля старается укрыть в себе такую красоту. Бесчисленно фотографировали, рисовали храм, и вот опять-таки: сколько бывает талантливых рисунков и фотографий какого-либо памятника, так и тянет приехать, увидеть самому, а приедешь и настигает ощущение, что на фотографии он казался заманчивей. Нет, храм Покрова лучше любых своих изображений. То есть его красота невыразима и ее хватает на всех.
Проезжая мимо храма, я всегда вспоминаю знакомого парня, отличного фотохудожника, который почти месяц жил недалеко от храма, пытался сделать такой снимок, который представился ему в один из приездов.
«Я тогда был без аппарата,— рассказывал он, — вот представь — садилось солнце, вода в озере перед храмом была розовой, и в ней отражался белый храм. А вода зеркально возносила его отражение. То есть мне не объяснить, — виновато говорил он, — было как бы три храма: реальный, его отражение и то, что возносилось, нет, не рассказать. И вот я взял аппарат, оптика новейшая, японская, палатку взял, командировку дали, я попутно снимал Владимир для буклета рекламбюро, и поселился. Живу. Злюсь на туристов, мне надо безлюдье, чтобы непонятно было, когда снято, в какую эпоху, ведь камень, вода, деревья — вне времени. Вставал с рассветом. С другой, рассветной стороны, тоже озерко, зайду оттуда, жду. Но ни разу не было спокойной воды, хоть маленький ветерок, рябь. Один раз уж совсем загнал в фокус, жаба прыгнула, вода исказилась. Но живу, щелкаю. А в закатное время тоже не везло: то люди, то солнце садится в тучи, то ветер, то дождь. Но вот однажды все-таки дождался — ни ветра, ни людей, закат горит, озеро светится, самое то, а садится солнце быстро, этого времени всего пять-семь минут. И что? Кончилась пленка! Аппарат чуть вдребезги не расшиб».
Все-таки этот юноша сделал много хороших снимков. И, собранные вместе, они показывают, правда, частями, то, что очаровывает враз: и то, что храм уходит в землю, и то, что возвышается. С годами храм хорошеет, и это тоже загадка; может, наша любовь не дает ему стариться.
Более поздние пословицы о том, что хорошо там, где нас нет, литературные россказни о поисках синей птицы, о заграничных чудесах света — все это от слепоты. Чудо и красота с давних пор — рядом с нами. Злые люди боятся ее и успевают опорочить, а если не удается, то хотя бы стараются внушить, что где-то есть лучше. Было бы легко отделаться от них фразой, что зря стараются, нет, убивать научились. И воспитывать себе подобных — тоже.
Одна радость — поеду завтра на северо-восток России, и после Владимира, в бегущих разрывах полосы отчуждения, выше электропроводов, появится, исчезнет и вновь появится и будет виден полторы-две минуты...
Колокол
(Рассказ старой женщины)
— Совсем нельзя пить. Капли нельзя! Я из-за вина отца и сына лишилась. А мужа на войне убило. И могила где, не знаю. А отец и сын — на моих глазах. Про сына не буду рассказывать, вся изревусь, а отца надо вспомнить. Он звонарем в церкви работал. Выпивал, но в посты держался, это ведь в церкви строго. А тут, в Филипповский пост, перед Рождеством, согрешил. Идти звонить, а он с похмелья. Мама вся испереживалась: «Лучше бы ты не ходил». Нет, супрямничал. Поднялся на колокольню, а главный колокол был в триста пудов, его потом вверху на части разбивали (а главный колокол был) и по кускам сбрасывали, серебра в нем много обнаружили. И вот отец раскачал язык и ударил, и с первого удара его паралич-то и разбил. И на восемь лет. Принесли его дьякон и батюшка. И потом навещали, яиц принесут или творогу. Пенсии-то не было. Мать убивалась и с нами, и на работе, а ведь самое тяжелое — его обиходить. Керосинок, примусов не было, это потом мы стали богатыми, только печка и самовар. Воды нагреет, его приберет, стирать. Да к ночи на речку.
А она легко умерла. Я уже со своими водилась, бегут за мной:
«Беги, мама умирает». Я прибежала, голову ей подняла, на руки взяла. Она поглядела, говорить уже не могла, вздохнула. Потом глаза сильно-сильно зажмурила и ещё раз вздохнула.
У нее было два мешочка муки, да картошка была, масла деревянного бутыль, рыбы немного. Все это на поминки ушло. Это сорок второй год был, голодно. Люди идут и идут. Суп в двух вёдерных чугунах варили. Потом девятый, потом сороковой день, так все продукты и ушли. А похоронили ее рядом с отцом на почетном месте у церкви. А уж сыну тут лежать не досталось.
Ох, колокол был! Ударит, бывало, отец — во все стороны слышно. Меня с собой брал. Надену платочек и за ним, как собачонка, по витым лестницам бегу. Вверху страшно. Он раскачивает язык, а я присяду в угол и уши зажимаю. Он смеётся. Да петь начнет На Пасху: «Все идите в гости к нам, в гости к нам...».
«Сокол»
Потерял ручку — велика ли потеря по нынешним временам, да и цена рублевая, а жалко, привязалась. Вечная ей память, пишу новой, еще холодной в руке, обтекаемой, как щуренок, ручкой типа «дипломат».
Так и бывает — к чему привыкнешь, то и жалко, вот уж воистину — у потерянного кинжала всегда золотая ручка. Или: не радуйся — нашел, не тужи — потерял. А мама всегда советовала думать так при потерях, что, значит, от чего-то откупился, что мог потерять большее. Сразу вспоминается у Твардовского: «Потерял боец кисет, заискался, нет и нет...». Или трагическая потеря Тарасом Бульбой трубки: «Стой, выпала люлька, не хочу, чтоб досталась чёртовым ляхам»...
Думая о вещах, окружающих меня, я легко представляю потерю многих из них. Вспоминая опыт жизни в этой части, в частности, нашествия вещей на человека в наше время, я вспоминаю Аннушку, весёлую, ясную лицом старушку-нищенку. Она всегда приговаривала так: «Мне если какая вещь на дню три раза не понадобится, то я её и выкину». И вся поклажа ее была — холщовый мешочек, в котором были хлеб, луковица, смена белья, кружка и ложка.
Я поднял глаза и посмотрел на вещи вокруг. Да, много их. А вот некоторые было бы жаль. Жаль было бы вот этот приёмничек «Сокол». Сколько ему лет, не знаю, но много. Много радости принёс он. Особенно когда я жил один, где-нибудь в деревенском доме. Бедный «Сокол» прошел такие испытания, что вряд ли бы вынесла какая другая техника. К чужой дворняжке так не относятся, как я к нему относился, — забывал одного в доме, и он зимовал в морозе и сырости, лежал, бывало, под дождем, батарейки из него я не доставал, а выдирал из паутины и ржавчины, впихивал другие, любые. Если не влезали в гнездо, приматывал сбоку, и «Сокол» работал. Зимой, растапливая печь, доставал его из-под перемерзшей подушки и включал. И он работал. Первое время, пока не отогревалось в нем сердчишко, работал плохо, особенно простуженно хрипели певицы, потом налаживался. Сколько опер, арий, романсов, песен подарил он мне! Работал безотказно, качаясь на трёх могучих волнах Всесоюзного радио.
Но однажды с ним был случай, осенью 76-го. Я жил в дачном домике у знакомых в Подмосковье и ходил в лес. Брал и «Сокол» с собой. Ставил на пенёк, сам садился на другой и чего-нибудь вырезал, а приёмник выключал или включал в зависимости от качества передач. Уже начинало смеркаться. И вдруг приёмник громко на весь лес произнес: «Говорит Пекин, говорит Пекин!». И после этого было передано сообщение о смерти Мао Цзедуна. Каково? Видимо, китайская радиостанция по случаю смерти вождя употребила для передачи сверхмощную энергию.
Больше таких штук мой «Сокол» не выкидывал.
Дождь идёт за окном. На плите чайник шумит. По приёмничку передают музыку.
А на могилу Аннушки до сих пор ходят старушки.
Бочка
Вспоминаю и жалею дубовую бочку. Она могла бы еще служить и служить, но стали жить лучше, и бочка стала не нужна. А тогда, когда она появилась, мы въехали не только в кооператив, но и в долги. Жили бедно. Готовясь к зиме, решили насолить капусты, а хранить на балконе. Нам помогли купить (и очень недорого) бочку для засолки. Большую. И десять лет подряд мы насаливали по целой бочке капусты.
Ежегодно осенью были хорошие дни засолки. Накануне мы с женой завозили кочаны, мыли и тёрли морковь, доставали перец-горошек, крупную серую соль. Приходила тёща. Дети помогали. К вечеру бочка была полной, а уже под утро начинала довольно урчать и выделять сок. Сок мы счерпывали, а потом, когда капуста учереждалась, лили обратно. Капусту протыкали специальной ореховой палочкой. Через три-четыре дня бочка переставала ворчать, её тащили на балкон. Там укрывали стегаными чехлами, сшитыми бабушкой жены Надеждой Карповной, мир ее праху, закрывали крышкой, пригнетали специальным большим камнем. И капуста прекрасно сохранялась. Зимой это было первое кушанье. Очень её нам хвалили. В первые годы капуста кончалась к женскому дню, потом дно заскребали позднее, в апреле. Стали охотно дарить капусту родным и близким. Потом как-то капуста дожила до первой зелени, до тепла, и хотя сохранилась, но перестала хрустеть. Потом, на следующий год, остатки её закисли.
Лето бочка переживала с трудом, рассыхалась, обручи ржавели, дно трескалось. Но молодец она была! Осенью за неделю до засолки притащишь ее в ванную, чуть ли не по частям, подколотишь обручи и ставишь размокать. А щели меж клепками — по пальцу, и кажется, никогда не восстановится бочка. Нет, проходили сутки, бочка крепла, оживала. Ее ошпаривали кипятком, мыли с полынью, сушили, потом клали мяту или эвкалиптовых листьев и снова заливали кипятком. Плотно закрывали. Потом запах дубовых красных плашек и свежести долго стоял в доме.
Последние два года капуста и вовсе почти пропала, и не от плохого засола, засол у пас исключительный, но не елась она как-то, дарить стало некому, питание вроде улучшилось, на рынке стали бывать...
Следующей осенью и вовсе не засолили. Оправдали себя тем, что кто-то болел, а кто-то был в командировке. Потом не засолили сознательно, кому ее есть, наелись. Все равно пропадет. Да и решили, что бочка пропала. У неё и клепки рассыпались. Но я подумал, вдруг оживёт. Собрал бочку, подколотил обручи, поставил под воду. Трое суток оживала бочка, и ожила. Мы спрашивали знакомых, нужна, может, кому. Ведь дубовая, еще сто лет прослужит.
Бочка ждала нового хозяина на балконе. Осень была теплая, бочка вновь рассохлась. Чего она стоит, только место занимает, решили мы, и я вынес бочку на улицу. Поставил её не к мусорным бакам, а отдельно, показывая тем самым, что бочка вынесена не на выброс, что ещё хорошая. Из окна потом видел, что к бочке подходили, смотрели, но почему-то не брали. Потом бочку разбили мальчишки, сделав из нее ограду для крепости. Так и окончила жизнь наша кормилица. На балконе теперь пусто и печально.