***
Я в церковь высокую хлеб принесла:
«О, Сыне, прими же, молю я!»
Конечно же, ноша ничтожно мала,
хлеб в тряпку завёрнут льняную.
Пока хлеб несла (свеж, духмянен хлеб, бел
и корочка. О, этот запах!)
Там в церкви высокой прижалась к тебе:
«О Сыне, о цветик наш маков!»
Вот также пусть, если суров сына час,
как сына Марии, вот также,
старушка, как я – в платьишке без прикрас,
в платочке простом и рубашке,
вдруг что-то случится: крест, меч ли, война,
вот также сынка пожалеет она.
Хочу, чтобы небо его берегло,
хочу, чтобы солнце пригоже зело.
Он – мой сын!
Чтоб ветер его не хлестал,
чтоб дождик не рвал его взора овал.
Мы – глина для Господа.
Материал.
И долго стояла в киоске у треб,
крестилась раз сто или двести.
О, Сыне распятый…
зачем ему хлеб?
О, Сыне, распятый в порезах…
Хочу, чтоб мне стыд не плескал по щекам,
и чтоб не душили меня боль и срам,
чтоб сын был, как я волонтёр, патриот,
чтоб гуманитарку грузил бы в поход.
И чтобы не пьяница, не наркоман,
ни вор, ни картёжник и не хулиган.
А чтоб был нормальным, российским.
…Я хлебушко в сумку затискала!
***
Идём лицом на запад. Скифский взгляд
и скулы широки, как у монголов.
О, если б знали, как они кричат
в нас наши русские отважные глаголы!
Кричат: несём терновый мы венец,
кричат, о да, что кровь мы проливаем.
Что Русь свою освобождаем здесь
мы в каждом доме, рухнувшем сарае.
Везде, везде моя святая Русь:
у тётушек донецких за божницей,
у сморщенных, как яблочки, бабусь,
у мальчика. Вы видели ресницы
его длиннющие?
Такие, может быть,
густые, загнутые, просто загляденье
носил Князь Красно Солнышко с рожденья.
Здесь наше всё – степь, солнце, крепость, щит!
Неважно, сколько лет прошло, веков,
но то, что наше – это наше больше,
хоть занято врагами. Своя ноша
не тяготит. Я не отдам гробов
и не отдам я Киевскую Лавру.
Там – мы.
И здесь – мы. Право, не отдам я!
Нести я буду крест. Хоть сто крестов.
Плевать на санкции, блокаду, кровь и смерть,
не для себя идём, а для Руси мы!
Недаром расстелила она степь,
что на восходе так особенно красива!
***
Я и сама кричу о милосердии,
о сострадании, о жалости, доверии,
кричу огромным криком и отчаяньем,
кричу я так, что горло рву молчаньем!
И связки хрипнут. Я кричу о милосердии,
когда я вижу грузовик, «груз 200» едущий,
и там картонка на стекле начерчена,
фашисты бьют по бабушкам-по дедушкам,
стреляют, словно сумасшедшие!
Но я опять воплю о милосердии,
когда нам рушат церкви православные,
когда бьют батюшек московского державия,
когда я становлюсь тем агнцем, жертвою…
Кричу о том, Господь чтоб не оставил нас,
молю о милосердии на площади,
где рвали на куски мне сердце ранами,
нет, я – хорошая.
Нет, я – хорошая!
Какая есть. Такую меня сделали,
страх отсекала я бесстрашием и смелостью,
слух выправляла медным я звучанием,
а зренье дальнозоркостью и зрелостью,
безмолвием гортань рвала, молчанием.
Теперь вовсю кричу о милосердии,
о братстве, равенстве, великодушии, бессмертии.
Но это не тот случай.
Горе высится.
Вот девочка в чулочках и с косицами,
трагедия на Курском пляже страшная,
как мёртвый взвод, погибший
под Попасною.
Фашист – не брат, не человек, не друг он.
Не надо так, заламывая руки…
Не милосердной буду: только Нюрнберг
их отрезвит, фашиствующих, право.
Лишь так отстроится Российская держава!
***
У моей подруги (теперь уже бывшей)
сын в Америке, что рядом с Мексикой.
Он платит налоги, еду свою трескает,
на деньги его летят Эфпивишки.
На деньги его прямо в русских детишек.
Сто раз задавала вопрос, о как долго,
сколько продлится эта трагедия?
Но если бы сын мой (нет, только не это!)
переоделся в такую бейсболку,
но я бы лично, как Тарас Бульба,
не стала терпеть бы в своей семье Брута.
Мёртвые, мёртвые
мяса кусочки
в поле лежат. Боже, как мне спать ночью?
Да, все мы – дети истории нашей.
Нашей эпохи и нашей планеты
Если же сын по ту сторону света.
Если же сын по ту сторону? Взашей
гнать его надо и брать на поруки.
Что ж ты не тянешь в нему свои руки?
Не умоляешь: опомнись, ты – русский!
Ты был рождён здесь во льне, бязи, ситце
для высочайшего ты смог родиться!
А он что делает? Радует Хьюстон?
Пьёт колу, ест там с томатом сосиски
и запивает виски?
О, да, я волком бы выгрызла горло
тем, кто сбежал через щели и Ларсы,
ибо стреляют в нас укры упорно
да по детишкам голубоглазым,
по сероглазым и кареглазым.
Не смей к перу прикасаться, рви фразы!
А у меня по-другому! Мой сыне,
я твой солдатский целую затылок.
Ты за Россию.
Ты здесь.
Ты – отважный.
Всё остальное притворство и лажа.
Встанем супротив них вещей войною.
…Не подведи, умоляю, родной мой!
***
О, сколько в поле простояло русских Ваней,
надеть бронежилет сказала мама,
многоязыки – мы,
мы – тьмы,
мы – яры,
все вместе русские, чеченцы и татары,
простые мужики, кто из Кузбасса,
из Кемерово, из Тувы, Урала,
их родина таких вот нарожала:
враги боятся!
А Часов Яр лежит, как есть, в ладонях,
и залежи там глин огнеупорных,
снабжающих заводы Петербурга,
Юзовки – 20 рудников песчаных:
ключ ко вратам Донбасса в Часов Яре!
К надвратному истоку металлургов!
Я знаю, что теперь с Россией будет,
шагами путь свой меряем, часами,
огнеупорные по ней шагают люди,
о, Господи, мы обнимаем справа!
Поговорим о жаре, коксованье,
стекловарении, мартеновке, цементе,
о нефтехимии, керамике, о джуте,
о транспортом узле, о стали, меди.
Война закончится: поулично, подомно,
по городу.
Теперь мы в Часов Яре.
(Взять Константиновку, дойти до Краматорска,
взять Славянск и Дружковку, и на этом
рыжеволосое окликнет лето…)
Год и пять месяце шли каждым человеком,
героем каждым шли по долам, рекам,
шли танками орудий и снарядов,
под пулями шли, взрывами, стрелками.
Вот ключ, теперь ворочаем замками.
Теперь ты знаешь всё, что будет с нами!
И, если честно, Господи, мы рады.
***
После Хлебного Спаса - за сутки
осыпь листьев тяжёлых в саду.
Отгуляли, жирея, голубки
и птенцы –
на хлебах, на меду.
Их собратьев, чьи тяготы - в лёгкость
собираться на юг в перелёт,
время осени, словно бы лопасть
тихо втягивает в поход.
Впрямь пора!
Позабыть все обиды
и простить всех, печаль затая.
Засыпаю и чую - планиды
под спиною, под крыльями я...
Неужели закончилось это -
сочноцветье? И лепет зари?
Впереди снова стужи да ветер,
сны - в полоску, и в круг - фонари?
Птицы, птицы. И пьяно, и сытно
вы отбражничали. Летим,
помолившись Святому Антипу,
по Московии в Прагу и Рим.
Мы крикливей вселенной.
Гортанней
этих звёзд, этих махоньких фраз!
И когда мы кричим “до свиданья”,
то лучи золотятся, лиясь!
***
Яблочный Спас. Нынче яблочный свет сквозь течёт.
Яблочный Спас, в нём какая-то древняя тайна.
Яблочный Спас. А во что мне уткнуться ещё?
Яблоком чёрным к ногам покатилась Украйна.
Яблоком светлым из семечка будем растить
Преображенье, где чувство запрятано в слово.
Яблоко красное я зажимаю в горсти,
вот он итог: перед хлебным медовый.
Не позвонить: мы разделены на двух врагов,
но набираю знакомый я номер, там воют снаряды.
Преображайся, Украйна, удел твой таков,
в праздник хотя бы.
Хуже конфликтов бывает лишь только конфликт,
но не людей. А тех, кто проструился ко власти.
Каждой деревней и городом каждым болит,
садом болит.
Даже яблоком сладким.
Дом, где гостили мы: муж, дети, тётушка, я,
в мае сгорел (говорят, с квадрокоптера сброс был),
раньше была у нас общая с ними семья,
великороссы и малороссы.
Вот догниёт украинское яблоко, а с ним и червь.
Вот и закончится гулкое, страшное время.
А из земли, из её чернозёмовых чрев
вырастет новая яблоня
в Преображенье.
****
Бывает, на сердце навалится тоннами,
наверное, мысли. И как от них деться?
А я разговариваю с нерождёнными.
А я разговариваю с ними честно.
О чём? Обо всём. А особенно с сыном,
наверное, он был в меня бы красивым,
и если, когда заболела б, носил бы
меня на руках.
Был бы сильным.
Сказала ему: девяностые годы.
А я молодая, девчонка, цвет-ягод,
я слушала Летова и Янку Дягилеву.
И не было родов.
Какие мне роды?
А были врачи, жгут, шприцы. Ох, и злая,
губительная акушерка! Пила и
жевала она бутерброд с кашей манной
на старом потертом сиденье диванном.
Вот кресло Раухфуза. Валик под грудью.
Забудем!
Забудем. Плохое забудем!
Не надо о грустном.
Найду я в капусте
и аист потом принесёт пару деток!
…Но те, нерождённые в прошлом столетье,
как будто во сне им звоню на рассвете.
Вот – женский мой грех.
Вот моё захолустье.
И это – единственное! – меня держит
на этой земле: отмолить и отплакать
и мне отстрадать,
отреветь, выпечь с маком
в горниле всю грудь мою, сердца ось, стержень.
Тогда я мечтала, что вот покорится
модерн-поэтессе Москва, Питер, Ницца –
мамаше-кукушке, мамаше-крольчихе –
и те меня лучшее!
Звоню.
Тихо. Тихо!
На балке, где небо прикручено, матица,
на балке, где небо, его колыбелька.
Дитя нерождённое в ней. Всё ли ладится?
И всё ли тебе в ней конфетка?
И всё ли тебе погремушка-игрушка?
А я…
что же я?
Муж, семья да работа.
И кажется мне: позвонит мне на сотовый,
он – мной нерождённый. Прошепчет на ушко.
Люблю тебя мама…
Не плачь так. Не нужно!