1
Широкая степь Павла Васильева: яркие ковыли созвучий качаются под онтологическим ветром, и торжественные закаты звучат немыслимым великолепием…
Густая словесная плазма течёт, точно переводя зримую конкретику образов в новые регистры, где предметы, будто просвечиваются волнами, или тайными излучениями, вечности:
Змеи щурят глаза на песке перегретом,
Тополя опадают. Но в травах густых
Тяжело поднимаются жарким рассветом
Перезревшие солнца обветренных тыкв.
Тыкву можно срезать со строки, но и сквозь тяжёлый плод будет бить потоками лучей сильное солнце поэзии; а сердце арбуза, чья пульсация станет отчётлива во второй строфе, будет изранено тою силой, какую не способен, праздно демонстрируя, человек употребить на нечто лучшее:
В них накопленной силы таится обуза -
Плодородьем добротным покой нагружен,
И изранено спелое сердце арбуза
Беспощадным и острым казацким ножом.
Впрочем, уныние и рефлексия – то, что вовсе отсутствует в праздничных лентах поэзии Васильева: напротив – вся она – слава жизни.
…жизни разбойной, ярой, с высверком казацкого ножа, а лучше – сабли, с… чуть ли не пиратским посвистом.
Шатры слов, целые ковчеги их, знамёна старинных воинств – кованые и литые ассоциации рождаются избыточным стихом Павла Васильевым: порою и строка перегружена так, что хочется поднять её, ощупать со всех сторон, удостовериться в этой необыкновенной вещности, сулящей вечность:
О, эти свертки, трубы неудач,
Свиная кожа доблестной работы,
Где искренность, притворный смех и плач,
Чернила, пятна сальные от пота.
Дуги космоса: извечно золотисто-счастливого, если верить Константину Циолковскому проступают разнообразно, и если тонкость связана с уловлением не подлежащих измерению флюид, то вещественность идёт, вероятно, от мощи, с которой творились планеты.
Павел Васильев точно перевоссоздаёт мир заново: описывая известный; и полыхают закаты стихов его и поэм, и мчатся рыжегривые кони, поражая мощью бега, и смерть сама одета так пестро, что залюбуешься.
2
Жизнь дана сочно, густо; жизнь густо заселена, в ней много, что случается, и вспышки поэзии должны быть такими – яркими: мощно налитыми разноцветностью, играть летним разнотравьем…
Павел Васильев словно солнце нёс в крови: о чём бы ни пел:
Сквозь сосну половиц прорастает трава,
Подымая зеленое шумное пламя,
И теленка отрубленная голова,
На ладонях качаясь, поводит глазами.
Черствый камень осыпан в базарных рядах,
Терпкий запах плывет из раскрытых отдушин,
На изогнутых в клювы тяжелых крюках
Мясники пеленают багровые туши.
Жуткая тема – «Мясники»: обыденность поглощения мяса не делает её менее жуткой: как и образы, вброшенные в мир Васильевым, красная воспалённость оных, кошмар покачивающейся на ладонях мёртвый телячьей головы.
Но и – трава у Васильева даёт пламя, как видим…
Хотелось такого:
Мню я быть мастером, затосковав о трудной работе,
Чтоб останавливать мрамора гиблый разбег и крушенье,
Лить жеребцов из бронзы гудящей, с ноздрями, как розы,
И быков, у которых вздыхают острые ребра.
Но – такое и было: только материалы использовались иные: вместо мрамора и бронзы сиятельно зажигались слова: слова, иссекаемые из пустоты, но нагруженные даром опыта, слова, льющиеся зыбкой бронзой, чтобы застыть в формах стихов уже навсегда.
Мера, которою мерил, была высока.
Выделка стиха – ювелирна.
Лошадь мифологична, и сани помчатся сейчас, остро рассекая снежную синеву, закипая кипенными брызгами ярчайшего снега:
Вновь на снегах, от бурь покатых,
В колючих бусах из репья,
Ты на ногах своих лохматых
Переступаешь вдаль, храпя,
И кажешь, морды в пенных розах, —
Кто смог, сбираясь в дальний путь,
К саням — на тесаных березах
Такую силу притянуть?
Туго переплетаются волокна строк.
Неистово закипает время, останавливаясь в недрах стихов, великолепно закрученных П. Васильевым.
…азиатские узоры выписывались, тугие орнаменты ковра, символизирующего жизнь, будто зажигались драгоценными нитями.
И вращался калейдоскоп жизненных великолепий…