Взялся за чтение «Дневника» К. Чуковского. Первый том с 1901 по 1929 год. После прозы Сургучёва это не совсем захватывающее чтение, но уж слишком давно собирался познакомиться с этой «обширной» книгой, на последней странице которой карандашом в своё время сделал такую пометку: «Подарено А.В. Ларионовым в изд-ве «Советский писатель» ул. Поварская, 11. Москва 24 апр. 2007 г. (Гроб с Ельциным в Храме Христа Спасителя)». Вон аж с каких пор у меня эти два тома на очереди.
Есть в первом томе на мой взгляд одна странность: совсем мало в нём упоминается о революционных событиях. Лишь короткие эпизоды показывают состояние людей в тогдашнем Петрограде: пала лошадь, и из её крупа кто-то вырезал «фунтов десять»; автор был в Доме литераторов, «у всех одёжа мятая, обвислая, видно, что люди спят не раздеваясь, укрываясь пальто»; «Юрий Анненков начал писать мой портрет… Он топит дверьми: снимет дверь, рубит на куски – и вместе с ручками в плиту» (1 ноября, 1919 г.).
А уж это наблюдение и вовсе дорогого стоит: «Бенкендорф рассказывает, что в церкви, когда люди станут на колени, очень любопытно рассматривать целую коллекцию дыр на подошвах. Ни одной подошвы – без дыры!» И это в только что богатейшей стране. Такова плата за смуту.
«6 ноября (1919 г. – В.С.) Первый зимний (солнечный) день. В такие дни особенно прекрасны дымы из труб. Но теперь – ни одного дыма: никто не топит».
Из записи от 11 августа 1921 года: «Литература это работа поколений – ни на минуту не прекращающаяся – сложнейшее взаимоотношение всего печатного с неумирающей в течение столетий массой…»
«Был вчера на панихиде – душно и странно. Прежде на панихидах интеллигенция не крестилась – из протеста. Теперь она крестится – тоже из протеста. Когда же вы жить-то будете для себя – а не для протестов?» (запись от 13 мая 1925 года).
Как точно на примере подмечена суть интеллигенции (вернее всего, тех, кто к ней себя причисляет) – вечно быть всем недовольной. Словно о сегодняшнем времени написал Корней Иванович.
Не мог пройти мимо такой записи в дневнике во втором томе от 5 июня 1930 года: «Вечером был у Тынянова. Говорил ему свои мысли о колхозах. Он говорит: я думаю то же. Я историк. И восхищаюсь Сталиным как историк. В историческом аспекте Сталин как автор колхозов, величайший из гениев, перестраивавших мир. Если бы он кроме колхозов ничего не сделал, он и тогда был бы достоин назваться гениальнейшим человеком эпохи».
Так оценивают время те люди (и, прямо скажем, не самые глупые и совсем политически не ангажированные), которые в нём непосредственно живут. Которым есть что с чем сравнить. И запись в дневнике сделана не для публичного оправдания, а себе на память. Как непосредственный отклик на происходящее в стране.
Мне множество раз приходилось призывать своих оппонентов не оценивать то, что происходило восемьдесят лет назад, в другую эпоху, с позиций сегодняшнего времени. Вывод из рассуждений будет заранее не объективен. Потому что любое событие имеет свою подоплёку, свои необходимые субъективные доводы и противоречия. Наконец – срочное решение ближайших экономических и политических задач, которые просчитать вперёд на десятилетия невозможно. Поэтому от всевозможных эмоций, заглядывая вглубь десятилетий, необходимо отказываться. Если, конечно, ставить цель более или менее объективно понять произошедшее.
Однако продолжу цитату: «Но, пожалуйста, – продолжает Тынянов, обращаясь к Чуковскому, – не говори об этом никому. – Почему? – Да, знаете, столько прохвостов хвалят его теперь для самозащиты, что если мы слишком громко начнём восхвалять его, и нас причислят к той же бессовестной группе».
Пройдёт время, и эти же «прохвосты» вновь для «самозащиты» начнут неудержимо порочить имя руководителя государства. Прохвосты всегда на той стороне, где безопасно можно топтать память любого из «гениальнейших людей эпохи».
Вообще же, на страницах дневника Корней Иванович выглядит как человек абсолютно антиполитичный. Это – до 1930 года. Что там будет дальше – увидим. Правда, в тексте отмечены пропуски. Их много. Но я не думаю, чтобы подготавливавшая текст, комментарии к нему Е.Ц. Чуковская в 1997 году изъяла из него политические оценки «сталинской эпохи», если бы таковые имелись. Сосредоточен Чуковский в записях большей части на литературных процессах в Стране Советов, на своих творческих перипетиях и на жизни семьи. В отношении последнего – трагичны страницы, связанные с болезнью и кончиной младшей дочери Муры.
Похоронив исстрадавшуюся девочку в Алупке, Чуковские «жёстким вагоном, нищие, осиротелые, смертельно истерзанные» приезжают в Москву.
Что же сильно удивляет в столице Корнея Ивановича?
«Похоже, что в Москве всех писателей повысили в чине. Все завели себе стильные квартиры, обзавелись шубами, любовницами, полюбили сытую жирную жизнь. В Проезде Худ. театра против здания этого театра выстроили особняк для писателей» (24 ноября 1931 г.).
Двумя днями ранее Чуковский описывает впечатление от посещения квартиры Кольцова в Доме правительства: «Роскошь, в которой живёт Кольцов, – после Алупки ошеломила меня. На столе десятки закусок. Четыре больших комнаты. Есть даже высшее достижение комфорта – почти недостижимое в Москве: приятная пустота в кабинете. Всего пять-шесть вещей, хотя хватило бы места для тридцати» (22 ноября 1931 г.).
Иными словами, новая власть попыталась удовлетворить все бытовые нужды советской творческой интеллигенции. Однако, не всё так гладко в отношениях писателей и окололитературных чиновников.
Из посещения обеда у Пильника: «За городом. Первое впечатление: страшно богато, и стильно, и сытно, и независимо… у него форд очень причудливой формы…»
За столом происходит встреча с Андреем Платоновым: «Платонов рассказал, что у него есть роман «Чевенгур» – о том, как образовалась где-то коммуна из 14 подлинных коммунистов, которые всех не коммунистов, не революционеров изгнали из города – и как эта коммуна процвела, – и хотя он написал этот роман с большим пиететом к революции, роман этот (в 25 листов) запрещён» (27 ноября 1931 г.).
Видите, сам автор написанного произведения воспринимал его содержание совсем иначе, чем мы пятьдесят лет спустя. Время многое изменяет во взглядах и оценках на одно и то же событие – будь то в политике или литературе.
Попытался найти в своих книжных развалах роман Мариэтты Шагинян «Гидроцентраль», но так и не разыскал. Уж не в деревню ли я эту книгу отвёз? Почему решил посмотреть этот том в твёрдой и не очень-то привлекательной обложке, выпущенный издательством «Известия» в серии «Пятьдесят лет советского романа» в 1965 году?
В дневнике Чуковского есть упоминание романа вот в каком контексте. Он пришёл к уже тогда глуховатой Мариэтте, и она показала гостю письмо Сталина к ней, в котором говорилось о «Гидроцентрали». Роман И.В. понравился настолько, что Сталин хотел было написать предисловие к нему, но за неимением свободного времени этого не сделал, зато «просит её указать ему, с кем он должен переговорить, чтобы «Гидроцентраль» пропустили без всяких искажений. Письмо милое, красными чернилами, очень дружественное».
Можем ли мы сегодня представить, чтобы кто-то из сегодняшних руководителей страны с такой заинтересованностью откликнулся на новую книгу современного писателя?
Из советских руководителей большая библиотека, это известно, была у Н.И. Рыжкова. Но воспоминаний о его откликах на прочитанное мне не встречалось.
Вернулся ко второму тому «Дневника» К.И. Чуковского. Я уже говорил, что в тексте отмечено много пропусков. И всё-таки важно, что публикаторы не стали убирать «заблуждений» Корнея Ивановича (в дальнейшем, в более поздние годы, Чуковский даст иные оценки и тридцатым годам в СССР, и личности И.В. Сталина), оставили его искренние переживания, которые позволяют нам более правильно судить о столь сложных, в политическом плане, годах, переживаемых страной в предвоенные годы.
В первую очередь это касается Сталина. Вот как Корней Иванович описывает появление Иосифа Виссарионовича на Х съезде Комсомола 21 апреля 1936 года:
«Вдруг появляются Каганович, Ворошилов, Андреев, Жданов и Сталин. Что сделалось с залом! А ОН стоял, немного утомлённый, задумчивый и величавый. Чувствовалась огромная привычка к власти, сила и в то же время что-то женственное, мягкое. Я оглянулся: у всех были влюблённые, нежные, одухотворённые и смеющиеся лица. Видеть его – просто видеть – для всех нас было счастьем. К нему всё время обращалась с какими-то разговорами Демченко. И мы все ревновали, завидовали, – счастливая!
Каждый его жест воспринимали с благоговением. Никогда я даже не считал себя способным на такие чувства. Когда ему аплодировали, он вынул часы (серебряные) и показал аудитории с прелестной улыбкой – все мы так и зашептали. «Часы, часы, он показал часы», – и потом, расходясь, уже возле вешалок вновь вспоминали об этих часах.
Пастернак шептал мне всё время о нём восторженные слова, а я ему, и оба мы в один голос сказали: «Ах, эта Демченко, заслоняет его!» (на минуту). Домой мы шли вместе с Пастернаком и оба упивались нашей радостью…»
Когда мы теперь оцениваем прошлую эпоху (повторюсь), то вот это всё, эти взгляды, эти чувства необходимо учитывать. Как и то, как тот же Чуковский отзывается о Каменеве:
«Очень волнует меня дело Зиновьева, Каменева и других. Вчера читал обвинительный акт. Оказывается, для этих людей Литература была дымовая завеса, которой они прикрывали свои убогие политические цели. А я-то верил, что Каменев и вправду волнуется по поводу переводов Шекспира, озабочен юбилеем Пушкина… Мне казалось, что он сам убедился, что в политике он ломаный грош, и вот искренне ушёл в литературу – выполняя предначертания Партии. Все знали, что в феврале он будет выбран в академики, что Горький наметил его директором Всесоюзного Института Литературы, и казалось, что его честолюбие вполне удовлетворено этими перспективами… Мы, литераторы, ценили Каменева: в последнее время, как литератор, он значительно вырос… Понемногу он стал пользоваться в литературной среде некоторым моральным авторитетом – и всё это, оказывается, было ширмой для него, как для политического авантюриста, который пытался захватить культурные высоты в стране, дабы вернуть себе утраченный политический лик. Так ли это? Не знаю. Похоже, что так».
Любопытно в записях Корнея Ивановича для памяти и такое воспоминание, имеющее отношение к сегодняшним событиям на Украине.
2 июня 1943 года. Корней Иванович встретился в гостинице «Националь» с Шолоховым, который на следующий день улетал на Дон. «Удивляюсь, – говорит Михаил Александрович, – легкомыслию Москвы. Жители ведут себя так, как будто войны и нету. Людям фронтовым это странно».
Ещё огромные территории СССР захвачены европейскими оккупантами. Только что закончилась Сталинградская битва (2 февраля 1943 года), впереди Курская битва (5 июля – 23 августа 1943 года), а народ в столице весел.
«Тверской бульвар в зелени. Нежно серебрится аэростат заграждения. На бульварах гомон и смех. Москва хочет быть легкомысленной. «Как много лишнего народу в Москве!» – говорил вчера Шолохов». Такую запись сделал Чуковский 3 июня 1943 года.
Легкомыслие и трагедия, смех и кровь, душевные и физические муки и безразличие «лишнего народа» почему-то всегда рядом.
Заканчиваю читать второй том дневника К.И. Чуковского. Со второй половины 50-х годов сначала робко, потом всё чаще и раздражительнее стало появляться обозначение тех, с кем автор не согласен, как «черносотенцы», «сволочи» и далее в этом роде.
Но вот я дошёл до заметки 1962 года, которую не могу здесь не привести:
«16-е июня. Суббота. (…) Откуда-то появилась у меня на столе ужасная книга: Иванов-Разумник «Тюрьмы и ссылки» – страшный обвинительный акт против Сталина, Ежова и их подручных: поход против интеллигенции. Вся эта мразь хотела искоренить интеллигенцию, ненавидела всех самостоятельно думающих, не понимая, что интеллигенция сильнее их всех, ибо если из миллиона ими замученных из их лап ускользнёт один, этот один проклянёт их на веки веков, и его приговор будет признан всем человечеством. (…)».
Во-первых, кавалеру ордена Ленина и Лауреату Ленинской премии как-то вот так рассуждать о власти, хоть и бывшей… Но это ладно, вечная проблема.
А уж во-вторых – это вопрос более важный. Вспомним запись в дневнике от 22 апреля 1936 года. И зададимся риторическим вопросом: если уж так хочется бросить камень в прежнего руководителя СССР, то не стоит ли в первую очередь швырнуть его именно в «интеллигенцию», которая, обожая вождя, получая от него блага (квартиры день, машины) и почести (звания, ордена), восхваляла его до небес, влюблённо восхищалась им, писала о нём книги, сочиняла стихи и прочее, прочее, прочее…
Когда же так называемая интеллигенция была искренней? Почему она так легко меняет свои убеждения и «предметы обожания»? Откуда такая уверенность в собственной непогрешимости, в своём всезнайстве? И кто дал право этой интеллигенции судить? Если брать Чуковского, то в огромном тексте дневника крохотное место занимают – нет, не абзацы, а короткие случайные фразы – сочувствие в те года арестованным, оказавшимся в заключении. Почему-то в те годы эта тема не очень занимала интеллигента Чуковского.
А если заглянуть из 60-х годов прошлого века вперёд, в конец 80-х – 90-е, то становится неудивительным, что главными обличителями «сталинских репрессий» стали «интеллигенты» – дети и внуки тех, кто эти самые репрессии воплощал в жизнь.
И в этом, в этих примерах кроется глубокая ложь всяких внезапных политических прозрений. Никогда в позиции «прозревших» нет раскаянья. Но всегда осуждение и непомерная гордыня!
Уж извините, но невольно приходишь только к таким выводам.