В начальной школе я был маленького роста (меня отдали в первый класс, когда еще не исполнилось семь лет – думаю, что это было ошибкой). В классе я был одним из самых физически слабых, не мог конкурировать с другими в этом плане. Не пользовался вниманием со стороны женского пола.
Вспоминается такая игра, когда раскрывается мнение друг о друге в записках. Кто-то написал обо мне: «Странный человек: ни рыба ни мясо, замкнут, непонятен». Я себя чувствовал неуверенным в школьные годы: природная болезненная стеснительность, физическая слабость. Я был целиком и полностью погружен в религиозную стихию, а поскольку это было опасно, то замкнут.
Были у меня всякие странности и комплексы. Например, за время учебы я почти никогда не был в школьном туалете – в крайнем случае, бегал на большой перемене домой. На танцах был всего лишь считанные разы: в клубе и в городском скверике. На них я был точно белой вороной – ни к селу, ни к городу. Помню, отбивал чечетку в спортивном зале, где проходил выпускной вечер. «Ты, ты, ты, только ты…» – звучало в ушах после прохождения места проведения танцев. Не помню, чтобы хотя бы раз меня пригласили на белый танец.
Интерес к истории, фотографиям храмов, цветным фотографиям в учебниках истории для четвертого и особенно для седьмого класса, где были помещены изображения «Троицы» Рублева, киевских соборов и монастырей, Московского и владимирского Кремля. В моей душе все это вызывало отклик. И вот благодаря этим учебникам, этим фотографиям я ощутил в себе нечто такое притягательное, почувствовал некий ореол таинственности над всем, что связано с Церковью. Вылепил из пластилина и покрасил золотой краской Софийский собор Киева. На большой перемене бегал в аптеку за гематогеном или в книжный магазин. Он был небольшой, уютный, со специфическим запахом свежеотпечатанных учебников, различных пособий и карт. С волнением прицеливался и поражал цель в тире.
С 10-го класса начинается интенсивное чтение. Отсюда начинается запись прочитанных книг – в основном сначала классика. Иногда ловил себя на том, что накручивал количество в ущерб качеству.
Русскую литературу преподавала Л.И. Божко. Большой материал по Тургеневу, Достоевскому и Толстому, стихотворениям Некрасова и др. От напряжения болела голова. Неприятным было заучивание стихотворений, посвященных Ленину, тяготила злобность Кобзаря. Запомнился такой пассаж на уроке по украинской литературе, когда умирает коммунист и перед его взором всплывает «бэзмэжно дорогый» образ Ленина. В начальных классах старались привить любовь к вождю: вот он, мол, любил по-настоящему народ – не то что царь.
В семье был культ оценок. Первый вопрос родителей по возвращении из школы был «Что получил? Покажи дневник!» Плохие оценки вызывали раздражение. Не было речи о том, что, как и почему. Мерилом личности становились школьные отметки. Опасаясь репрессий, приходилось всячески изворачиваться: вырывать листы из дневника, переправлять «кол» на «четверку», а «тройку» на «пятерку» и т. п. Дома, кроме истории и географии, ничем больше заниматься не хотелось.
Перед началом занятий часто у девчонок списывали домашнее задание по русскому языку и другим предметам. На контрольных работах по математике старались списывать у тех, кто хоть что-то в этом кумекал (таковых в классе было не больше трех-четырех человек), к экзаменам готовили шпаргалки. Помню, как математичка Раиса Андреевна (или Семеновна) вызвала меня к доске, и я, как баран на новые ворота, вылупив глаза, молча смотрел на мудреные комбинации цифр. Не выдержав, учительница в сердцах сказала: «Не понимаю я таких людей, садись!» Что только со мной не делали: и отец со старшим братом однажды пытались заставить меня решить какие-то задачи; и оставляли меня вместе с другими отстающими после уроков – все было бесполезно, все было как об стенку горох.
И не сказать, что был дурак: просто я гуманитарий до мозга костей и органически не мог заниматься тем, что мне не нравилось и что я не понимал. Помню, в семинарии преподаватель латинского языка Б. Костюк произнес такую реплику: «Если Сахаров что-то не хочет делать, ничто его не заставит». Хотел бы подчеркнуть, что в последующей жизни ничего от слова «совсем» из того, что было на уроках математики, физики и химии, мне в жизни не пригодилось. Что касается английского языка, то за две недели пребывания в Америке я преуспел в нем больше, чем за годы обучения в школе, институте, духовной семинарии и духовной академии, – и это благодаря живому общению, а не изучению огромного объема грамматики.
Мы были не очень дружны, и я в этом плане не показывал пример – скорее, наоборот. Помню, как на привале во время прополки классом колхозных угодий я шокировал одноклассников тем, что отделился от них со своим рюкзачком и стал потреблять его содержимое. Мало было сердечности, теплоты, приветливости, деликатности и благородства в отношении учеников друг с другом – больше было иронии и отчужденности. Помню, как с целью самоутверждения я презрительно относился к одному парню, который имел недостаток – он заикался. Натравил одного из учащихся на ученика своего класса, который его ударил. Потом же, когда он и мне заехал, я вопрошал: «За что?» Хотя ясно, что это было возмездие. Неприятным воспоминанием о школьных годах было такое явление, как «кликухи», в которые превращались фамилии. Например, Кузовой – Кузя, Стасюк – Стаська,
Никульникова – Никуля и т. д. Меня называли: Сахар-рафинад (рус.), Цукор (укр.), Шуга (англ.). Когда учитель английского языка впервые нас познакомил с тем, как по-английски будет сахар, то в классе зависла тишина, а потом Колька-хулиган завопил на весь класс: «Шу-у-га!» Так эта кличка и прилепилась ко мне.
Школу начали строить в 1935 году. Построили за три года. В годы войны, когда наш шахтный поселок в течение 14 месяцев был оккупирован немцами, в школе располагался их госпиталь. Постепенно школа расстраивалась: появились спортивный зал, столовая и т. д. Помню неплохие обеды за 15 копеек. Ходили мы в школьной форме – безусловно, это дисциплинировало. Несколько девчонок ходили в коротких юбках. Директор пытался с этим бороться, не всегда успешно. Наша школа не имела практически никаких контактов с двумя другими школами города (до сих пор я не знаю, где одна из них находится).
Национальный вопрос. Он совершенно нигде не звучал. Только в старших классах я узнал, что русских было чуть больше, чем украинцев, плюс две белоруски (Чирик и Шеремет). Мы все были гражданами Советского Союза, хотя, благодаря учебникам истории и литературы, русский фактор звучал намного громче, чем украинский. По-русски было все: книги, журналы, газеты, фильмы. Только у некоторых представителей старшего поколения проскальзывал суржик и слышны были песни на украинском языке. Так было напротив нашего дома в семье Дмитриенко. «Приняв на грудь», хозяин дома лихо на баяне наяривал «Черемшину», а гости дружно его поддерживали. Днем и допоздна сын хозяина крутил эстрадные песни, звук от которых расходился по всей улице. «В каждой строчке только точки после буквы “л”» – запомнились слова из одной песни. Кстати, бдительные идеологи в год юбилея Ильича (1970 г.) заподозрили неладное, и на некоторое время песня исчезла. Единственный случай по поводу национального момента произошел, когда в наш класс поступил татарин Федя Шайхутдинов. Помню, как Колька после урока, посвященного Куликовской битве, стал третировать бедного Федю, а тот, плача, говорил: «Мой папа воевал с фашистами!»
То, что русский патриотизм не культивировался, привело к некоторой разобщенности, не хватало национальной солидарности и взаимоподдержки. Во многом, конечно, это было по причине полного отсутствия религиозности и церковности. Да, нас воспитывали на примерах героизма «Молодой гвардии», Зои Космодемьянской, генерала Карбышева и др., но этого было явно недостаточно. Эти примеры прививали героизм, но не могли дать то, что давали примеры святых, – борьба с пороками, стремления к нравственному совершенствованию. Из праздников запомнились День Победы (накануне проходило факельное шествие, а в сам день Победы был салют из винтовок у Братской могилы) и День шахтера с народными гуляниями в балке (помню, как со старшим братом мы валялись бездыханными от головокружения после качель). И еще проводы Русской зимы. День Октябрьской революции (точнее, переворота) с глупыми речевками, портретами членов Политбюро, песнями типа «И Ленин такой молодой…» оставляли чувство досады. Однажды одного священника, возможно, с провокационной целью попросили помолиться за упокой Ленина. Батюшка, призадумавшись, так отреагировал: «Ленин, как известно, “вечно живой”, а мы за живых об упокоении не молимся».
Мне как-то все-таки удавалось тайно и храм посещать, и дома молиться. Несмотря на отдельные инциденты, окружающим тогда не были ясны полная картина и глубина моего увлечения.
Наиболее крупный инцидент был в школе. В десятом классе уроки истории и обществоведения вел директор Иван Иванович – такой крупняк по комплекции, по росту. Перед ним трепетали все – и учащиеся, и учителя. Вот идет он, эдакий слоник, по коридору, и все прижимаются к стене. Он был такой медлительный, степенный. Идет такой слоник по школе, все – по углам: идет директор Иван Иванович. Потом, когда он уже стал стареть, тогда как над старым медведем шавки начинают издеваться, так и ученики над ним. Вот он ведет урок, допустим, обществоведения, кто-то отвечает или он сам говорит, и вдруг – засыпает на две-три минуты, потом просыпается и продолжает вести тему дальше. Естественно, все давятся от смеха. Вот этот Иван Иванович на уроках обществоведения имел такое обыкновение: начинал он урок с того, что вызывал на первые парты несколько жертв, которым надо было в письменной форме за 15 минут ответить на тему предыдущего урока.
Однажды и я оказался в числе этих жертв. Мне попался вопрос «Материализм и идеализм» – в начале курса обществоведения была такая тема, по-моему, пятый параграф. Я уже тогда был в какой-то степени воцерковленным человеком. Начинаю отвечать на эту тему. Пишу в таком нейтральном стиле: «Материализм считает, идеализм считает…» И вот где-то в моем повествовании надо было употребить слово «Бог». Я, недолго колеблясь, пишу с большой буквы это слово и отдаю свою работу директору. На следующем уроке он опять вызывает очередных жертв на первые парты для письменных работ и разбирает предыдущие ответы. Наступает пауза, и он говорит: «Вы знаете, у нас есть такой ученик в десятом классе, который пишет – вот его письменная работа – в ответе на вопрос о материализме и идеализме, представляете себе, он пишет слово «Бог» с большой буквы!» И весь класс как засмеется. Я, естественно, стушевался в какой-то степени, но как-то обошлось, как-то на этом не зациклились. Но отец мой, Сергей Яковлевич, человек своеобразный, посетил школу только два раза за десять лет: когда меня привели первый раз в первый класс и когда я учился уже в 10-м классе. Он пришел в школу к Ивану Ивановичу и говорит ему: «Иван Иванович, вот такое дело: я ничего не могу поделать со своим сыном, он у меня по церквям разъезжать стал, читает церковную литературу…» Не помню, не знаю точно, что уж он там говорил, но то, что я посещаю церкви – это он точно сказал. А Иван Иванович ему в ответ (со слов отца): «Да, вот я тоже столкнулся с тем, что он в письменной работе по обществоведению пишет слово “Бог” с большой буквы…»
Сейчас, когда родной Донбасс стал частью Большой России, я безмерно рад тому, что могу воспринимать его так же, как посещаемые мною Воронежскую или Тверскую области. Не будет напряженности и тревоги при пересечении границы, как это бывало раньше, шокирующих вопросов таможенников «С какой целью Вы едете на Украину?», настойчиво бьющих в глаза повсеместно трехцветной символики и трезубов. Все мы русские – великороссы и малороссы, хохлы – как не назови. Все мы, как поется в гимне, «дети Великой России». Предстоит еще большая работа по восстановлению цельности национального самосознания, очищения церковной жизни от западных влияний и т. д., и т. п.
Игумен КИРИЛЛ (Сахаров)