Ночью прошел дождь. Тихий и теплый, он оставил после себя небольшие редкие лужицы в низинных местах, не испортив дороги, окропил зелень и освежил воздух - словом, создал то неповторимое состояние природы, когда легкая пасмурность дня с высокими слоистыми облаками и безветрием порождают особое состояние души, где трудно сказать, что преобладает: некая умиротворенность или душевная гармония. Словом, возникает необходимая потребность к размышлению , обдумыванию будущего и некоторая мечтательность с элементами легкой грусти.
А повод в то утро для грусти заключался в том, что мы с бабушкой вели продавать нашу Долинку. Словно чувствуя интуитивно своим звериным чутьем близкий час расставания, она обреченно и неспешно вышагивала по проселку, размашисто втыкая копыта в отсыревший песок, на котором четко печатался их раздвоенный рисунок, медленно покачивая в такт шагам низко опущенной головой. Рога её были спутаны веревкой, конец которой, собранный петлями и продетый на руку, покоился на бабушкином плече, как аксельбант.
Я шел с другой стороны буренки, на полшага отставая от бабушки и иногда на ходу поглаживая животинку по спине.
Путь нам предстоял неблизкий. Видимые четко в ясную погоду с крыши нашего дома шпили городских церквушек, по мере приближения к ним, незаметно как бы отдалялись, и, казалось, сколько бы мы ни шли, таким темпом мы за световой день до города не добредем. Однако это только казалось. По расчетам бабушки часам к девяти утра нам предстояло быть на месте, в самое, как говорится, шумное время базара.
Нам необходимо было миновать соседнюю деревушку, зацепив краем часть деревенской улицы, свернуть в прогон, ведущий лугами в село Погост-Быково. За ним почти сразу же начинается небольшой лесок, при выходе из которого Суздаль будет виден, как на ладони в каких-нибудь часе-полутора ходьбы. Правда, для этого надо пройти довольно-таки длинным Красным селом.
А пока в этот ранний час мы вышагиваем не спеша по проселку, молчаливые, ещё не отошедшие полностью от утреннего сна. Каждый думает о своем, о чем именно, - можно только догадываться.
Вот Долинка на секунду приостановилась, натянув бабушкину веревку, повернула ко мне голову: наши глаза на мгновенье встретились, и.... покорно побрела дальше. Что хотела она этим сказать, не умея выразить словами, что сейчас творится в её коровьей душе, что лежит тяжелым грузом на её сердце. Укор? Сожаление... печаль или грусть?..
Может быть, она хотела спросить этим взглядом: чем же я вам не угодила? Или я много корму ем? Или мало молока даю? Или невкусно моё молоко?!
Нет, Долинушка, хватает твоего молока и нашей семье, и по соседям расходится. И пользительно оно, и сметаны из него достаточно получается. А какое вкусное в прошлом году из него масло вышло: янтарное, густое, крупичатое - по внешнему виду, как липовый мед! Правда, повозиться с ним пришлось, пока из молока сметана отстоялась, а из нее сливки сбились, а из них масло в печке вытопилось. Целый день, помогая бабушке, я сбивал его, взбалтывая в руках, катая по коленям увесистую стеклянную четверть, пока из неё не вытряхнули комочки почти готового, разве что не топленого масла. Зато и полакомиться досталось!
Нет, Долинка, и корма для тебя не жалко, летось вдоволь заготовили. Не весь ли сеновал забит сеном, да ещё стожок стоит на передней поляне. Вспомни-ка, как звенела по вечерам отбиваемая на сенокос коса! Сколько раз, провожая тебя с восходом солнца в стадо, отправлялась бабушка поискать по лесным полянам невыкошенные клочки травы. Все больше по неудобицам, кустарникам и болотам, с опаской, кто бы не увидел. Особенно, лесничий. Оштрафуют, отберут... И поэтому сено приходилось сушить в лесу, чтобы потом готовенькое быстро привезти, сбросить у сарая и живенько - на сеновал. И около дома подмести метелкой,- чтоб ни сенинки!
Я помню, когда дед ещё был жив, бабушка, придя с сенокоса, отдыхала часок-другой и потом вела нас на свои поляны-болотины растрясать накошенные ею спозаранку валки.
Однажды, помню, в небольшом болотце мы растрясали для досушки скошенные два дня назад травы. Никогда не выслушивая советов старших, за что и не раз бывал жестоко наказан, я, не успев придти на поляну, с азартом принялся за работу. Бросив полагающиеся в таких случаях деревянные грабли, я схватил объёмистую охапку сена и вдруг, скорее интуитивно почувствовал, чем ощутил какое-то шевеление внутри моего клочка. С ужасом бросив его, и отпрянув в сторону, я увидел, как увесистая гадюка выползла из-под моей охапки и стремительно исчезла в кустах. Меня взяла оторопь и охватило чувство омерзения. Разом пропало желание брать сено руками.
Между тем мы миновали крайние, с заколоченными окнами дома соседней деревни и свернули в прогон. Необычное безлюдье в этот не столь ранний для сельского жителя час. Лишь от крайнего к прогону дома женщина, приложив руку козырьком к глазам и узнав бабушку, окликнула: "Лександра, продавать что ли?"
Теперь нам предстояло пройти километра три сырым низинным участком, миновать небольшой перелесок и попасть в Погост-Быково, и, считай, половина пути позади.
Я вспомнил, какими праздниками для нас, ребятни, были сенокос и сама уборка сена для зимнего хранения. Особенно, когда убиралось своё, с передней и задней поляны сено, в отличии от болотной травы - мягкое, душистое и, главное, не надо было таиться . Свое, не украдкой накошенное.
В такие дни мы были на "самом верху" - на сеновале, принимая и растаскивая по дальним углам под крышей подаваемые нам на вилах охапки сена, на стогу,- который рос под нашими ногами. В этой работе нужно было своё мастерство, может даже - искусство и, конечно, осторожность. Однажды я не рассчитал и, хватая на лету ещё не остановившуюся в движении охапку сена, налетел на вилы. "Доставший" меня этим опасным инструментом дядя Коля очень переживал за случившееся, хотя я в этот раз отделался довольно легко: сено смягчило удар, спружинило, и вилы касательно процарапали мне руку около плеча.
Искусство стогометателя заключалось в том, что на расширяющемся вначале, а затем сужающемся и качающемся стогу, нужно было так уложить подаваемые пучки сена, чтоб эта махина "не съехала" и не развалилась, хотя бы и имела в центре мощный стержень в виде слеги или кола. Праздник же наш состоял в том, что после такой работы, когда к распаренному телу прилипало бесчисленное множество сенинок, колючек и прочей трухи, купание, несмотря на погоду, температуру воды, время суток и другие причины,- становилось объективной необходимостью, скорее потребностью, и дорога наша до пруда превращалась в сплошное, стремительно бегущее орево.
А какие запоминающиеся мелодии выводил на заре пастушеский рожок! Сквозь сладкую дрему утреннего сна я слышал первое появление издалека этого звука, как будто комар запел над ухом. Но вот гулко щелкнул кнут, заскрипели ворота, к приблизившемуся топоту, блеянию и меканью мелкоты добавился твой басовитый голос, Долинка. Вроде бы ты поприветствовала своих сородичей, вливаясь в общее стадо.
Я лежу у стенки, головой у окна, и мне видно, как бабушка провожает тебя, рукой проводит по спине и крестит вдогонку. То же самое она сделает сегодня дважды: во время полдневной и вечерней дойки. Ты, Долинушка, не вправе обижаться на нас за неласковое обращение к тебе. Ты у нас, как наверное и везде - так повелось на Руси, пользовалась особым уважением, и меня всегда трогало, с какой добротой, тепло и ласково на селе относятся к корове.
Вот вечером в сумерках, на окраине деревни раздается, как выстрел в умиротворенной тишине, щелчок пастушьего кнута. Люди уже ждут, собравшись кучками у домов, обсуждая последние деревенские новости. В этот момент все поворачивают головы туда, откуда гонят стадо, где в облаке пыли бегут впереди коров бойкие овцы и козы, а те степенно вышагивают по дороге, разбалтывая переполненным выменем и время от времени сворачивая по принадлежности к домам.
"Дочка, Дочка, Дочка!" - звучит на том конце деревни.- "Красотка, Красотка, Красотка!" - на другом. "Ночка, Ночка, Ночка!" - зовут кормилицу соседские ребятишки.
И вот двора за три, узнав свой дом, Долинка переходит на мелкую рысь и с утробным мычанием спешит к встречающему, откликаясь на ласковую кличку, выхватывая из рук хлебный мякиш. И пока она на ходу уминает его, бабушка провожает корову до самого хлева, не снимая руки с ее спины, поглаживая по холке.
Несколько минут спустя бабушка снова выводит ее из хлева на середину двора, становит правой стороной к свету, с этой же стороны подсаживаясь к ней на специальной маленькой табуреточке. Делает из головного белого платочка полоску, которой закрывает лоб, стягивая концы на затылке, крестится, затем, протерев вымя и смазав соски и свои руки вазелином, приступает к дойке. Первые упругие струйки, как спицы вбуравливаются в зазвеневшее днище подойника, взбивая мелкую кипящую пену. Дзинь-дзинь! Дзинь-пзинь! Дзинь-дзинь!- попеременно снуют её руки...
Однажды бабушка мне предложила попробовать подоить корову. Ты помнишь, Долинка, как я неумело взялся за сосок, оттянув его на порядочную длину и ничего не выдавив, боясь тебе сделать больно, отпустил. И лишь со второй попытки у меня получилось нестройное пение звенящих струек о дно подойника.
Итак, бабушка доила корову, а я сидел на верхней ступеньке лесенки, спускающейся из коридора до земляного пола двора, уткнувшись подбородком в колени. На нижней ступеньке чинно сидела кошка, выпрямив передние лапки, обвернутые теплым хвостом. Взгляды наши были устремлены на бабушку, которая по окончании дойки сразу же нацедит нам через марлюшечку парного пенистого молока: мне - большую кружку, а ей - фарфоровую мисочку.
Между тем, за воспоминаниями и размышлениями мы незаметно и благополучно миновали грязное низинное место проселка и вошли в небольшой перелесок, за которым уже проглядывали крайние дома села. Это был скорее не перелесок, а редкая березовая роща с крупными деревьями, выросшими на свободе, не затеняющими друг друга, не забирающими друг у друга солнце и воздух. Эта свобода роста чувствовалась и по растительности - пышной, густой траве. Неслучайно здесь и выбрано место под полдневную стоянку скота.
Бабушка свернула с дороги и, подведя Долинку к ближайшей березе, перебросила через развилку свободный конец веревки.
"Отдохнем немного, - с ударением на втором слоге произнесла она. - Тяжело, мочи нет."
Она присела на траву, слегка прислонившись к березе. Я тоже опустился по колени в мягкую шелковистую зелень леска.
"К намеченному не поспеем, времени, поди уж много, а мы и половины не прошли".
Я ничего на это не ответил, погруженный в свои воспоминания. Я представил, как год назад в этой роще два дня мы с пастухом Василием делали полдневные остановки, часа по три-четыре. В прошлом году не смогли найти второго пастуха, и пришлось по очереди подпасками поработать всем без исключения немногочисленным владельцам скота.
Я и сейчас при желании смогу найти ту особенную, словно с выгнутой спиной березу, непонятно, почему, с чьей помощью и когда принявшую такую необычную форму роста, под которой я сиживал в последние дни августа ушедшего года.
Пока Василий деловито покрикивал на неторопливых или бестолковых животных: "Ты куда! А, ну, побалуй у меня! Я те-бе...!", я в это время догонял отбившихся животных и заворачивал их обратно в стадо. Особенно много хлопот доставляли овцы и козы. После того, как я неудачно в первый день попытался щелкнуть на большаке Васильевым кнутом, закрутив его так, что заплетенным в косичку тонким кончиком чуть не высек себе глаза, приходилось больше управляться голосом и рассчитывать на свои ноги.
Но вот наступила полдневная жара, бедные животные вдоволь набегались, нащипались травы и, наконец, разлеглись между деревьев, лениво переваривая нащипанное за утро.
Я устроился под развесистой березой, вытянув ноги и закинув их одна на другую, прислонившись к прохладному стволу, как в сладкой дреме слушаю несмолкаемый шум листвы. Много позже мне попадутся на глаза пронзительные рубцовские строки:
Я люблю, когда шумят березы,
Я гляжу, и набегают слезы
На глаза, отвыкшие от слез…
"Пойдем, сынок, некогда рассиживаться-то, еще отдохнем, перед городом..."
Мне нравится, что бабушка меня называет так, и я был бы счастлив на этой земле, если б она или мама моя называли меня так долго-долго, и даже тогда, когда их руки будут скользить по моим редеющим с сединой волосам.
Да и какой я ей внучек в свои-то шестнадцать лет, да к тому же проведший большую часть своей сознательной жизни у бабушки с дедом, а не у родителей. Одно время я упрямо отвечал, когда меня спрашивали, чей я: Федоров, Юра Федоров! И сколько мама ни пыталась мне внушить, что моя фамилия "Павлов", Пав-лов!!! - я упрямо твердил: "Федоров", "Федоров", "Федоров", пока не пошел в школу, где на моих тетрадях первоклассника учительница не написала: "Ученика Дюков-Борской начальной школы Юры Павлова",- тогда и пришлось с этим смириться.
Вот показалось село, церковь, невесть когда белившаяся в последний раз, кладбище при ней.
"Когда Мите оградку поставим..." - вздыхает бабушка, глядя на покосившуюся изгородь последнего земного пристанища. Я знаю, что с краю, ближе к нам, могила деда. В моей памяти ещё свежи воспоминания не более чем годовой давности.
В последние полгода дед уже не вставал, и был у нас разве что за сторожа. В делах помочь он ничем не мог, больше сам требовал ухода и помощи. К осени он сдал особенно сильно.
Однажды бабушка разбудила меня на рассвете: "Вставай, скорее! Митя кончается..." Дед лежал с закрытыми глазами и прерывисто дышал. Храп, продолжавшийся в течение почти суток, прекратился, и теперь, набрав воздуху, дед замирал, а потом сильно выдыхал, как бы отдуваясь. В очередной раз, набрав воздуху, он держал его неимоверно долго и, выпуская, как бы освобождался от натуги и удушья, испуская последний дух, расслабляясь, одновременно выпрямляясь и вытягиваясь.
Рассветные блики коснулись его щеки, окрасили розовым светом потемневшую от времени стену бревенчатого дома. Лицо приняло умиротворенное выражение, и в этот момент из прикрытого глаза выкатилась крупная мутноватая слеза, подрожав секунду, скатилась в ложбинку исхудавшей небритой щеки...
Так закончил земной путь мой первый жизненный наставник, мой главный учитель, за свои шестьдесят с небольшим лет постигший такую житейскую мудрость, которой хватило бы на добрый десяток человек. Светлая и вечная тебе память!..
Мы уже петляли по улицам некогда крупного старинного села, где не только церковь на всю округу, но и сельсовет, школа. Вот она, на отшибе! Сколько раз, не в силах оторваться от родных мне людей, к которым я каждое лето снова прикипал сердцем, я слезно умолял родителей оставить меня в деревне у стариков. И всякий раз, когда родители, разыгрывая меня, вполне серьёзно уверяли, что если б не отсутствие школы поблизости, то - хоть навсегда, я исступленно кричал, что готов каждый день ходить за пять километров туда и обратно, только оставьте! Но дни шли , меня увозили в город, где, окунувшись в учебу, обретая все новых и новых друзей, я на время забывал острую боль расставанья, пока снова не наступали каникулы и не бередили слабо зажившую детскую душу.
Только взрослея, я стал понимать жизненный закон неизбежности многого, что нам предписано свыше. О, вечная мудрость житейская, ты всегда приходишь, с годами слабым утешением исстрадавшейся душе.
Мы проходили село, отвечая на приветствия немногочисленных встречных. Здесь бабушку знали, помнили. Вот женщина из дома, украшенного затейливой резьбой, вылила на дорогу ведро воды после стирки белья, подождала, когда поравняемся, спросила: "Далеко ли, Шура, путь держишь? В город? А это кто? Внук... Чей, говоришь, Клавдеин? Большой уже... Жених!"
У колодца две женщины о чем-то разговаривают вполголоса. Повернувшись к нам, пожилая спросила: "Продавать что ли, Шура, ведешь коровку-то? Дай, Бог, вам удачи!"
Мужичков в этот утренний час что-то мало на улице. Так, кое-где перед домом на лавочке подымливают папироской-сигареткой. Вон, поздоровался мужчина, прикладывающий дрова в поленницу к забору. Да, знают бабушку, помнят, когда она работала бригадиром в колхозе, а дед одно время председателем был. Это после войны, наверное. Молодые оба, видные, сильные. Их так и звали: Вышинский и Крупская. На деревне все по прозвищам да кличкам, но мне кажется, что у деда с бабушкой прозвища совсем необидные были, а наоборот - по их соответствию и заслугам.
Мы прошли школу на отшибе села, про которую я ранее обмолвился парой слов и начали крутой подъём к лесу. Последние полчаса, что мы были в пути, слова: одно-другое встречным и прохожим, воспоминания о дедушке и прочая мирская суета, отвлекли от главного, ради чего мы предприняли этот неблизкий путь. Я напрочь забыл о Долинке, которая покорно и, как показалось, с некоторой долей обреченности, так же, как и прежде, размеренно ступала по песчаной дороге, молчаливая и безучастная.
Ну, что же ты, Долинушка, так убиваешься? Что ж теперь делать, так случилось, и другого пути нет. А, может, ты и сама это понимаешь, не маленькая. Как мне кажется, сколько я помню себя, ты была всегда, по крайней мере больше половины прожитой мной жизни именно ты поила меня целебным своим молоком, закаляя мой крепнущий организм, помогая ему противостоять болезням, сопротивляться им.
"Кстати, бабушка, сколько лет Долинке? Вот и по моим подсчетам выходит, что - десять".
На деревне хорошую корову раньше времени не меняют, держат до тех пор, пока не состарится. Лишь изредка в жизни получается, как вышло у нас, что мы вынуждены ещё не совсем старую, хорошую корову вести на базар. А ей ещё служить и служить людям.
Я смутно помню, как давным-давно на нашем дворе резали корову. Запомнилось много людей - мужчины, женщины, то и дело приносящие из дома в ведрах горячую воду, гора красно-белого мяса, белая блестящая изнутри шкура, повешенная на прясла.
Вечером на столе было много мяса: разнообразный ливер - почки отварные, жареная печень, зеленая, как махровое полотенце, брюшина.
В просторном хлеву осталась тогда одинокая телочка. Напуганная обилием людей, она прижалась в дальний угол и не понимала, что же происходит вокруг.
Да, это была ты, Долинка. Я не помню, как ты до этого жила в холодную зиму у нас на кухне, но твоих детей - телочек и бычков, которых ты приносила ежегодно, многих отчетливо помню.
Помню, как строился маленький загон на кухне, в углу, как, пока он пустовал, бабушка и дед целыми днями смотрели за коровой, а ночами чутко прислушивались к её шараханью и ударам копытами в стену. И вот однажды кто-нибудь- бабушка или дед, радостный и довольный, приносил на руках в дом сырого и беспомощного теленочка. Ставили его в загон, а он поначалу и стоять не мог, ноги разъезжались. Его поили молочком из бутылочки с соской до тех пор, пока он не научится пить из блюдца или миски. Первое время молока было мало, и оно в основном уходило на выкармливание малыша. Но проходил месяц-другой, в зависимости от времени появления теленочка, от того, как он быстро креп и рос, от температуры на улице, и тогда его, подросшего, переводили в хлев, ставя на обычное довольствие, как и остальных животных в хозяйстве. А нам, соскучившимся по молоку за это время, впервые за весну наливали его столько, сколько мы могли выпить. И как же оно казалось вкусно с ржаным куском, а ещё лучше с горячей сдобной булочкой, выпеченной бабушкой в русской печи!
Весь этот период содержания народившегося теленочка в избе доставлял нам, детям, несказанное удовольствие, заключавшееся в наблюдении за забавным, порою беспомощным животным. Стоило, сидя за обеденным столом, протянуть руку, и вот она уже поймана влажной и теплой хватающей мордочкой, лижущей, фыркающей, сосущей. А как было приятно потрепать ему шелковистую шерстку лба, где на шоколадном фоне проявилось умилительное белое пятнышко.
Мы уже проходили сырой и сумрачный лес, состоящий в основном из ольхи и осины с густым подлеском из орешника. В таких лесах, лишь сойдет снег и пригреет солнышко, попадаются во множестве лилово-розоватые и сиреневые капельки медуницы, а когда станет совсем тепло, и прогреется тенистая сырая земля, выскочат среди вороха полусгнивших прошлогодних листьев пепельно-серые конусообразные шляпки сморчков.
Сейчас пусто в лесу. Летние колосовики отошли, осенним белым время ещё не пришло.
Дорога снова пошла на подъём, и вот уже впереди засветился конец леса, на который мы и вышли, спустя некоторое время.
Мы оказались на залитой светом опушке, по крайней мере нам так показалось после сумрака только что закончившегося леса. Впереди, открывшийся с нашей возвышенности в часе с небольшим ходьбы во всей своей красе засиял Суздаль.
Бабушка отпустила веревку, дав возможность корове пощипать травы, которой при спуске к Нерли было видимо-невидимо. Раздумав отдыхать за неимением времени, мы направились к реке, к тому месту, где через нее был перекинут и надежно покоился на мощных деревянных быках дощатый мост. Перейдя реку и поднявшись на гору, мы вступили в Красное село - последнее селение в долгом пути к городу.
Времени было уже около восьми утра, и на улицах этого оживленного, не в пример пройденным нами ранее, села было многолюдно. Видимо, появление незнакомых людей с коровой со стороны леса было в чем-то необычным и непривычным в этих местах, поэтому все, кто встречался нам на пути, останавливались или оглядывались нам вслед.
Было заметно, как мужчина, коловший дрова, приготовившийся было занести над головой колун, опустил его к ноге и медленно поворачиваясь, пока мы проходили мимо, проводил нас удивленным взглядом, покуда мы не отошли на приличное расстояние.
Село Красное большое, люди здесь живут хорошо. Дома, как игрушечки, окна, карнизы, фронтоны - украшены искусной резьбой. При домах широкие дворы, значит, каждый держит скотину. Оно и понятно, земля здесь добрая, город близко. Что ещё нужно? Не то, что в нашей лесной стороне.
И все же, мне казалось, что я не стал бы здесь жить, Я бы не сравнил это длинное однообразное село, протянувшееся, как бельмо на глазу, на огромном пустом пространстве, где взгляду не за что зацепиться, разве что только за город и реку, с моим Малаховом, - с его перелесками и проселками, холмами и прудами . Тут тебе и ширь , и простор, и горы, и долины, и грибы, и ягоды, и красота, и вдохновенье!
Мы вышли на финишную прямую нашего пути. Миновав последние дома села, мы уже отчетливо видели впереди крыши домов приближающегося города.
Коровка наша окончательно загрустила, видимо, сказывалась усталость от непривычного перехода. Много ли они в лесу-то ходят? Так, нога за ногу, здесь нагнется щипнуть травы, тут из лужицы попьёт и дальше - опять не спеша. В полдень полежит в тени часика три. А на этой марафонской дистанции выложишься до основания. Верно, Долинушка?
Цок-цок! - впечатывает она свои копытца в уже просохшую после дождя почву, отчего формочка, оставленная копытцем, осыпается, теряя свои очертания, не так, как было рано утром.
А ведь совсем недавно и не знали, что делать с твоей ногой. Уж и не чаяли залечить. Одной мази и бинта сколько поизвели! А йоду с марганцовкой... Что же это было-то ? Змея укусила, или о какой острый сук пропорола? Знать бы, да ведь не скажешь...
Что молчишь? - треплю ее по шее, почесываю за ухом. Не затаила ли ты обиду на нас, глупых, когда мы над тобой, как бабушка выражается "прокуратились"? Не обижайся, это от избытка любви и нежности.
Помнишь, как во время полуденной дойки мы давали тебе кусок хлеба, съев который, ты опять тянулась к нам, обнюхивая руки и пытаясь их лизнуть. Вот в этот момент, подставив живот, я, зажмурившись, как будто приготовился к пытке, затаенно ждал мгновенья, когда ты мощно лизнешь своим наждачным языком по чувствительной и нежной детской коже, после чего некоторое время жжет это место и остается красное пятно. А до чего приятно было засунуть руку в твое меховое ухо, словно в теплую и мягкую рукавичку. Про тебя, наверное, в сказке и говорилось, когда отвечала падчерица Ивану-царевичу:" Не кручинься, Иван - царевич, ложись спать. Утро вечера мудренее!" А сама в одно ушко Буренушке залезала, в другое вылезала, и становилась еще прекраснее...
Но один случай помню, где ты имела все основания обидеться, когда у меня созрела идея прокатиться на тебе верхом.
Давно это было, и поплатился я за это. Подгадав до минуты, когда ты, разгоряченная в полдневную жару, спасаясь от стада слепней, вбежишь в спасительную прохладу двора, я, затаившийся на сеновале и висящий на перекладине, опущу руки в тот момент, когда ты окажешься подо мной, и как легендарный комдив, въеду на тебе в хлев. Но я просчитался. От неожиданности и испуга ты резко рванула, я опрокинулся на твоей спине и в дополнение ударился лбом в низкую перекладину над дверным проемом в хлеву. В результате, ты туда заскочила, а я свалился в кучу навоза перед твоими дверьми, униженный и посрамленный перед двоюродным братом, подбившим меня на эту авантюру.
Прости мне эту детскую шалость! И я тогда был глуп, и ты была ещё молоденькая. Разве бы мы сделали это сейчас, уважая твой почтенный возраст?! Да и я - похож ли на того безалаберного непоседу?
Поток моих воспоминаний прервал резкий гудок автомобиля.
- Ты что, заснул что ли? - опустив стекло и высунув голову заорал на меня шофер грузовика.
Мы входили в город, и надо было сойти с дороги на тротуар, чтобы не создавать помех движению всевозможного транспорта в бурлящем потоке городской жизни.
Часам к двум пополудни базарная площадь опустела. На земле валялись клочки сена, соломы, конский помет, кора и опилки от досок. По Васильевской улице, ведущей из города, удалялись паренек с пожилой женщиной, которая вела корову, привязав к ее рогам толстую веревку, другой конец которой покоился на ее плече. Корова медленно вышагивала по обочине дороги глухо печатая копытами размеренные шаги свои, мотая в такт им низко опущенной головой. Спустя некоторое время, она оживилась, узнавая дорогу и искажая копытами свои же ранее отпечатанные следы. Усталость, но больше, наверное, душевное и нервное напряжение сказывались на ходоках, чувствовалось, что им не мешало бы хорошенько отдохнуть. Путь им лежал неблизкий, день перевалил за половину, а дороги не видно ни конца, ни краю.
А может быть так и должно быть, как случилось? Может быть все, что ни делает бог, - к лучшему?
И все же отрезанное не приживется, головная боль и забота осталась, и она не дает покоя.
А может все-таки не торопиться и оставить все, как есть?! До весны, до первого тепла. И сена заготовлено достаточно, и свеклы с картошкой тоже хватает. Хлев у Долинушки теплый, да и она так и рада еще послужить своей хозяйке.
Завтра осень, я уеду учиться, мелькнет бабье лето, скатится к горизонту низкое солнце. После Покрова дня встанет скотина на зимнюю стоянку. Постоит еще немного предзимье, и заметут долгие и нудные метели, наметая за ночь у крыльца высокие сугробы. И замрет жизнь в лесной деревеньке. Справа по соседству -престарелая женщина с придурковатым сыном, дальше тоже два уже не молодых жителя, за ними пара домов с заколоченными окнами и почти никого до самого конца деревни. Слева - одинокая и тоже преклонного возраста соседка, там - две сестры, одиноко прожившие жизнь, не выходя дальше своей деревни, и так почти до другого конца : пара-тройка жителей наберется.
И вот погаснет дневное светило, сгустятся сумерки, застонут ночные ветры, всхлипывая и обрываясь в двери и ставни, и сожмется в недобром предчувствии сердце от тоски и одиночества...
Ан, нет! Лежит и мирно дремлет у порога кошка, закутавшись пушистым хвостом. Дышит за стеной и время от времени дает о себе знать ударом копыта верная Долинушка.
-Кормить пора, выноси-ка пойло, подбрось сенца, подои меня!
И жуть отступает, и обретается некая уверенность в необходимости многого, что составляет нескончаемый круг повседневных деревенских забот. И некогда предаваться страху, некогда сидеть, сложа руки, уставясь в одну точку. Гони тоску-кручину из сердца! Надо жить, жить, жить, - несмотря ни на что, отложить подальше - до весны, до тепла, а там и , может быть, на другие сроки приготовленные лечь крест-накрест на окна дощечки, амбарные замки на ворота и засовы.
А там, глядишь, в конце зимы и принесет Долинка теплого белолобого теленочка, и снова по кругу продолжится нескончаемая линия жизни, неважно, кто, где, когда появился, важно, что живет, олицетворяет всепобеждающее движение вперед и только - вперед!
Так думал я, вышагивая рядом с бабушкой, стараясь найти оправдание происшедшему, подобрать добрые слова и суметь их высказать. Но чем дольше мы шли, чем больше мы молчали, тем сильнее у меня возникало подспудное ощущение того, что ничего и говорить-то не надо, что бабушка и сама все ясно представляет, что лучшим, наверное, будет сейчас положиться на волю божью, жить той же размеренной жизнью, как богу угодно.
И как будто подтвержденьем догадок моих, как выстраданным ответом на наболевшее вздохом глубоким явились выдохнутые, ею слова: " Ну, и ладно! Вот и добро..."