1
В 1832 г. Гоголь писал о Пушкине как русском человеке в развитии, каким он, может быть, явится чрез двести лет. В преддверии ХХI-го века (то есть тех самых двухсот лет) популярный певец мечтал вернуться в «страну не дураков, а гениев». Вероятно, и Гоголь и Тальков чувствовали и пытались, каждый по-своему, выразить примерно одно и то же: Русская история не случайна, русский человек призван Проведением к чему-то, по-настоящему, высокому, к раскрытию, быть может, каких-то последних тайн бытия (вспомним, здесь, конечно, и Достоевского).
Собственно, сам Пушкин и есть лучшее свидетельство тому, что эти упования – не просто плод народной фантазии и национальной гордыни.
Тот идеал гармонической личности, совершенного языка, логоса, который было дано явить и выразить Пушкину, как поэту совершенно русскому, на русском же языке, и при том идеал, всяким русским сердцем мгновенно угадываемый и узнаваемый – указывал как будто на некое абсолютное измерение, к которому всегда стремилась и в котором, в конце концов, должна обнаружить себя Россия.
Поэзия Пушкина – не есть ли в сущности такая идеальная Русь-Россия, пронизанный насквозь светом логоса, не есть ли сам Русский космос как он есть? Гоголь говорил, что поэзия Пушкина реальнее самой реальности. Да и сам Пушкин пророчествовал в завершающем «Памятнике»: И назовёт меня всяк сущий в ней язык… Назовёт – значит и причастится, отразиться, обретет подобие…
В 1937-м, в год столетнего юбилея гибели первого русского поэта, Георгий Федотов, с изумлением, как и прочие эмигранты, глядя из Зарубежья на стремительно рождающийся в СССР культ Пушкина, писал, что единственное подлинное достижение революции, может быть, в том и состоит, что Пушкина теперь действительно читают на всех языках Российской империи: и финн, и тунгус, и калмык. «Единственное подлинное достижение революции» – от таких слов просто так не отмахнешься.
Тот же Федотов проницательно указывал и на смысл этого «пушкинского возрождения»: Пушкин был у нас «последним поэтом Империи». И теперь, когда империя снова начала свое возрождение, оказался при дворе, как «новое соединение государства и культуры», как мост, перебрасываемый из ХVIII века в ХХ.
Говоря объективно, Пушкин был скорее певцом Петровской Империи и Христианского идеала человека-личности. Но в парадигме советской идеологии поневоле оказался выразителем идей декабризма и просвещения. «Вольнодумец, декабрист, вольтерьянец» давал этому определенные основания: Пушкин занял в СССР место первого поэта «русского ренессанса и просвещения», предтечи нового мира и «социалистической зари человечества».
В то же время, Русское Зарубежье (усилиями, прежде всего, П. Струве), подняв лик Пушкина на свои политические знамена, превратило его в «пророка Русского возрождения» и «русскую идеологию в изгнании».
Так, неожиданно для многих, Пушкин снова оказался «мостом», переброшенным не только из ХVIII века в ХХ-й, но и над страшной бездной ХХ века, между Россией советской и зарубежной. Конечно, это было провиденциально: только Пушкин обладал силой сотворить Русский мир, обращенный революцией в груду осколков, заново; только ему была по плечу такая работа.
Советский пушкинский культ породил гигантскую по объему пушкиниану. Конечно, стиснутая в прокрустовом ложе идеологии, она неизбежно оказалась довольно блекла и бедна идеями. Зато эмпирически вдоль и поперек исходив каждый факт пушкинской биографии, каждую черновую строку. Тысячи советских пушкинистов, подобно неким филологическим геологам, составляли карты пушкинского мира; тысячи филологических экскаваторов перерабатывали тонны эмпирической руды пушкинской биографии, закладывая культурный фундамент империи…
На другом полюсе также происходило нечто весьма интересное. Силы эмиграции были, конечно, совсем крошечными; зарубежная пушкиниана – капля в море пушкинианы советской. Но на неких идеальных весах духовные прозрения русских философов, возможно, перевесили бы весь тоннаж пушкинианы советской.
Итак, на одном полюсе Пушкин становился камнем, положенным во главу угла культурного мифа империи; а на другом – отчаянные одиночки один за другим пытались подняться к ослепительной звезде пушкинского идеала (ведь «цель поэзии – идеал»). И так, объединяя незримо два полюса Русского мира, как полноценная «ноль-единица» культурного кода России, Пушкин действительно становился ее спасителем.
И когда сегодня говорят, что Россия выжила в ХХ веке благодаря Пушкину – в этом нет большого преувеличения. Это действительный факт. Пушкин спасал русского человека как в его внутреннем, так и внешнем (Русское Зарубежье) изгнании, становясь его точкой выживания, его «мирской церковью». Но также и – имперской «точкой отсчёта». Вместе две эти функции и создали то единое силовое поле, которое удержало Россию от распада в ХХ веке, незримо провело её через испытания 90-х и продолжает незримо поддерживать и сегодня.
2
Но при всём при этом остается совершенно не осмыслена не только феноменальная роль Пушкина, но и само его «явление». Ещё С. Франк изумлялся тому, что, по сути главный русский философ остаётся не прочитан именно как философ. Но и через много десятилетий после Франка ситуация та же.
Причины этого, в целом, понятны. Дело, если совсем кратко, в том гранитном монументе, той «медной вещи», в которую был отлит Пушкин в качестве незыблемого канона. Пушкин в СССР был, прежде всего, фундаментом культуры социализма. Он крепил и питал культурные корни, удерживая в едином культурном пространстве сотни советских народов, и выполняя, таким образом, имперскую миссию. И хотя мыслить «медной вещи» порой дозволялось, но – в силу своего стратегического значения – лишь под бдительным присмотром идеологии. Что было крайне предусмотрительно: исследовать пушкинскую мысль всерьёз было бы равносильно самоубийству.
Кстати, эту опасность уже в сороковые годы XIX века почувствовала нарождавшаяся революционная интеллигенция, сразу объявившая Пушкина неактуальным и бесполезным для «общего дела». Да и сам Пушкин все ухищрения интеллигентской черни, суетящейся вокруг высоких идеалов с целью загнать их в прокрустово ложе своих «программ» – видел насквозь.
После же краха СССР, возможные исследования, с одной стороны, сдерживала мощная инерция, с другой –идеологическая оскомина, ставшая обратной стороной «стратегического значения» поэта: памятник Пушкину, сооружённый в СССР, отбросил слишком длинную тень.
Таким образом, сложилась поразительная ситуация. Тот, кого ещё Мережковский называл мудрецом, подобным Сократу, а Семён Франк – «величайшим русским политическим мыслителем XIX века», тот, чье имя в России стало синонимично слову Поэт, тот кто стал мерой аксиомой, не требующей доказательств, остается, в то же время, в своих главных и важнейших чертах, чем-то скрытым, неизвестным, неузнанным.
В то время как русская мысль, желая понять себя, завороженно ходит по заколдованному кругу одних и тех же работ Данилевского, Леонтьева, Чаадаева и Герцена (и позднейших западников и славянофилов), начало начал русской мысли так и остается лежать «под спудом». И колоссальный источник энергии (настоящий атомный реактор), данный России Проведением, практически не работает…
3
Есть и ещё одна трудность во всяком обращении к Пушкину – по настоящему великая. Трудность, связанная непосредственно с пушкинским гением. Перед которым вся русская мысль, начиная с западников и славянофилов, титанических попыток Достоевского, Соловьева, Мережковского «объять необъятное», и всех позднейших русских философий «всеединства» – подобна Вавилонской башне перед дыханием Духа. Притом, что все эти вавилонские башни, выстроенные нашими философскими умами – есть действительные, честные попытки уловить дух. Но – дух дышит где хочет, и остается неуловимым.
Кто-то умно заметил, что «между гением и графоманом – воробьиный скок». Похоже на то, что Русская мысль, открывшись в момент своего рожденья в явлении Пушкина, как «гений чистой красоты», этот роковой «скок» и сделала. Этот почти незаметный отказ от пушкинской гениальности, и крушение в «графоманские» идеологии и привели Россию ко всем её последующим хождениям по мукам. И своих роковых блужданий Русь не закончит до тех пор, пока снова не вспомнит, что именно Пушкин остается её заданием.
4
Увы, кажущаяся простота Пушкина и сегодня продолжает ставить в тупик. Мысль, которая чего-либо стоит, должна быть сложна, – убеждены мы (если мы, конечно, не дети). В своё время Петр Струве показал, что любимыми и важнейшими словами у Пушкина являются эти четыре: ясный, тихий, неизъяснимый и непостижимый. Понятно, почему именно они. Глубокое созерцание требует, прежде всего, ясности и тишины. И куда бы оно не направляло свой взор, оно повсюду будет видеть тайну бытия – неизъяснимую и непостижимую. В этом – весь Пушкин. Можно сказать, что тайна бытия ему более всего и знакома, составляя единственный предмет его созерцаний…
Ведь самые важные (и единственно имеющие смысл) вещи ни высказать, ни доказать невозможно. На них можно лишь молча и несколько невзначай указать, что и делает Пушкин.
Итак, можно громоздить тысячестраничные энциклопедии, учения в духе индийской философии или немецкой метафизики – именно немцы и индусы в этом особенно хороши. А можно бросить, почти небрежно, взгляд на символический ключик и указать на дверцу, за которой скрыта вся глубина вещей – именно это делает Пушкин. И это совсем не шифр, как часто бывало у символистов. Скорее, те самые простые вещи, которые увидены сквозь «магический кристалл» духа, схвачены и познаны насколько это возможно в их непостижимой глубине.
Самый близкий и благородный пример – простота Евангелия. Как говорит ап. Иоанн: если бы писать о том подробно, то и самому миру не вместить написанных книг… Перед той же дилеммой всякий раз стоит и Пушкин. И поступает также: обнаруживая невероятную, неизъяснимую глубину всякой подлинной вещи под солнцем, выбирает единственно возможное: писать надо вот как: просто, коротко, ясно.
Все это Пушкин нам и оставил: ответы на все вопросы нашего бытия. Именно Русские ответы на всю онтологическую глубину Бытия. Нам же осталось только сесть да прочесть. Прочесть более внимательно, чем это удалось нашим предшественникам. Прочесть сердцем, углубленным всеми русскими безднами и провалами, прошедшим через всю Страстную Русской истории… Прочесть, будучи одаренными сверх всякой меры пушкинской ясностью, глубиной и простотой. Прочесть и разгадать все тайны Русской истории и Русского бытия. Так, как заповедовал когда-то нам Достоевский: «он оставил нам некоторую великую тайну, которую теперь без него нам предстоит разгадывать»…
Илл. Виктор Попков. Осенние дожди. (1974)