Было время, что я почти три года ходила на костылях. В безысходности и одиночестве, от которого страдала тоже, хромала я к морю, к дюнам, смотрела на мелкие балтийские волны, дымчатое небо, вдыхая влажный воздух, и вдруг однажды поймала себя на ощущении счастья, легкости и свободы. И бесконечная благодарность миру, за то, что он есть у меня, заполнила сердце. И пришли на ум строки Ивана Бунина: «О счастье мы всегда лишь вспоминаем, а счастье всюду…» Божественное чувство…
При встрече с Л. Н. Толстым услышал от него Бунин мысль о краткосрочности счастья, которое подобно зарницам, и написал по-своему: «За все тебя, Господь, благодарю!».
В этом стихотворении в страдании от одиночества поэт наблюдает закат солнца, и вдруг ощущает внутреннее преображение:
И счастлив я печальною судьбой,
И есть отрада сладкая в сознанье,
Что я один в безмолвном созерцанье,
Что всем я чужд и говорю – с Тобой!
Как дано было Бунину найти тождество с собой, с судьбой, с Богом и выразить это в творчестве – это тайна, которая не может быть раскрыта. Можно лишь предположить, что подлинное творчество – это извлечение мудрости бытия из небытия, ведь София говорила о себе в песнях Соломона: «Я была уже, когда Бог только проводил круговую черту по лицу бездны».
Явление человека в мир – событие смысла. Свершается опыт, который стал, а его не было. А потом…
Срок настанет – Господь сына блудного спросит:
«Был ли счастлив ты в жизни земной?» Первой придет мысль о «цветах и шмелях, и траве, и колосьях», остальное все забудется:
И от сладостных слез не успею ответить,
К милосердным коленям припав.
Под влиянием гармонии природы человек стремится к тому, чтобы «все было хорошо» в его жизни, не что-то отдельное, а «все», но так не бывает, хотя «усердное исполнение этого божьего намерения есть всегда наша заслуга перед ним». Есть печаль, тоска, трагедия, «вечные» вопросы «смысла бытия». Каким трагизмом веет от «Деревни», где Тихон Ильич называет свою жизнь платком наизнанку, рассказывая о стряпухе, которая носила подаренный платок наизнанку, обещая себе, что наденет его лицевой стороной в праздник, так и износив его в сплошных буднях.
Явлением космического масштаба становится у Бунина «первая месса пола», борьба с «неосуществимостью», и краткосрочный дар полностью заполняющей все сердце любви, о которой писатель говорит устами своей героини: «Молодость у всех проходит, а любовь – другое дело». «А моя душа? – пишет Бунин. – Как истомилась она мечтой оставить в мире до скончания веков себя, свои чувства, видения, желания, одолеть то, что называется смертью».
Бунин был дружен с Чеховым, ценил его, написал о нем. У Чехова есть мысль о том, что с уничтожением природы, с иссяканием природных запасов, убывает человеческое в человеке. XXI век должен быть гуманитарным, иначе не будет ничего.
Как справедливо заметил известный критик, даже самая благополучная биография покоится над бездной. Что за краем ее? Оттуда еще никто не возвращался, чтобы нам рассказать.
Бунин же за год до своего «края» написал о том, что он хотел бы подобно Бернару, сказавшему последние слова: «Я был хороший моряк», быть уверенным в том, что он был хорошим художником слова.
И снова остановимся лишь на одном стихотворении:
И цветы, и шмели, и трава, и колосья,
И лазурь, и полуденный зной…
Срок настанет – Господь сына блудного спросит:
«Был ли счастлив ты в жизни земной?»
И забуду я все – вспомню только вот эти
Полевые пути меж колосьев и трав.
И от сладостных слез не успею ответить,
К милосердным коленам припав.
«Это прекраснейшее стихотворение, - пишет философ Николай Арсеньев,- схоже с описанием полевых дорог в прозе: «Ах, эти проселки! Весело ехать по глубоким колеям, заросшим муравой… Ничего не видно ни впереди, ни по сторонам, - только бесконечный, суживающийся вдали пролет меж стенами колосистой гущи да небо, а высоко на небе – жаркое солнце».[1]
Кто хочет читать и разуметь Бунина, - писал в конце 50-годов Иван Александрович Ильин, - тот должен почуять эту атмосферу русской усадьбы и уловить ее сложившееся за девятнадцатый век духовное наследие: этот дух скептического просвещения, офранцуженного аристократизма; эту струю небо-опустошающего вольтерьянства, с его замечательной зоркостью к злому началу в человеке и с его особою подслеповатостью к божественному началу Добра; этот тонкий аромат разочарованного байронизма, с его мрачной и горделивой, но пустоватой проблематикой и с вечной тягой к вольнодумству; эту ширину души, совмещающую мысль со страстью, барское гостеприимство, охоту и кутеж с народническим толстовством, а толстовскую мораль с вечною жаждою чувственного, и умственного, и созерцательного наслаждения, и с действительным умением наслаждаться; эту близость к природе — и к сумасшедшим метелям, и к пышным листопадам, и к нещадному солнцу, и к этой душемутительной откровенности скотного двора; этот чуткий и простосердечный подход к крестьянству, полный того обостренного интереса и дивования, который характеризует процесс национального самосознания, ибо поистине русская художественная литература, воспринимая и живописуя душу русского крестьянина, совершала акт национального самопознания и самоутверждения».[2]
Это особая форма духовности, которая раскрывается в творческом созерцании. Бунин спрашивает сам себя, не свыше ли нам дается мысль о чем-то высоком, «в радостно-обнадеживающих» ответах об этом высоком. Для Бунина это звучит как «неожиданный полуосознанный ответ на его пессимизм, его внутреннюю тоску, которая проглядывает как тихий фон его чувств и мыслей»[3].
Арсеньев выделяет «огромную лирическую силу» писателя, «великую тонкость чувств», «нежную искренность». Он считает, что богато выраженная пластичность произведения «частично уступает лиричности». «И снова чувствуется, как тихий основной фон, тоска за лучезарными картинами жизни».
Бунин в большей степени писал о себе, как сформулировал он в «Книге» (1924): «А зачем выдумывать? Зачем героини и герои? Зачем роман, повесть, с завязкой и развязкой? Вечная боязнь показаться недостаточно книжным, недостаточно похожим на тех, что прославлены! И вечная мука — вечно молчать, не говорить как раз о том, что есть истинно твое и единственно настоящее, требующее наиболее законного выражения, то есть следа, воплощения и сохранения хотя бы в слове!»
Верность русской традиции, духу русской литературы, пониманию природы, как творения Бога, стремление к исследованию грани взаимодействия между творцом и творением выразил Бунин.
Федор Степун, говоря о творчестве Бунина, подчеркивал, что «читать его надо медленно и погруженно, всматриваясь в каждый образ и вслушиваясь в каждый ритм». Это собственно и сделал Н.С. Арсеньев, открыв западно-европейскому читателю творчество русских писателей, обильно цитируя на немецком полюбившиеся ему мысли, как, например, у Бунина: «А моя душа? Как истомлена она мечтой – зачем? почему? – мечтой оставить в мире до скончания веков себя, свои чувства, видения, желания, одолеть то, что называется моей смертью, то, что непреложно настанет для меня в свой срок и во что я все-таки не верю, не хочу, не могу верить! Неустанно кричу я без слов, всем существом моим: «Стой, солнце!» И тем страстнее я кричу, что ведь на деле-то я не устрояющий себя, а разоряющий себя – и не могущий быть иным, раз уж дано мне преодолевать их, - время, пространство, формы,- чувствовать свою безначальность и бесконечность, то есть это Всеединое, вновь влекущее меня в себя, как паук в паутину свою»[4].
Духовное содержание ищет совершенную форму, а душа устремлена к Божественному совершенству. Мыслитель убежден, что «ясность мысли, убедительность вдохновения, трезвенно-мужественная закваска миросозерцания – ценнейший из плодов, которые русская эмиграция принесла в дар русскому народу».[5]
И снова в словах Бунина находим мы то, что бессмертно, и вечно актуально:
«Тогда Греция снова послала поэтов в философов искать Бога. И они пошли в Сирию и Александрию - и среди смешавшегося человечества зачалось смутное и радостное предчувствие нового рассвета. Впервые случилось, что завоеватель мира не дерзнул покорить мир богу своей нации. И всемирная монархия, смешав человечество, распалась. Человечество пресытилось кровью, землею и смертью - и возжаждало братства, неба, бессмертия. И когда, наконец, снова взошло Солнце, "Радуйся! - сказал миру ясный голос» (Море Богов).
Роман «Жизнь Арсеньева» Ивана Бунина навсегда врезался в память фразой о напутствии молодому человеку: беречься уныния. «Светлый плен», по выражению Константина Паустовского – этот роман Ивана Бунина. Нет границы между внутренним и внешним миром, но писатель смог как-то мучительно и чарующе соединить их в одно простое и ясное целое.
Несколько лет назад благодаря прекрасному прозаику, пронзительному писателю Александру Новосельцеву мне довелось с ним побродить по следам Ивана Бунина в Ельце, побывать в музее Бунина, разместившемся в доме, где когда-то снимал квартиру юный Бунин, когда учился в Елецкой гимназии, а потом мы поехали по тонкому льду еще не оттаявшего мартовского поля в Озерки, мимо березовых аллей на место бывшего имения Ивана Бунина, где поставлен деревянный новодел на берегу пруда, того самого, который видел Бунин, и куда уронила я с высокого берега кусочки янтаря из Балтийского моря, чтобы снова вернуться в эти места и поклониться бунинским местам.
Лидия Владимировна Довыденко, главный редактор журнала «Берега», секретарь Союза писателей России, член Союза журналистов России, кандидат философских наук
[1] Цитата на немецком языке при переводе сверена с источником: Бунин И.А. Собрание сочинений, т. 2 – М.: Художественная литература, 1987 – с. 250-251
[2] Ильин И.А. Творчество И. А. Бунина. 1959
[3] Арсеньев Н.С. Die Russische Literatur der Neuzeit und der Gegenwart in ihren geistigen Zusammenhangen - Mainz: Dioskuren-Verlag, 1929. – s. 293
[4] Цитата сверена по: Бунин И.А. Собрание сочинений, т. 4 – М.: Художественная литература, 1987 – с. 443
[5] Арсеньев Н.С. Памяти Франка // Сб. «Памяти Франка» под ред. В. Зеньковского при участии Н.С. Арсеньева. – Мюнхен, 1954, с. 396