***
В лесопосадках, что из дедовских времён
из тех, советских, высаженных в тон
аграрных предписаний и заданий,
на душу принимая смертный грех,
молюсь за наших и молюсь за тех,
кто погубил их там, на поле брани.
Неужто это двадцать первый век,
воспетый в книжицах моих библиотек?
Следы вороньих вижу лапок нежных.
Пусть за меня пришелец птичьих стай
оплачет их тела безмолвно, втай,
лежащих в лесополках вьюжных, снежных.
И вновь сойдутся – дронов целый полк,
на каждого по десять штук и волн
взрывных, смертельных. Будешь словно сито,
пронизанным, сквозь дырочки телес
лишь только купол золотых небес,
да ворон, что кричит за всех убитых.
От чёрной ссоры, от большой беды
так выпало нам то, что не уйти
ни от начала, ни от середины.
Хотелось нам себя не замарать бы,
но вон они лежат в полях – небратья,
обняв по-братски Русь – грудь, плечи, спину!
ГНЕЗДОВЬЯ ТАЛОЙ ВОДЫ
Чтоб быть красивой, вечно молодою,
румянец через щёки – маков цвет,
ты умывайся талою водою
аж ломит зубы, но лицо умой ей,
остудно, обережливо от бед!
Особая есть стать у талых вод.
Стать колдовская! Приворотный стебель,
листочек алый, журавлиный свод,
вода сия – замешивалась в небе.
А всё, что начиналось там, где высь,
где паволока звёзд, скрещённых в теле,
то лечит лучше роз и чистотела,
и отмывает душу – грязь и слизь.
О, приворотная, о, женская, моя!
О, город газовых и кружевных подшалков!
Такая ты – как из небытия.
Ты где была, скажи, и где шаталась ты?
Благословен теперь Четвёртый Рим,
и первая Москва, и каждый город.
А талая вода, как будто грим,
на щёки, грудь твои течёт сквозь ворот.
Мы из воды вот этой, не святой
уйдём сквозь пальцы, растворимся в нетях.
Но талою водою буду петь я,
в уста твои вцепившись красотой.
НАША РЕЧЬ
Россия, Русь, размах, раздолье, речь!
Прислушиваюсь к звукам – эко диво!
Так речью можно приласкать и оберечь,
лечь подорожником,
обжечь лицо крапивой.
Емелюшкой взойти, ложась на печь
да под топор лечь буйной головою.
Не мы её – нас выковала речь,
и за неё – родимую! – шли в бой мы.
За фильм «Калина красная», за песнь
Егора Летова, за то, что Цой наш вечен,
за жаворонка, вот он – в небе весь
комочком серым, что врачует, нежит, лечит!
Москва не верит никаким слезам
и никаким не верит уговорам.
В ней всё есть. Даже Киевский вокзал,
чтоб из Печёрской Лавры выгнать своры,
залегших там, раскормленных чертей.
Настанет день!
Терпение не вечно.
Исчезнут тени в полдень! Несть теней.
Мы скрепимся былинной русской речью!
Нас скрепит Пушкин, Лермонтов, Шукшин,
Булгаков и Цветаева
конечно,
Речь наша мужественных на века мужчин.
Речь наша прадедов и верных женщин.
Мы состоим – кто ж спорит? – из воды
на девяносто, говорят, процентов,
мы состоим из дум и мыслей ценных.
Но наша речь, как матрица плаценты,
и в муках мы смогли её родить!
***
Здесь небеса ушли в рассветы
кровавые, как три полоски,
огонь смертельный ввысь воздетый
на снег стекает алым воском,
«твои стихи, как с фронта сводки!» -
сказала мне сестра-Елена,
когда стихи кромсают глотку,
я их в мороз сама раздела,
их голое без кожи тело
сияло! Словно дева, плотски.
Мои стихи, что крики бабьи,
их повторяли эти ямбы,
склонившись прямо у могилы.
Я руки им, стихам, держала,
не отпускала. Я зубами
вгрызалась в них. Был рот кимвалом
бряцающим, а медь – звенящей.
За Часовым струились яром,
как мёртвый взвод до неба зрящий.
Но бабы выли у могилы,
стихами – что как сводки, выли!
Я слышала – о, как кричали,
я тоже им – стихам – кричала
убитым мальчиком из Курска,
убитой девочкой из Суджи,
убитой женщиной с Донецка.
Вот чем, скажите, мы их хуже –
чем англичане и французы,
что лопотали по-немецки?
Мои стихи, как с фронта сводки,
как Щек, Хорив и Кий с сестрицей.
Натянутые в горле нотки,
вставляющие в рёбра спицы.
Больнее ран. Вольней неволи.
Как одеяльцем подоткнули
лежащее открыто поле.
Мои стихи грубее сводки,
колючей, жёстче. Рви в клочки их,
бросай на землю и ногами –
топчи, топчи. Кий, Щек с Хоривом,
с сестрою Лыбедь сами, сами
пусть добывают этот Киев
и собирают камни, камни.
И век стоит и два Россия.
Во-первых, это так красиво!
А во-вторых, денафикация.
Ужели доживём до сих мы?
И я прошу тебя – пожалуйста,
разбавь мои мне раны водкой.
Вот этой самой русской водкой.
Я слышала, что строят город
как раз, где Киев, где Крещатик,
там под землёю мёд и солод.
Река Почайна. Дети в чатах.
***
Одно я знаю, как перебирались
солдаты наши вброд по талым водам.
И командир молчал. Он шёл по талым
со всеми вместе бродом.
Хотелось крикнуть. Но змеились вздохи.
Перебрались и стали греться чаем.
(Не зря на гум-пайки мы собирали,
не зря орали мы прожжённой глоткой…)
А командир ругнулся: «Лохи, лохи!»
Те, кто хотели просто отсидеться.
С простреленной гортанью рухнул Лёха,
блевал он чем-то красным цветом сердца,
и чем-то белым, как цветы акаций…
И вот с тех пор, как слышу шум водицы,
мне хочется пойти за правду биться!
Ну почему не все пошли сражаться?
Вы, мамы, видно, плохо воспитали
своих сынов безвольно, отстранённо.
Я своему внушала сыну: «Павел,
вот – родина! Храни! Она – икона!»

