От частного к общему: отражение Первой мировой войны и национальных вопросов в литературах народов Австро-Венгрии
Тема межнациональных отношений и шире - восприятия войны, ее особого смысла в контексте уникальной полиэтничной культуры Австро-Венгрии, является основной темой данной статьи. Автор стремился вычленить наиболее характерные имена и создать не "справочник" по всем авторам, касавшимся этой темы, но представить своеобразный "культурный ландшафт эпохи", акцентируя внимание на ее особенностях и противоречиях. Особенно интересно представить портрет творческого человека того времени, как вовлеченного в исторический процесс, так и оставшегося - по тем или иным причинам - на обочине "мейнстрима". Подобная задача предполагает внимание не только к личности автора, но и к историческому фону. В качестве "стержня повествования" использован роман Ярослава Гашека "Похождения бравого солдата Швейка". При всей своей тяге к бурлеску и неоднозначности трактовок с исторической точки зрения, это произведение ценно тем, что включает в себя практически все народы Австро-Венгрии, уделяя особое внимание немецко-чешским и австрийско-венгерским взаимоотношениям. Роман Гашека с его "глубокими тенями" черно-белых оценок идеально подходит для определения связок "свой - чужой", которые, при более внимательном рассмотрении оказываются не столь очевидными антитезами.
Прежде чем перейти собственно к описанию межнациональных отношений в романе Гашека и соотнесению их с культурными реалиями эпохи, несколько слов об этой самой культурной эпохе, а точнее - катастрофичности мировоззрения, вдруг возобладавшего в, казалось бы, вполне успешной и прогрессивно развивавшейся Европе. В начале XX в. наиболее развитые страны вышли на новый уровень развития. Казалось, что технический прогресс и идущий с ним рука об руку либерализм автоматически "снимут" общественные противоречия, и уже совсем скоро появится новый безопасный и просвещенный мир, где не будет места войнам, а социальные реформы пройдут в результате нравственной эволюции общества. Любопытно, что даже вооружения наращивались под "пацифистским брендом". Так, австрийский писатель Роберт Музиль в романе "Человек без свойств" иронично писал: "Ведь, в конце концов, во всем мире вооружаются сегодня только ради мира". Атмосфера этого, как оказалось, предгрозового затишья, хорошо передана в романе Йозефа Рота "Сказка тысяча второй ночи", где он описывает "сонное состояние" венской прессы в то время: "На всем белом свете царил глубокий, даже как бы зловеще глубокий, мир, и официальная полицейская хроника, включающая в себя отчеты о самых банальных происшествиях, занимала в ежедневных газетах не более двух с половиной страниц. Судебные репортеры, пребывая в подавленном настроении, всей шайкой-лейкой сидели в кафе у Вирцля. Невыносимое спокойствие, ничем не омрачаемый мир без малейшей надежды на какую-либо сенсацию буквально парализовали эту компанию". Можно сказать, что в определенном смысле репортеры в июле-августе 1914 г. могли считать себя счастливцами. При этом значительная и, скажем так, "идейно важная" часть европейской культуры была явно выдержана в "минорном ключе" - можно сказать, что декаденты и символисты обращали внимание на «системные противоречия» цивилизации. В свою очередь, Стефан Цвейг в качестве главной причины войны называл "переизбыток силы, трагическое порождение внутреннего динамизма, накопленного за сорок мирных лет и искавшего разрядки в насилии".
В этой войне у подданных Франца Иосифа не было конкретного "образа врага" (пожалуй, только война с "предательницей" Италией была на самом деле популярна даже среди славян империи). В каком-то смысле культурное поле Австро-Венгрии не было готово генерировать сверхзадачи новой войны, подразумевавшей "мобилизацию сознания" (термин немецкого писателя и героя первой мировой войны Эрнста Юнгера). Поэтому уровень "военной мотивации" был здесь значительно ниже и обусловливался не столько национальными сверхзадачами, сколько лояльностью династии, а также попыткой снять внутренние противоречия - в данном случае национальные. Каким образом эти противоречия могут быть сняты в ходе военных действий, толком не представляли себе даже правящие круги Габсбургской монархии. Отсутствие четко выраженной цели в культурном поле порождает вариативность решений. Поэтому альтернативная история в устах Швейка, изложившего ее после убийства Франца Фердинанда, не кажется такой уж нелепой, применительно к австрийскому культурному сознанию: "Война с турками непременно должна быть. Сербия и Россия в этой войне нам помогут. Может статься, что на нас в случае войны с Турцией нападут немцы. Ведь немцы с турками заодно. Это такие мерзавцы, других таких в мире не сыщешь. Но мы можем заключить союз с Францией, которая с семьдесят первого года точит зубы на Германию, и все пойдет как по маслу. Война будет, больше я вам не скажу ничего".
Чтобы подчеркнуть некоторую "кафкианскую" иррациональность войны для Австро-Венгрии, приведем любопытный пассаж из романа "Человек без свойств" Музиля: "Австрия могла бы предотвратить любую войну, минимум на тридцать лет, вступи она в Entente cordiale! И по случаю императорского юбилея она, конечно, могла бы сделать это с неслыханно красивым пацифистским жестом и притом заверить Германию в своей братской любви, предоставив той следовать за собой или не следовать. Большинство наших народностей было бы воодушевлено. Благодаря дешевым французским и английским кредитам мы могли бы усилить свою армию так, что Германия не испугала бы нас. От Италии мы бы избавились, Франция без нас ничего не смогла бы поделать. Одним словом, мы были бы ключом к миру и войне и вершили бы большую политику". Зная итоги войны для Австро-Венгрии и учитывая запоздалые попытки императора Карла I изменить вектор имперской политики, это мнение сложно игнорировать.
Итак, пора вступить в мир гашековского бурлеска, кафкианских метафор, гимнов Рильке, меланхолии Эндре Ади, ностальгии Йозефа Рота - удивительного творческого мира возможно, одного из самых уютных и терпимых государств в истории человечества, горькой эпитафией которому стали слова графа Оттокара Чернина: "Мы обречены на гибель и должны были умереть. Но род смерти мы могли выбрать, и мы выбрали самую ужасную смерть".
Чехи: Пражские гёзы и революция вывесок
Что чешское, то и хорошо!
Национальная чешская мудрость
Гашековские чехи в качестве своих ближайших прототипов могут быть сопоставлены с веселыми и ироничными "гёзами" Шарля де Костера. Соответственно, в какой-то степени похожи и враги - мрачные, напыщенные испанцы и "помешанные на порядке" немцы противостоят живым, остроумным людям, радостным гедонистам. Но было бы ошибкой ставить знак равенства между этими литературными образами, наоборот, скорее контрастные различия между ними лучше выявят особенности чешского "мифа". Чехи, прежде всего, антигероичны - по крайней мере, в общеупотребительном "возвышенном смысле". Для примера можно привести два случая - казнь офицера на Восточном фронте и пресловутое "дезертирство" Швейка, путешествующего в Ческе-Будеёвице. Так, сапер Водичка описывает расправу над капитаном Етцбахером: "На фронте под Перемышлем был у нас капитан Етцбахер, сволочь, другой такой на свете не сыщешь. И он, брат, над нами так измывался, что один из нашей роты, Биттерлих,- немец, но хороший парень,- из-за него застрелился. Ну, мы решили, как только начнут русские палить, то нашему капитану Етцбахеру капут. И действительно, как только русские начали стрелять, мы всадили в его этак с пяток пуль. Живучий был, гадина, как кошка,- пришлось его добить двумя выстрелами, чтобы потом чего не вышло". В сущности, речь идет об убийстве на бытовой почве, национальный "подтекст" совершенно не просматривается, тем более что жертвой зверя-капитана стал немецкий солдат. Интересно, что в версиях историй о Швейке, созданных Гашеком в России, его герой гораздо "радикальней". Как пишет исследователь творчества Гашека Р. Пытлик, «на редакционном совете "Чехослована" 16 февраля 1917 г. Ярослав Гашек читает начало своего фельетона "Бравый солдат Швейк в плену". Книжка того же названия вышла весной 1917 г. в Киеве, в библиотеке "Чехослована". Брошюрка полна прямолинейных агитационных лозунгов, действующие лица - рупоры политической борьбы чешского народа. Тенденциозна и заключительная сцена, где Швейк - денщик Генриха Дауэрлинга - убивает его и сдается в плен русским».
В романе мало что осталось от радикальных лозунгов того времени. В этом смысле показательна и сцена с крестьянином, у которого заночевал Швейк, умилительно вспоминающим о дезертирствах из армии: «В овчарне Швейк познакомился с симпатичным старичком, который помнил еще рассказы своего деда о французских походах. Пастух был на двадцать лет старше старого бродяги и поэтому называл его, как и Швейка, "паренек". "Так-то, ребята,- стал рассказывать дед, когда все уселись вокруг печки, в которой варилась картошка в мундире. "В те поры дед мой, как вот твой солдат, тоже дезертировал. Но в Воднянах его поймали да так высекли, что с задницы только клочья летели. Ему еще повезло. А вот сын Яреша, дед старого Яреша, сторожа рыбного садка из Ражиц, что около Противина, был расстрелян в Писеке за побег, а перед расстрелом прогнали его сквозь строй и вкатили шестьсот ударов палками, так что смерть была ему только облегчением и искуплением. А ты когда удрал?"- обратился он со слезами на глазах к Швейку. "После мобилизации, когда нас отвели в казармы",- ответил Швейк, поняв, что честь мундира перед старым пастухом ронять нельзя"».
Пассивное сопротивление по принципу "поищем, где плотник оставил дыру" - сопротивление даже не национальное, не пафосное, а такое житейски-бытовое, чуждое патетики, на самом деле являет собой важную черту чешского самосознания. В сущности, поручик Лукаш, верно служащий монархии, делает это не по идейным соображениям, ему так удобно, это его "житейская основа". Характеристика этого офицера тоже очень показательна: «Поручик Лукаш был типичным кадровым офицером сильно обветшавшей австрийской монархии. Кадетский корпус выработал из него хамелеона: в обществе он говорил по-немецки, писал по-немецки, но читал чешские книги, а когда преподавал в школе для вольноопределяющихся, состоящей сплошь из чехов, то говорил им конфиденциально: "Останемся чехами, но никто не должен об этом знать. Я - тоже чех..." Он считал чешский народ своего рода тайной организацией, от которой лучше всего держаться подальше. Но в остальном он был человек славный: не боялся начальства и на маневрах, как это и полагается, заботился о своей роте, поудобнее расквартировывая ее по сараям, и, часто платя из своего скромного жалованья, выставлял солдатам бочку пива".
Если лояльный в бытовом смысле Лукаш в общем, даже симпатичен, то его противоположность - "идейный монархист" подпоручик Дуб становится самым неприятным персонажем романа: «Подпоручик Дуб в мирное время был преподавателем чешского языка и уже тогда, где только предоставлялась возможность, старался проявить свою лояльность. Он задавал своим ученикам письменные работы на темы из истории династии Габсбургов. В младших классах учеников устрашали император Максимилиан, который влез на скалу и не мог спуститься вниз, Иосиф II Пахарь и Фердинанд Добрый; в старших классах темы были более сложными. Например, в седьмом классе предлагалось сочинение "Император Франц-Иосиф - покровитель наук и искусств". Из-за этого сочинения один семиклассник был исключен без права поступления в средние учебные заведения Австро-Венгерской монархии, так как он написал, что замечательнейшим деянием этого монарха было сооружение моста императора Франца Иосифа I в Праге. Зорко следил Дуб за тем, чтобы все его ученики в день рождения императора и в другие императорские торжественные дни с энтузиазмом распевали австрийский гимн. В обществе его не любили, так как было определенно известно, что он доносил на своих коллег».
Любопытно, что чехи Гашека подчеркнуто аморальны. Набор ценностей у них весьма ограничен. Так, фактически все положительные гашековские персонажи не религиозны, не патриотичны - в отношении Австро-Венгрии абсолютно, в отношении Чехии - скорее, тоже. Некоторый оттенок "своего" появляется разве что в отношении чешского языка. Также можно зафиксировать "местный патриотизм", укладывающийся в емкую формулу "погнали наши городских". Они не являются поборниками семейных традиций. Так, поручик Лукаш обладает внушительным штатом любовниц, а о личной жизни самого Швейка мы узнаем из письма, "написанного в сортире": «Ты подлый хам, душегуб и подлец! Господин капрал Кржиш приехал в Прагу в отпуск, я с ним танцевала "У Коцанов", и он мне рассказал, что ты танцуешь в Будеёвице "У зеленой лягушки" с какой-то идиоткой-шлюхой и что ты меня совершенно бросил. Знай, я пишу это письмо в сортире на доске возле дыры, между нами все кончено. Твоя бывшая Божена».
Обычный круг общения указанных персонажей (причем, далеко не только на войне) - проститутки и разнообразного рода распутницы. Вообще, положительных образов среди женских персонажей любых национальностей в гашековском романе практически нет - на роль таковой может претендовать разве что несчастная служанка Швейка, пани Мюллерова. Имущественные ценности "доброго буржуа" также подвергаются осмеянию: "крепкий хозяин" - зажиточный крестьянин Балоун служит постоянной мишенью для иронии. Герои книги не прочь подраться, не видят особого преступления в воровстве, среди главных ценностей почитают выпивку и еду - при этом могут считаться экспертами в обеих областях. Такая негативная трактовка образа героя и типична, и одновременно, нетипична для литературы ХХ в. Конечно, "военная литература" пересмотрела - хотя бы на страницах своих произведений - многие идеалы "высокого стиля" и впервые в массовом порядке подвергла ревизии ценности - и вечные и, скажем так, прогрессистские. Но Швейк сильно отличается от "потерявших веру" романтических героев Э. Ремарка или Э. Хемингуэя, которые ищут опору в мире, где разрушено и опошлено оказалось практически все, во что они раньше верили или должны были бы верить. Швейк, собственно, всегда был таким. Однако в каком-то смысле роман Гашека не менее трагичен, и его распространенное сравнение с "Дон Кихотом" Сервантеса довольно справедливо. За фасадом швейковской удали чувствуется глубокое разочарование и пессимизм самого писателя - в отношении национальной идеи, практически оставленной "за скобками" романа, в возможности хоть какого-нибудь "позитива". И, как не странно, в описаниях ненавидимой, презираемой автором Австро-Венгрии, в пражских зарисовках, метко очерченных фигурах трактирщиков, разнообразных богемных персонажей и даже офицера императорской и королевской армии поручика Лукаша чувствуется своеобразная ностальгия самого писателя о "потерянном времени". Характерное описание Гашека периода работы над романом находим у Пытлика: "Что-то в нем перегорело". Эту перемену заметил и Э.А. Лонген. Он вспоминает: "Я не участвовал в разговоре и наблюдал за Гашеком, который поразил меня явным старанием играть роль довоенного богемного весельчака. Весельчаком он больше не был. Его лукавая улыбка утратила мягкость и чарующую сердечность, а хитрый, прищуренный взгляд был мрачно-насмешлив. Гашек, как прежде, сыпал остротами, но глаза его при этом явно насмехались над слушателями. Его внешность и движения приобрели какую-то жесткость и угловатость, по лицу временами пробегала пренебрежительная усмешка. А порой проскальзывала и досада. В такие минуты он быстро осушал рюмку. Пил нервно, без передышки, без удовольствия, иной раз выпивал несколько рюмок подряд, точно хотел отогнать какое-то неприятное ощущение...".
Возвращаясь к тексту романа и воплощенному в нем "национальному дискурсу", стоит отметить "дрейф" от героического национального пафоса первых заметок к "пассивному сопротивлению" маленького человека. В какой-то мере эти черты прослеживаются и в чешской литературе, причем, по мнению ряда исследователей, данное сочетание во многом определяет ее идейную составляющую. По словам историка Я. Шимова, «случилось так, что чехи во многом вынуждены были если не выдумывать, то, по крайней мере, додумывать собственную историю, а отчасти и собственную культуру. В истории, как известно, очень многое, да что там - почти все, зависит от расстановки акцентов. А акценты эти в новой чешской истории расставляли "будители" - поколение национально ориентированных просветителей, литераторов, филологов и историков, которое появилось в первой половине позапрошлого столетия и успешно привило свой, как сказали бы сегодня, дискурс всему чешскому обществу. Не будет большим преувеличением сказать, что именно они и придумали современный чешский народ, - конечно, с учетом немаловажных корректив, внесенных в бытие и сознание чехов перипетиями ХХ столетия». Изначальная ориентация "будительской" литературы была разработана в XIX в. историком и просветителем Франтишеком Палацким. Она опиралась на концепцию, согласно которой "чехи - народ малый, но испокон веков особый и самостоятельный", не склонный ни к чреватому ассимиляцией тесному сближению с немцами, ни к идеям панславизма, ведущим славянские народы Восточной Европы и Балкан в объятия огромной и малопонятной России.
В поисках "национального мифа", который бы мог вдохновить народ, "будители" часто обращались к истории гуситских войн, черпая именно здесь "особую идею" своей нации. В частности, будущий президент Чехословакии Томаш Гарриг Масарик писал в своей работе "Ян Гус": "Спустя 400 лет внутренней борьбы, разброда и несамостоятельности мы вернулись к духовным истокам нашей реформации (движению гуситов. - М.Ш.)... Наши просветители основывали национальную идею на религиозном гуманизме; наш либерализм, однако, как и везде, довольствуется лишь национальным эгоизмом, который, как мы видим повсюду, ведет лишь к негуманности, к подавлению языка национального сознания иных народов... Мы должны, наконец, начать жить позитивно и без боязни идти своим чешским путем. Только так мы сможем избавиться от страха перед собственной малостью, который как червь точит изнутри чешскую душу...". Как отмечает Шимов, "Масарик не мог не понимать, что его представления о собственном народе - это скорее наброски того, какими чехи могли бы быть - и, по мнению Масарика, должны были быть,- нежели отражение того, каковы они есть". В итоге чешский романтический национализм уживался или, порой, даже противоборствовал довольно-таки реалистичной, и даже ироничной литературе. Швейк, начав свою карьеру, скорее в первом лагере (вспомним публикацию в "Чехословане"), благополучно перебежал во второй, и в этом смысле, стал гораздо более "живым и подлинным". Ведь Швейк - это не столько сатира на Австро-Венгрию, сколько на самих чехов, для подавляющего большинства которых важнее представлялось умение выжить в неблагоприятных обстоятельствах, а не "переворачивать мир" с целью эти обстоятельства изменить. При этом его патриотизм был местным, не идейным, как у французов, немцев или русских - понятия "большого пространства", способного вместить "великие идеи" у чехов просто не было.
В общем, Швейк, с одной стороны "вобравший в себя" качества "человека с улицы", и в связи с этим ставший подчеркнуто чешским персонажем - наверное, именно его образ в мировой литературе зафиксировал "чешский характер", с другой - является противоположностью возвышенным мечтаниям "будителей". Он предприимчив, находчив, одновременно ироничен и наивен - где-то авторская позиция явно расширяет рамки персонажа. Но в любом случае, Швейк не идейный "таборит" - его легче представить в армии Валленштейна, среди ее многоязычных ландскнехтов.
В целом, чешская литература периода войны оппозиционна. Так, поэт Франя Шрамек, воевавший на Восточном, а после ранения - на Итальянском и Румынском фронтах, до своей мобилизации отсидел в заключении за антивоенное стихотворение "Пишут мне повестку". На фронте он только укрепился в своей антимилитаристской позиции. Воевал - так же по принуждению - поэт Станислав Костка Нейман. В 1918 г. "по мотивам войны" он выпустил сборник "Тринадцать песен времен разрухи". В плен сдался писатель Карел Ванек, написавший продолжение романа Гашека - о пребывании Швейка в русском плену - в нем значительное место уделяется ироническим выпадам против "будительской пропаганды". А писатель Алоис Ирасек, автор объемного цикла исторических романов в духе Вальтера Скотта, изображающих движение гуситов, период австрийского господства ("тьмы") и национального возрождения, прославился и тем, что в 1918 г. прочел на Вацлавской площади прокламацию независимости Чехословакии.
Любопытно, что в провозглашении независимости также легко увидеть смешение возвышенного "вальтер-скоттовского" стиля с "швейковской буффонадой". Чешский публицист Либор Кукал дает ироническое описание этого события: «Cамым востребованным предметом в Праге были стремянки. Люди поднимались к вывескам магазинов и учреждений и замазывали немецкие названия. Каждый хотел по-своему выразить свою радость. Полицейские и почтальоны снимали кокарды с австрийским гербом. Похоронные автомобили ездили по Праге с надписью: "Умерла Австрия!!!" На улицу вышли все пражские духовые оркестры. Люди пели "Где родина моя", "Гей, Славяне!" и много других патриотических песен. Национальный театр в тот вечер как назло запланировал "Кармен" Бизе, а не какое-нибудь произведение Сметаны или Дворжака. Но решение нашлось: как увертюру сыграли будущий чешский гимн "Где родина моя", и севильские цыганки вышли на сцену в повязках в цветах чехословацкого флага. На следующий день был запланирован еще более неподходящее произведение - "Летучий Голландец" Рихарда Вагнера. Но руководство театра сориентировалось в ситуации, сняли "Голландца" и поставили "Проданную невесту" Сметаны. Кстати, билеты продавались со специальной, патриотической наценкой. Настоящий чех готов в такой день переплатить за "Проданную невесту"».
Завершая краткий обзор "чешского элемента" в рамках империи, отметим феномен уникального пражского немецко-чешско-еврейского многоязычия. Как указывает российский исследователь А. Бобраков-Тимошкин «вплоть до 1848 года могло показаться, что так называемый "богемизм", то есть "географическое" понимание Чехии и сотрудничество чехов и немцев в достижении относительно самостоятельного положения Чешского королевства в рамках Австрийской монархии, имеет шансы на успех. Еще в 1830-1840-е гг. немецкий философ из Праги Бернард Больцано полагал, что в Чехии может возникнуть многоязычное сообщество, подобное Швейцарии, - особая "богемская" нация, объединяющая местных чехов и немцев по принципу не языка, а гражданства, принадлежности к данной территории. Однако, в том числе и под влиянием получившего распространение в кругах чешских интеллектуалов в 1820-1830-е годы панславизма, преимущество получило понимание социально-историческое, в соответствии с которым "нация" признавалась совершенно отдельным продуктом природы, связанным общим "духом", а язык - главным выразителем этого "духа". Естественно, использование чешского языка, не имевшего абсолютных коммуникативных функций даже в самой Богемии - в тот момент многоязычной - в качестве главного мерила национальной идентичности неизбежно резко сужало культурные рамки чешского проекта».
Некоторых творивших в Праге писателей мы рассмотрим в рамках немецкоязычной литературы.