- СлабО? - удерживая тяжёлый велосипед, глядя на меня в упор, спросил Петька. Велосипед был старый, с налётом ржавчины на спицах. Цепь - тоже ржавая - скрипела. Даже руль, когда-то никелированный, поржавел.
- СлабО?! - повторил он.
Хорошо помню его лобастую голову, чуть скошенный чумазый рот; выгоревшие, цвета золотистой соломы, брови и ресницы, хитрый прищур синих глаз, пучком торчащие на макушке вихры. Его колени и локти в ссадинах и царапинах. Наши с ним матери - двоюродные сёстры, и Петька, соответственно, доводился мне троюродным братом.
Жил он с матерью и бабкой, без отца. Отец у него, конечно, был, но я его ни разу не видел. Слышал, будто бросил он их и где-то маклачил, в деревне почти не появлялся. Возможно, по этой причине Петька имел босяцкий вид: ходил в мятых грязных штанах и босиком.
В тот год я закончил второй класс. Почти весь июнь провёл в пионерском лагере, а в конце месяца матери неожиданно дали отпуск, и мы уехали в деревню, о которой я и понятия не имел.
Петька был моложе меня на год, но ему лишь предстояло идти в первый класс. По какой причине он отстал от своих ровесников, не знаю, но, похоже, это сказалось на наших с ним отношениях: сначала они были отнюдь не родственными. Петька не чувствовал себя младшим. Напротив, всем своим видом показывал старшинство, не собираясь уступать лидерства. Вёл себя заносчиво, не по годам серьёзно, что, наверное, было присуще многим деревенским мальчишкам.
В день нашего с матерью приезда я увидел его гоняющим по деревенской улице на взрослом велосипеде. Коренастый, маленького роста, чтобы достать до педалей, он ставил правую ногу под раму и ездил кособочась.
- Из Москвы? - нарезая на велосипеде восьмёрки, спросил он.
- Из Москвы.
- В каком классе?
- В третий пойду.
- Давай за мной! - крикнул он вдруг и помчался по деревенской площади, скрипя педалями, распугивая кур и гусей. Я зачем-то побежал за ним, не взирая на призывы матери вернуться.
Петька гнал на окраину деревни, на большак, туда, где широкая пыльная дорога крутым уклоном убегала в поля, к горизонту, расплывающемуся в мареве полуденного зноя. Я бежал за ним. До тех пор, пока он не остановился возле самой крутизны.
- СлабО, - повторял он, глядя на меня в упор, явно провоцируя: струшу я или нет съехать с такой крутизны.
Сначала я решил, что смогу. Но чем дольше смотрел на уклон, тем больше одолевали сомнения. И хоть ростом я был повыше Петьки, мне пришлось бы ехать тоже под рамой: способ для меня был не ноый, но сам спуск казался опасен, можно было и шею свернуть.
- Это тебе слабО, - возразил я, надеясь перевести «стрелку» на Петьку.
- Тогда съедь, - сказал он. Это было вне всякой логики. Я даже растерялся: почему съехать должен именно я, а не он?
Возможно, мой дальний сродник меня хотел проверить «на вшивость», испытывал городского маменькиного сынка. Но самолюбие моё было задето. Вдобавок, облик Петьки, его конопатое лицо и наглость меня возмутили. И позицию он выбрал выигрышную: стоял с велосипедом на полшага выше, точно Наполеон, гордо поставив ногу на педаль.
Я перехватил у него руль. Петька, ухмыляясь, отдал мне велосипед. К своему ужасу я сразу ощутил его тяжесть и громоздкость; руль показался неудобным, а педали скользкими. И спуск стал вдвое круче, с колдобинами и рытвинами.
- Тебе хорошо, ты босиком, - сказал я, - а у меня сандалии скользят.
- Ты их сними. Или струсил?
Разумеется, струсил. Но мог ли я признаться, показать это Петьке, который даже не первоклашка. Ни за что! А если честно, я, наверное, не очень-то и трусил. Не потому, что смелый был, а потому, что до конца не осознавал последствий.
Сандалии, конечно, снимать не стал. Развернув велосипед, который тут же потащил меня под уклон, постепенно набирая скорость, я на ходу подлез под верхнюю перекладину рамы, успев поставить правую ногу на педаль.
Что я испытал в те мгновения, передать трудно. Мне даже крутить педали не пришлось. Колёса на колдобинах постоянно подпрыгивали и подошвы сандалий скользили. С нескольких метров велосипед так разогнался, что у меня дух захватило. Я даже не мог притормозить. Оставалось лишь крепко держать руль и надеяться на везение.
Каждое мгновенье казалось последним: я уже не сомневался, что разобьюсь. Не проехав и полспуска, подняв облако пыли, я влетел в кювет и грохнулся оземь. Некоторое время лежал головой вниз, не в силах подняться, придавленный велосипедом. Каким уж образом вывернутый руль оказался в ногах, а заднее вращающееся колесо возле моего лица, не знаю. Но Петька уже был тут как тут, помогал мне подняться. В его глазах было что-то вроде восхищения. Ещё бы! Ведь я решился, пусть и на безрассудный, но поступок. Петька позже признался, что сам с этого спуска не съезжал. И никто из деревенских - тоже, полагая, что эта затея - пустое лихачество, дурость.
Его признание меня огорошило. С одной стороны, я вроде бы не струсил, проявил смелость, и если не убился, не считая ушибленного колена и ссадин, то по чистой случайности. С другой стороны получалось, что выставил я себя круглым идиотом, недоумком: вырасти вырос, а ума не вынес.
Петьке, конечно, в тот день влетело за подстрекательство. Тётя Нюра, мать Петькина, маленькая, двужильная, отлупила его за милую душу. Он держался стойко, терпел, не плакал. Я, как пострадавший, отделался легко. Но правое колено сильно опухло и ныло. К вечеру у меня поднялась температура. Больше всего я досадовал на Петьку: от брата, хоть и троюродного, такого подвоха я не ожидал. Да ещё ухмылки его... Получалось, что он умнее меня, а я так... олух царя небесного, и впрямь - летами ушёл, а умом не дошёл.
Вечером тётя Нюра привела старушку-фельдшера. Та сказала, что у меня сильный ушиб. Старушка смазала колено вонючей мазью, наложила компресс, сверху обмотав ногу шерстяным платком. Колено жарилось, точно в печке. Ходить, а тем более бегать, мне запретили. Но разве удержишься, когда Петька насмехается, дураком меня выставляет? Нет, конечно.
Я понимал: ему влетело не совсем заслуженно, но не считал это поводом насмехаться. И на следующий день я гонялся за ним по двору, словно раненый в ногу пехотинец, не покинувший поле боя. Петька, пользуясь моей немощью, дразнился, а я впадал в неистовство, потому что не мог его поймать. В тот день он стал для меня врагом номер один.
Всякий раз, состроив мне рожицу, он подпускал меня к себе. А когда я оказывался совсем рядом, срывался с места и убегал. Так продолжалось довольно долго. Я уже отчаялся с ним поквитаться. Но Петькина мать, вернувшись с фермы, так отлупила его, что он долго потирал ягодицы и не мог присесть. Надо отдать ему должное, и на этот раз он не ревел.
Весь следующий день я смирно пролежал на Петькиной пуховой перине - с нашим приездом он спал на запечье или сеновале - под ситцевым лёгким одеялом, сшитым из разноцветных лоскутов. Признаюсь, мне нравились и ранние разбудки петухов, и доносившееся блеяние овец; похрюкивание поросят и кудахтанье кур, когда тётя Нюра заходила в курятник за яйцами. Даже мычание коровы, которую по утрам выгоняли, стало привычно умиротворённым. Уют и покой был в белой пятистенной избе под соломенной крышей, шёл от земляного прохладного пола, от ухватов и кочерги, от печи с чугунами, в которых что-то варилось.
Иногда я тихонько вставал с кровати, ковылял к широкой тёсовой лавке, что находилась под небольшим оконцем, и смотрел на деревенскую улицу. Сидя так на лавке и поглядывая в окно, я увидел двух мальчишек, верхом скачущих на каурых лошадях. Это было ближе к вечеру. Они гнали маленький табун, голов десять, той же масти, через деревенскую пустошь к окраине, туда, где серебрилось клеверное поле. В одном из мальчишек я узнал Петьку. Как же я ему завидовал! Завидовал и злился: ведь из-за него я сидел дома.
Вечером, когда мне накладывали свежий компресс, стало видно, что опухоль заметно спала. Через день я уже мог сносно ходить, правда, на что-нибудь опираясь. Шатался по разным закуткам, выходил на улицу, где было не так скучно и одиноко. Петька перестал глядеть на меня с ухмылочкой. Даже удивил: принёс большую кружку земляники, такой спелой и душистой, какой я и не пробовал никогда.
- Ты её с молоком, - предложил он.
Я так и делал: смаковал землянику, запивая молоком, которое тётя Нюра ещё с вечера сцедила сквозь марлю в жестяное ведро.
- Ходить можешь? - спросил он.
- Не очень. А что?
- Пойдём со мной.
Обиду на него я уже не держал, но осадок недоверия остался.
- Пойдём, я тебе помогу, - потянул он за рукав. - Ты это никогда не видел.
Я отстранил руку:
- Куда?
- Ты видел, как курам головы рубят?
- Нет.
- Тогда пойдём.
Вышли в сени. Через хлев Петька повёл меня на задний двор, на огород. Я ковылял рядом, опираясь на что придётся, иногда на Петькино плечо, стараясь не наступать на скользкий куриный помёт, на ошмётки от навоза, на какие-то нечистоты и репейник, который почему-то оказывался именно под моими ногами.
Тётя Нюра, всегда расторопная, чуть суетливая, рано состарившаяся, обутая в резиновые сапоги, уже держала в руках пойманную только что курицу.
- Где тебя носит? - бросила она в сердцах сыну, но, увидав меня, смягчилась. - А ну подсоби, - сказала спокойнее.
Петька ловко перехватил курицу, крепко сдавив ей цевки с крыльями к подгрудку, и ткнул клювом в деревянный отрубочек, на котором обычно колют чурбаны. Тётя Нюра слегка оттянула голову птицы и тюкнула по ней топором: тюк. Я вздрогнул. Петька же улыбался, поглядывал то на меня, то на безголовую курицу с обнажившимся чуть шейным позвонком, откуда, как из спринцовки, брызнула кровь. Но вдруг - нарочно ли, случайно - он выпустил курицу. Наверное, всё-таки нарочно: мне показалось, он её слегка подбросил вверх. Лихорадочно хлопая крыльями, разбрызгивая кровь, птица понеслась по грядкам, забарахталась в кустах смородины и малины. Добежав до подсолнухов, что росли отдельным островком, она кинулась в сторону и скрылась в высокой крапиве. Петька сломя голову бросился за ней.
Всё происходило так быстро, что я забыл о боли в ноге. Лишь стоял и наблюдал за происходящим, прислонившись к старой разбитой телеге, в которой находились пустые молочные бидоны, накрытые тряпьём. Через минуту из крапивы, вопреки всем законам природы, снова выпорхнула безголовая курица. Не сразу я сообразил, что Петька её вновь подбросил. Птица всё ещё хлопала крыльями, хотя жизненные силы её были на исходе. Очутившись на земле, «ощутив» твёрдую почву, она метнулась в мою сторону. Я неловко отступил и споткнулся о длинную оглоблю телеги, лежащую наперекос, одним концом в навозной куче. И, снова ударившись травмированным коленом, вскрикнул от боли. Улыбка моментально сошла с Петькиного лица: и я, и он поняли, что его ждёт очередная порка. И правда: его в третий раз выпороли. Но и тут он не плакал, даже звука не издал. Выдержка у него была железная! Я даже позавидовал.
Моё колено опухло больше прежнего. Снова мне пришлось лежать под ситцевым одеялом из разноцветных лоскутов и утешать себя тем, что Петька наказан. И хоть он не ревел, я знал, ему было очень больно. А под вечер, как ни в чём не бывало, он скакал на кауром жеребце, перегоняя через деревенскую пустошь маленький табун на клеверное поле. И снова я ему завидовал. Завидовал и злился.
На следующий день он вновь принёс мне полную кружку спелой земляники. Я и не удивился, принял как должное. И пока уплетал ягоды, прихлёбывая молоко, Петька сидел рядом и озорно щурился: ему, видно, это доставляло удовольствие. Я отсыпал ему горсть, чтобы он тоже попробовал. Он поморщился, почесал лодыжку и отказался.
- Почему? - удивился я.
- Не люблю, - ответил он не очень убедительно.
Я не стал задумываться, почему он не любит землянику. И чего думать, если, сколько её ни ешь, всё мало.
- Дело у меня к тебе, - интригующе произнёс он.
Я насторожился: все «дела», им предлагаемые, до сих пор выходили мне боком, а точнее, ушибленным коленом. Но любопытство распирало. Так что колебался я недолго. К тому же ударился второй раз по собственной неосмотрительности. Да и выпустил Петька обезглавленную курицу для моего же удовольствия, меня удивить. Что же касается падения с велосипеда, так мы с мальчишками и не такое проделывали. Кого винить, так нас обоих. Примерно так я рассуждал.
Словом, узнав, что у него дело ко мне, я обрадовался, даже подумал - не на лошадях ли кататься. Но ошибся.
- Рыбалку любишь? - спросил он.
- Ещё бы! - ответил я не раздумывая, не без некоторого разочарования: скакать верхом на лошади казалось куда интереснее. Рыбалка, конечно, тоже неплохо, но я ни разу в жизни не ловил рыбу (как, впрочем, представления не имел о верховой езде), а если ловил, то исключительно головастиков. Видеть же, как рыбачат другие, видел. Мне казалось, что это просто: насаживай червя на крючок и забрасывай удочку. Вот и всё.
- Где ловить-то? - В деревне я не заметил ни одного водоёма, не считая неглубокой запруды, где плавали гуси и утки, да местная детвора в сильную жару иногда бултыхалась. Но там никто рыбу не ловил. Значит, рыбалка предстояла где-то за пределами мне дозволенных границ, и, следовательно, с Петькой меня уж точно не пустили бы.
Это обстоятельство меня несколько остудило. Но и подстегнуло: теперь я готов был с Петькой хоть на край света, хоть в разведку, в «тыл к фрицам брать языка». Когда я ему в этом признался, он сказал, что не всё так просто:
- На обычную наживку у нас рыба не клюёт. Наши пробовали на червя и хлеб... так, мелочь одна попадается.
- Что же делать?
- Особенная наживка нужна.
- У нас на мотыля ещё ловят, - показал я свою осведомлённость.
- Его пока намоешь, рыбачить расхочется, - возразил Петька. - И не люблю я на мотыля.
- Тогда не знаю, - пожал я плечами.
- Опарыши нужны, - вперился он в меня, словно рентгеном.
- Толково придумано, - с видом бывалого рыболова, выдержал я его взгляд. - Да где их взять? - сделал я такую скорбную физиономию, так грустно вздохнул, будто всю жизнь только и занимался что опарышами, хотя не имел о них ни малейшего представления. Даже слова такого никогда не слышал.
- Я знаю где, - заговорщицки подмигнул Петька.
- Где?
- Погреб в саду видел, земляной?
- С амбарным замком?
- Он самый. Мать соленья в нём всякие держит. А вчера отнесла туда полное ведро освежеванной говядины. Кум материн, он через двор живёт, корову вчера резал. Она старая была, корова, боялись, что сдохнет, вот и зарезали.
Я внимательно слушал Петьку, не догадываясь, к чему он клонит. Замолчав, он снова вперил в меня свои небесные зрачки, но смотрел теперь не в глаза, а как будто на мою переносицу. Я почувствовал - от меня что-то требуется, что-то такое, отчего затея с рыбалкой показалась вдруг сомнительной, такой же авантюрной, как провокация с велосипедом и Петькиной выходкой с обезглавленной курицей. Но больше всего озадачивало неведение: я не мог найти связь между опарышами и зарезанной коровой. Петька же молчал, по-прежнему уставившись в мою переносицу. Он так долго её разглядывал, что она зачесалась. И когда я поскрёб ногтем, он рассмеялся.
- Ты чего? - не понял я.
- Примета такая.
- Какая?
- Если зачесалось, значит, сбудется задуманное. Ну, так что?
- Что-что?.. - вовсе сбил меня с толку.
- Хорошая идея?
Я не знал, что на это сказать, и терялся. Петька же держался уверенно, нагловато, чувствовал себя лидером. С таким положением вещей мириться вовсе не хотелось, но я ничего не мог с этим поделать: у него явно была предрасположенность к авантюрам и лидерству. Не зря же моя мать говорила: «Видно, он о двух головах». Спасовать же перед Петькой я не хотел.
- Идея хорошая, - с тем же видом бывалого рыболова ответил я. - Но как её осуществить?
- У меня есть план. Важно, чтоб ты был согласен. Ты согласен?
В эту минуту я понял, что снова попался на крючок. Как глупая рыба. С той лишь разницей, что не знал, какую наживку заглотил. И хотя интуиция подсказывала, что Петькина затея «дурно пахнет», - как потом оказалось, в буквальном смысле, - и тянет, минимум, на розги, отступать было нельзя. Идти же на поводу - тем более.
- Всыпят, - привёл я, как мне казалось, веский аргумент. - И тебе всыпят, и мне. Тебе в первую очередь: ты здоровый, а я - вон какой ...
И тут Петька дрогнул: я заметил это по его блеску в глазах. Значит, действительно, затея опасная. Но насколько? Колебался он недолго.
- Если что, всё беру на себя, - решительно заявил он.
Теперь заколебался я. Хотелось узнать: что подразумевалось под словом «всё», какие грехи в будущем обязывался взять на себя Петька. Ведь как бы то ни было, но всякий раз первым пострадавшим оказывался именно я, а не он. Конечно, авантюры ему тоже выходили боком, но и сходили, как с гуся вода. У меня же неделю болело колено, и я всё ещё хромал.
Отмалчиваться тоже было нельзя: он мог заподозрить меня в трусости. С плохим предчувствием, ещё не зная, что от меня требуется, я согласился. И Петька открыл план.
Как только его мать пойдёт в погреб, я должен находиться неподалёку, и когда она откроет дверь погреба, закричать, будто упал и сильно ударился. Хотя бы тем же коленом. Тётя Нюра непременно кинется ко мне, оставив дверь погреба незапертой. Всё будет зависеть от того, насколько убедительно я буду притворяться. Остальную часть плана Петька брал на себя.
- Ты-то что будешь делать? - спросил я.
- А ты не знаешь... - усмехнулся он.
- А ты быстро всё сделаешь? - понимающе кивнул я, ничего не понимая. -
- Погреб у нас глубокий, - сказал Петька. - И ступеньки... шею сломать можно. Но постараюсь быстро управиться. Спички только бы не забыть.
- И много их там?
- Чего? - посмотрел на меня Петька так пристально, словно что-то заподозрил.
Я чуть было не сказал «опарышей», но вовремя сообразил, наверное, снова сработала интуиция:
- Ступенек?
- Штук сто, - не задумываясь, сказал он и тут же слегка покраснел: я понял, он не умеет считать, а если и умеет, то очень плохо и вряд ли до ста.
- Что ты на меня уставился? - нахмурился он, догадавшись, что я его «раскусил». - У нас погреб глубокий. В самую сильную жару там молоко в лёд превращается.
- Врёшь!
- Не в лёд, так всё равно - выпьешь, и ангину схватишь.
Насчёт ангины я поверил.
К осуществлению плана приступили не мешкая, начали караулить Петькину мать на заднем дворе. Захватив для отвода глаз книгу, я забрался на развалину-телегу, что стояла под развесистой корявой яблоней в тени, и о чью оглоблю споткнулся, и улёгся между молочными бидонами на тряпьё. Петька спрятался в подсолнухах, иногда выглядывая оттуда, почёсываясь и отмахиваясь от мух и комаров. Изредка куда-то бегал, наверное, в разведку. Я уже задремал, как вдруг услышал под собой голос:
- Идёт. - Его большая голова, с пучком волос на макушке, торчала из-под телеги. - Если откроет дверь погреба, делай, как договорились: громче кричи. - И он скрылся за земляным скатом погреба, нырнув в подсолнухи.
В ту же минуту появилась тётя Нюра в резиновых сапогах и запачканном переднике, поверх которого была надета лёгкая фуфайка. Я приготовился. Но когда она открыла замок, растерялся и не знал, как себя вести дальше, что делать. Ни о чём, разумеется, не догадываясь, она спустилась в погреб. Петька выглянул из подсолнухов, пригрозил мне кулаком и скрылся.
Осторожно, стараясь придерживать правое перевязанное колено, я стал слезать с телеги. И когда поставил левую ногу на обод деревянного колеса, кто-то сильно тряхнул всю эту рухлядь. Под днищем что-то подломилось: возможно, не выдержала подгнившая ось. Скрипнув, телега накренилась на бок. Молочные бидоны опрокинулись, а один - на моё незажившее колено. Я взвыл от боли. Видимо, так громко, что на крик прибежала Петькина мать, оставив погреб открытым. Ещё я успел заметить, как кто-то прошмыгнул в погреб. Конечно, это был Петька. И телегу тряхнул он. Я выдал бы его с потрохами, но, во-первых, у нас была с ним договорённость, а во-вторых, он и впрямь подумал, что я притворяюсь: во время обеда он весь сиял и загадочно мне подмигивал, дескать, всё отлично.
Его восторженность меня подкупила: я ему решил не говорить, что ударился вовсе не понарошку, а взаправду.
- Всё в порядке? - когда мы остались одни, спросил я.
- В порядке. Теперь будут опарыши. Во-от такие!.. - оттопырил он пухлый мизинец. - Ухи нава-арим!..
Остаток дня прошёл без приключений. Впрочем, с больной ногой не очень-то побегаешь. Петька мне тоже порядком поднадоел с дурацкими своими проектами. Но ещё через день я не вытерпел, стал к нему приставать, чтобы он показал мне опарышей: очень уж хотелось узнать - что это за вещь такая - опарыши.
- Рано ещё, - отвечал он. - Лучше давай удочки для тебя срежем. У меня-то есть.
Битый час, прихрамывая, таскался я за ним, отыскивая средь ивовых веток ровные и длинные, пригодные для удилища. Леска, грузила и крючки в наличии имелись, а вот поплавков не было. Но Петька и тут нашёлся: сделал поплавки из гусиных перьев.
Наконец моё терпение иссякло. Мне казалось, будто Петька что-то утаивает. И это после того, что я для него сделал! Я уже не просил, а требовал показать опарышей.
- Они ещё маленькие, - ответил он, чем окончательно сбил меня с толку.
- Всё равно покажи!
- Потерпи хоть до завтра.
До завтра, так до завтра.
Ещё до первых петухов я заглянул на запечье, на Петькину лежанку, и разбудил его.
- Показывай.
- Что? - не понял он спросонья, протирая заспанные глаза.
- Опарышей показывай.
- Тсс!.. - прислонил он палец к моим губам: поблизости спали его мать и бабка.
Он слез с печи и тихо, на цыпочках подкрался к двери. Я за ним. Юркнули в сени и прошли в хлев, потревожив дремавшую скотину. Петька ухватил высокую деревянную лестницу, находившуюся здесь же, и приставил её к чердачному отверстию сеновала. Полез первым. Приподнял макушкой крышку - квадратный деревянный щит - осторожно, чтобы не опрокинуть и не греметь, опустил его с той стороны. Следом, стараясь не сгибать перевязанную ногу, точно на протезе, полез я.
Кроме привычных запахов прелого сена, птичьего помёта и пыли на сеновале пахло чем-то протухшим. Петька прополз на четвереньках под нижнюю часть кровли, к угловому венцу, и окликнул меня. Я последовал его примеру. Неприятный запах усилился. В ворохе сена была спрятана большая дюралевая кастрюля, деформированная, словно по ней били молотком. Она была накрыта куском фанеры, придавленной булыжником.
Петька убрал булыжник и снял фанеру. В нос шибануло тухлятиной. В кастрюле находился большой, успевший превратиться в почерневшее месиво, шматок мяса, в котором копошились белые жирные червячки. Я поморщился, стараясь не дышать носом, по возможности, задерживая воздух в лёгких. Довольный же Петька с улыбкой до ушей сказал, что ждать осталось день-два - и опарыши станут очень крупными, и можно будет идти на рыбалку.
Я смотрел на копошащуюся в смрадном месиве живность - белых червячков, питающихся гнилью, смотрел на этих самых опарышей и представлял, как тётя Нюра берёт ремень или смоченные в воде розги и лупит Петьку как сидорову козу по голой заднице, поставив его на четвереньки, зажав его большую голову между ног. По моим скромным прикидкам Петька утащил говядины килограмма два, а то и больше. Признаюсь, рыбалка мне вдруг представилась неосуществимой мечтой.
- Зачем столько мяса украл? - спросил я, когда спустились с сеновала. - Всыпят же.
По Петькиному вздоху я понял: он не сомневался, что ему всыпят.
- А мне, как сообщнику, - добавил я из-за солидарности, давая понять, что готов разделить с ним горькую участь. С мясом в деревне было трудно, наши матери только об этом и говорили.
- Там все куски такие были, - с обречённостью произнёс он.
Что сделано, то сделано, говядину не вернёшь.
Утром мы снова пошли на сеновал. Петька подлез к чердачному проёму, приподнял макушкой лазник, и тотчас его опустил.
- Что? - спросил я.
Он хлюпал носом, выражая всем своим видом отвращение.
- Пахнет?
- Ещё как! Сам поднимись, - уступил он мне лестницу.
Стараясь меньше опираться на больную ногу, я поднялся и тоже макушкой приподнял западню. В нос сразу шибануло смрадом и меня чуть не стошнило.
- Что делать будем? - спросил я, осторожно спустившись.
- Что-что... - дёргал носом Петька. - Думать надо.
- Скоро весь дом провоняет.
- Тогда точно всыпят, мало не покажется.
Он так говорил, будто во всём виноват я.
- Ты затеял, ты и думай, - обиделся я.
- Надо вынести кастрюлю на задний двор, к навозной куче, - предложил он.
- А потом?
- Затем принести холодной воды и налить в кастрюлю. Опарыши всплывут, и мы их сачком выловим. К тому же вода запах отобьёт.
- А не проще наоборот: сначала воды, а потом кастрюлю.
- Не проще, на лестнице можно расплескать.
Стали думать. И тут Петька шлёпнул себя ладонью по лбу:
- Знаю что делать!
Он выбежал в сени, некоторое время чем-то гремел, что-то искал. Вскоре вернулся с противогазовой сумкой, заплесневевшей и замасленной, из которой торчали соединительная трубка и шлем-маска. Противогаз был очень старый, скорее всего, довоенных лет, но мы тогда в этом не смыслили.
- А он работает? - спросил я, сомневаясь в его исправности.
- Конечно работает, - уверенно сказал Петька. Сказал так, что сомнения мои не рассеялись, а напротив, усилились. Впрочем, меня это не очень и волновало: лично я противогаз надевать не собирался.
Перекинув лямку сумки через голову, Петька повесил противогаз сбоку. Со знанием дела, словно что-то в этом понимал, проверил противогазовую коробку - в порядке ли. Щёлкнул ногтем по стеклу очков и зачем-то покрутил клапанную коробку.
- Ну, я полез, - произнёс он и взялся рукой за перекладину.
- Маску-то надень, - напомнил я, полагая, что удобнее надевать её здесь, чем на лестнице.
Тут до него как будто дошло, что необходимо надеть маску. Он снова шлёпнул себя ладонью по лбу, дескать, забыл, и стал натягивать противогаз. Он его прилаживал и так, и сяк, пробовал надеть с подбородка и с макушки, но лишь тужился и сопел. На его голову шлем явно не лез.
- Голова большая, - сдуру ляпнул я.
- Размер не мой, - согласился он. - У тебя какой размер?
Ещё не догадываясь, к чему он клонит, я ответил, что не знаю.
- Может, на твою голову попробуем?
Я согласился. Петька снял с себя сумку и отдал мне. Я перекинул лямку через голову.
- Давай помогу, - предложил он. И, не дожидаясь, помог мне натянуть шлем. С Петькиной помощью на мою голову противогаз налез быстро.
- Как? - спросил он.
- Нормально, - ответил я, не сообразив, что он меня плохо слышит, что слова мои невнятны, что-то вроде: бу-бу-бу...
- Тогда ты полезай, - сказал он, - я буду здесь ждать. Принесёшь мне кастрюлю, а я отнесу её во двор.
Жаль, что Петька не видел под маской моего лица: в ту минуту я его ненавидел лютой ненавистью.
- Не хочешь, не надо, - заметил он мою нерешительность.
Разумеется, лезть за опарышами пришлось мне.
В противогазе было душно и трудно дышать. И он вовсе не защищал от посторонних запахов. Стёкла очков быстро запотели, и все предметы были как в тумане. Глаза пощипывало от пота.
По примеру Петьки я макушкой приподнял деревянный щит и в тот же миг почувствовал страшную вонь. Задерживая дыхание, забрался на сеновал и почти на ощупь поковылял за кастрюлей.
Трудно передать, с каким отвращением нёс я опарышей Петьке. Но его на месте не оказалось. Внизу, у лестницы, стояла тётя Нюра и ждала, когда я спущусь. Кажется, она нисколько не удивилась. Я стал медленно спускаться. Но омерзительный запах сделал своё дело: оступившись, я выронил кастрюлю и свалился с предпоследней ступеньки, лишь чудом не свернув себе шею.
Наверное, вся деревня слышала, как тётя Нюра охаживала Петьку сыромятной, сложенной вчетверо, помочей. Он держался стойко, как пионер-герой, попавший к фашистам в плен, даже не хныкнул ни разу.
Протухшее мясо с опарышами выбросили в запруду. Гуси и утки были довольны. И рыба, если таковая там водилась. Самого Петьку я увидел на следующий день: на нём лица не было. Войдя в избу, он молча протянул мне кружку с земляникой и как-то бочком, поджав под себя ноги, полуприлёг на широкую лавку и уставился в окно. И смотрел долго, почти до сумерек. Предзакатное небо только-только начинало разгораться, полыхать оранжево-красным. Я подсел к Петьке и тоже стал смотреть в окно. По деревенской пустоши двое пареньков верхом на каурых лошадях погоняли уже знакомый табун. Один из них, отстав, свернул в нашу сторону и, промчавшись галопом мимо избы, придержав лошадь, развернул её и резко натянул повод. Заржав, конь встал на дыбы. Петька вскочил с лавки. Мальчишка, крикнув что-то в нашу сторону, хлёстко ударил по крупу лошади рукой и помчался к клеверному полю догонять табун, проделав широкую дугу.
- Слабо?! - не удержался я, припомнив Петьке и велосипед, и курицу с отрубленной головой, и опарышей. А он, не обращая на меня внимания, словно прилип к стеклу:
- Зачем так-то? Она же несёдланая, попонку бы подложил. И некованая. Ей же больно, я знаю...
Только теперь я заметил: лошадь, на которой мимо нас проскакал мальчишка, была под седлом. По Петькиной щеке катилась крупная слеза. Я догадался: это была его лошадь, вернее, колхозная, но для Петьки это не имело значения. В следующую минуту слёзы уже обильно текли по его щекам.
Вскоре мы уехали.
Прошло много лет. Изменился мир, изменились люди. Сменились ценности. Что когда-то было непреложным, стало ущербным. И наоборот. В деревне я с тех пор не был, а после развала страны полагал, что, как большинство других, она разорилась или вовсе сгинула. Но представился случай.
Родственница по материнской линии, старая и слабая здоровьем, упросила меня отвезти её в ту деревню.
- Может, последний разочек. А то и не доведётся боле. За бензин не переживай, деньги-то у меня есть.
Ездила она туда каждое лето: поездом, а затем автобусом или попуткой. Теперь испугалась, что своим ходом сил не хватит добраться. Пришлось её везти на машине.
Выехали мы рано утром и были на месте ещё засветло. Деревня заметно изменилась, и если б не моя родственница, мы проскочили б мимо Петькиного дома.
Когда вышли из машины, две старушки, сидевшие на низенькой скамейке у калитки, поднялись навстречу. Только тогда в одной из них - сухенькой и сгорбившейся - я с трудом узнал тётю Нюру
Она меня тоже признала не сразу, долго разглядывала слезящимися прищуренными глазками. А когда, наконец, вспомнила, долго покачивала маленькой, с морщинистым лицом, головкой.
- Петеньку-то помнишь? - спросила она таким тоненьким голоском, что ком подкатил к горлу. Сам не знаю, почему. Наверное, потому что в общих чертах слышал кое-что о Петьке.
- Помню, тёть Нюр, - ответил я.
- Схоронила я Петеньку. Давно уже. Сама вот живу, а его схоронила.
Ночевать я остался в деревне, решив ехать с рассветом. Но отъезд пришлось отсрочить: утром, часов в девять, тётя Нюра повела меня на кладбище. Пока шли, она мне поведала вот что.
Пётр, закончив школу, остался работать в колхозе, который к тому времени благоденствовал, даже закупил племенных лошадей. Затем Петра в армию взяли, был в Афганистане.
- Повезло ему, - рассказывала тётя Нюра, - живым вернулся, даже не ранило. Устроился в колхозе работать, вроде как помощником конюшего. Женился. Сноха хорошая, из нашей деревни. Детки родились - двое: первым мальчик, после уж девочка. Жили в достатке, жаловаться грех. Затем перестройка эта... После и вовсе не поймёшь что. Когда делёжка началась, землю колхозную и лошадей Витёк к рукам прибрал, сын нашего председателя. Да какая там аренда... на словах лишь - аренда. Петенька у Витька этого при лошадях был. Тот его, конечно, не обижал, платил справно. Но люди Витька не дюже любили. А кто и вовсе - открыто зло копил. Сказывали, что ему записки с угрозами были. И где-то к Успению полыхнула ночью конюшня. Да так полыхнула, за много вёрст видать было. Вся деревня сбежалась. Но никто палец о палец не ударил. Один Петенька кинулся к лошадям. Он же за них в ответе. Да хошь и не в ответе, лошади ему что детки малые... Их уберёг, а сам... Я-то когда прибегла, он живой ещё был. Волосы на себе рвала, да бабы меня всёрно не пустили, боялись за меня. По земле Петенька шибко катался... обгорелый-то. Не кричал, нет. Будто мыкнет, как тёлочка наша, и застонет... Боль-то какую терпел. Он у меня всегда терпеливым был.
Пришли на кладбище.
- Вот его могилка, - подошла тётя Нюра к резной чёрной ограде, перекрестилась и промокнула кончиком платка невольно выступившие из глаз слёзы.
- А Витёк деньги-то дал... Петеньку похоронить. Всё по-людски. И гроб хороший, и памятник, и крест на могилке...
Здесь уж я не выдержал и отвернулся. Смотрел на холмик, заросший травой и цветами, среди которых увидел крупные багровые вкрапины. Это была земляника. Она была такая спелая, сочная, что невольно притягивала взгляд. То ли заметив что-то или угадав мои мысли, тётя Нюра сказала:
- Землянику очень любил, Петенька-то мой. Помнишь, он и тебя земляникой всё угощал, - и махнула сухенькой ручкой: - Забыл небось.
Не забыл, тёть Нюр, ничего не забыл, хотелось сказать. Но не мог. В ту минуту не мог.