В пору ранней юности на берегу украинской реки Самары сверстница прочла мне стихи Есенина «Заметался пожар голубой…», «Дорогая, сядем рядом…» и другие. Они были не только созвучны моему состоянию, но и соединяли с чем-то до слёз близким и родным. Так я впервые встретился с той Россией, о которой, как вскоре выяснилось, умудренные опытом люди остерегались говорить. Даже моя мама, преподаватель русской литературы, когда, я разгоряченный, с порога громко спросил: «Кто такой Есенин?!», сказала: «Тише, сынок»… Оказалось, что недавно был арестован мамин коллега, учитель математики Евтушенко, объяснявший якобы во дворе за школьным туалетом содержание есенинских стихов ученикам. Кто-то донёс, и ему дали десять лет. Это был, кажется, 1961 год!
С возрастом эта история не забылась, одолевали сомнения: не стала ли мама жертвой нелепых слухов. В конце концов, я разыскал вернувшегося из заключения Евтушенко. Полистав мою книгу стихов, он рассказал, что отсидел от звонка до звонка не только за антисоветскую трактовку Есенина, хотя и это было поставлено ему в вину. «Да что же такое преступное можно извлечь из есенинской поэзии?!» – не унимался я, раздраженный его немногословием. Учитель отчужденно посмотрел на меня и ответил холодно: «Какой же вы поэт, если не видите очевидного? А еще говорите, что любите Есенина»…
Мне сразу стало неуютно в городе моего детства. Однако, уйдя от разъяснений своего понимания есенинской Музы, учитель переключил мое внимание из режима слепого поклонения ей на уровень осмысления человеческой судьбы поэта. И тут выяснилось, что элементарные биографические сведения, особенно касающиеся его трагической гибели, совершенно недоступны. Обстоятельства дуэлей Пушкина, Лермонтова из года в год распутывали, проясняли, а с есенинским уходом как бы сразу все было ясно: да, был милостью Божьей талантлив, но озорничал не в меру, хулиганил, спился и как следствие – повесился в «Англетере». Доказательства этого извлекались из самих стихов Есенина. Вот и последнее заканчивается строками:
До свиданья, друг мой, без руки и слова,
Не грусти и не печаль бровей, –
В этой жизни умирать не ново,
Но и жить, конечно, не новей.
Казалось бы, какие еще нужны доказаельства!
С 1969 по 1978 годы я жил в городе гибели Есенина, летал на Ту-104 и первые свои стихи опубликовал там же, чем вызвал у своего командира Игоря Дмитриевича Горшкова немалую тревогу. И было отчего! Ведь все русские поэты по-своему невменяемы, как любили на то намекать некоторые наши литературоведы: Пушкин имел до безумия вспыльчивый характер, Лермонтов прославился своей агрессивной желчностью, преследуя злословием друзей и недругов, пока не нарвался на мартыновскую пулю, Есенин же вообще был повеса, хулиган, пьяница и забулдыга, к тому же лечился в психушке… Может быть, такой образ поэта утвердился в представлениях моих коллег, или кто-то «накрутил» отечески настроенного по отношению ко мне Горшкова, но только тревога командира была неподдельной: его штурман, мозг самолета, пишет стихи!
К счастью, без особых усилий, я доказал ему, что такие стихи, как «Письмо к матери», «Ты меня не любишь, не жалеешь…», поэму «Анна Снегина» не мог создать человек с плавающей психикой. Эта, едва не стоившая мне летной карьеры, история по-новому замкнула меня на Есенине. Я думал о нем постоянно и вскоре усомнился в его самоубийстве. Между гибелью Есенина и его психологической настроенностью в письмах, стихах и творческих намерениях последнего года жизни ощущалось несоответствие.
Какая ночь! я не могу.
Не спится мне, такая лунность.
Еще как будто берегу
В душе утраченную юность.
Или:
Не гляди на меня с упреком,
Я презренья к тебе не таю,
Но люблю я твой взор с поволокой
И лукавую кротость твою.
Эти стихи, написанные за месяц до гибели, - свидетельство душевного здоровья поэта. Только наивные или совершенно не понимающие психологию творчества люди верят в то, что подобные строки могут излиться из души, одержимой манией самоубийства. Да, они не переполнены оптимизмом, но надобно помнить, что сопутствующие поэту буквально с первых его шагов печаль и грусть - исконное свойство русской души.
Убить себя из-за «утраченной юности» Есенин не мог, искать причину его трагедии в безответной любви было бы наивно…
Кто-то вбил мне в голову, что так называемые публицистические стихи Есенина, в отличие от его лирики, не более, чем «езда не в ту степь». Вот почему до времени я не считал их источником сведений о судьбе поэта. Между тем, ничто из поэтического содержания у Есенина не выходит за пределы его судьбы. Есенинская цельность была абсолютной и всегда питалась той любовью, без которой, согласно библейскому завету, нет знания, нет человека и все – ничто! Вот, к слову, почему не может быть экспериментальной поэзии. С любовью экспериментировать нельзя. Она сама – Бог. В этом смысле Есенин истинно верующий, ибо:
Как бы я и хотел не любить,
Все равно не могу научиться,
И под этим дешевеньким ситцем
Ты мила мне, родимая выть.
Ведь это к безбожному поколению – и по тону и по смыслу – обращается Есенин в стихотворении «Русь Советская»:
Цветите, юные! И здоровейте телом!
У вас иная жизнь, у вас другой напев,
А я пойду один к неведомым пределам,
Душой бунтующей навеки присмирев.
Но и тогда,
Когда во всей планете
Пройдет вражда племен,
Исчезнет ложь и грусть, –
Я буду воспевать
Всем существом в поэте
Шестую часть земли
С названьем кратким «Русь».
(1924)
Есенинское смирение больше похоже на вызов большевикам, нежели на исповедь о компромиссном нейтралитете поэта в ответ на происходящее в стране. В приведенных стихотворных строках по сушеству дана целая программа на неограниченную во времени перспективу. Сколько ни перечитывай их, убеждаешься только в одном - даже «душой бунтующей навеки присмирев», уходить на тот свет поэт не собирался. Есенин ведал, что творил. Еще в 1914 году он писал о том же:
Если крикнет рать святая:
«Кинь ты Русь, живи в раю!»
Я скажу: «Не надо рая,
Дайте родину мою».
Не озорством и поисками острых ощущений был одержим есенинский гений. В условиях тотального террора против всего исконно русского, конечно, никто уже не мог гарантировать Есенину жизнь после таких признаний. Да и сам он прежде других понимал это, идеально олицетворяя в своем творчестве национальную сущность великоросса.
Одна из пролетарских легенд о Есенине гласит, что он якобы в своих стихах выразил испут перед железным городом и прогрессом. Горечь и тоску – да. Но ни о каком испуге и речи быть не может. Есенину было свойственно ценить нстину больше своей жизни. Когда «психическая пропаганда большевиков» на весь белый свет вещала свои диктаторские лозунги «Мы наш, мы новый мир построим», «Кто был ничем, тот станет всем!» и т.п., противиться которым было смертельно опасно, в стихотворении «Метель» Есении пишет открыто:
Прядите, дни, свою былую пряжу,
Живой души не перестроить ввек,
Нет!
Никогда с собой я не полажу,
Себе, любимому,
Чужой я человек.
Хочу читать, а книга выпадает,
Долит зевота,
Так и клонит в сон…
А за окном
Протяжно ветр рыдает,
Как будто чуя
Близость похорон.
Книга, выпадающая из рук поэта, как станет ясно в конце стихотворения, – «Капитал» Карла Маркса, в связи с которой Есенину видится не светлое будущее, а «близость похорон». Все эти траурно-пророческие прозрения происходят в пределах все того же смиренного непротивления… И никакого лукавства здесь нет. Исходя из глубины своего крестьянского опыта, Есенин искренне пытался понять, что же несет в себе русским людям главный труд коммунистического идеолога. «Хочу читать, а книга (всё равно! – Г.К.) выпадает», то есть ее содержание выпадает из русла духовного, естественного, и, следовательно, само по себе обречено на неусвояемость даже умозрительную. В связи с этим Есенин дает картину того психического разлада, который происходит от насильственного внедрения чуждого национальной природе образа жизни:
Облезный клён
Своей верхушкой черной
Гнусавит хрипло
В небо о былом.
Какой он клён?
Он просто столб позорный –
На нем бы вешать
Иль отдать на слом.
И первого
Меня повесить нужно,
Скрестив мне руки за спиной:
За то, что песней
Хриплой и недужной
Мешал я спать
Стране родной.
По сути Есенин здесь засвечивает глобальную подмену человеческих понятий и указывает на то, что за этой системой подмен стоит сама смерть.
Упреждая обвинения в том, что это – плод его больного воображения, он в этом же контексте как бы мимоходом заметил:
Не знаю, болен я
Или неболен,
Но только мысли
Бродят невпопад.
В ушах могильный
Стук лопат
С рыданьем дальних
Колоколен.
Чуткое сердце поэта не обмануло Есенина, нарисовавшего погибельную перспективу своего народа. Не заблуждался он и на свой счет, зная, что не простят сму большевики столь сокрушительного развенчания главного труда Карла Маркса. Заключительные строфы стихотворения – лучшее тому доказательство. Вчитаемся в них:
Себя усопшего
В гробу я вижу
Под аллилуйные
Стенания дьячка.
Я веки мертвому себе
Спускаю ниже,
Кладя на них
Два медных пятачка.
На эти деньги,
С мертвых глаз,
Могильщику теплее станет, –
Меня зарыв, –
Он тот же час
Себя сивухой остаканит.
И скажет громко:
«Вот чудак!
Он в жизни
Буйствовал немало…
Но одолеть не мог никак
Пяти страниц
Из «Капитала».
Разумеется, Есенин говорит здесь не о реальном кладбищенском могильшике, который кроме Библии в то время вряд ли что-нибудь эдакое открывал. Общеизвестно: «могильщиками старого» называли себя большевики-марксисты.
В следующем за «Метелью» стихотворении «Весна», написанном явно после воспитательной проработки поэта, читаем:
Припадок кончен.
Грусть в опале.
Приемлю жизнь, как первый сон.
Вчера прочел я в «Капитале»,
Что для поэтов –
Свой закон.
Метель теперь
Хоть чертом вой,
Стучись утопленником голым, –
Я с отрезвевшей головой.
Товарищ бодрым и веселым.
Гнилых нам нечего жалеть,
Да и меня жалеть не нужно,
Коль мог покорно умереть
Я в этой завирухе вьюжной.
Нет сомнения, что Есенин написал эти стихи в ответ на вполне искреннюю попытку заразить его идеями марксизма. В посвящённых П. Чагину «Стансах», кстати, написанных тоже в конце 1924 года, но ранее, нежели «Метель» и «Весна», есть тому прямые свидетельства. Посвящая «в стихию промыслов», Чагин уверенно наставляет поэта:
«Смотри, – он говорит, –
Не лучше ли церквей
Вот эти вышки
Чёрных нефть-фонтанов?
Довольно с нас мистических туманов,
Воспой, поэт,
Что крепче и живей».
И Есенин отнюдь не торопится возражать своему наставнику. Напротив, он словно зачарованный идёт у него на поводу и даже повторяет чагинские лозунги:
Я полон дум об индустрийной мощи,
Я слышу голос человечьих сил.
Довольно с нас
Небесных всех светил, –
Нам на земле
Устроить это проще.
И, самого себя
По шее гладя,
Я говорю:
«Настал наш срок,
Давай, Сергей,
За Маркса тихо сядем,
Чтоб разгадать
Премудрость скучных строк».
Довольно мирный тон здесь указывает на отсутствие неприязненного предубеждения Есенина к автору «Капитала». Скорее, он даже иронизирует над своей беспечной нерадивостью в отношении предполагаемого кладезя человеческой мудрости.
Но вернемся к стихотворению «Весна». В первых его строках поэт как бы соглашается с кем-то, что пытался постичь Маркса в болезненном состоянии. Но теперь вот, исцелившись, он переходит с грустного на бодрый тон осмысления – «Припадок кончен. Грусть в опале…» Но оказывается, и в ритме бравого энтузиазма его душу не прельщает античеловеческая система марксизма: «Гнилых нам нечего жалеть»… Сам же поэт не отделяется от насильственно обреченных, числя себя в их лагере… Отвергая Бога и насаждая классовую ненависть, Маркс во главе человеческого прогресса поставил экономические законы. Вот в эту концлагерную бухгалтерию «Капитала» и стремились загнать Россию марисисты-большевики, в сущности, это была не политика, а геноцид. И Есенин прекрасно это понял. Суть законов, по которым будут определяться права человека в новой жизни при новом порядке, он выразил общедоступным образом:
Тинь-тинь, синица!
Добрый день!
Не бойся!
Я тебя не трону.
И, коль угодно,
На плетень
Садись по птичьему закону.
Закон вращенья в мире есть,
Он – отношенье
Средь живущих.
Коль ты с людьми единой кущи,
Имеешь право
Лечь и сесть.
Земля, земля!
Ты не металл.
Металл ведь
Не пускает почку.
Достаточно попасть
На строчку,
И вдруг –
Понятен «Капитал».
Обладая милым, но призрачным свойством внушаемости со стороны, Есенин, как бы мимоходом поэтическими средствами на корню разрушал построенную титаническим трудом теорию «светлого будущего». Он легко низводил революционнные святыни до их истиного преступного и пошлого содержания. И только в этом смысле он был самоубийцей, ибо становился личным врагом главарей кровавой революции.
Из сборника «Тайна смерти Есенина», 1995

