Необходимо заметить, что автор этих строк, в не очень многочисленном ряду других православных писателей, отметился тогда умеренно критической рецензией, вызвавшей массу нареканий наших братьев и сестер - поклонников нового, вдруг родившегося «православного режиссера». Уже тогда нами был задуман ответ на критику, так и не опубликованный, поскольку другие, более актуальные темы отвлекли наше внимание. И вот теперь настало время вспомнить эту тему, тем более что, по нашему глубокому убеждению, понять новое творение Лунгина вне соотнесения с «Островом» просто невозможно.
Тот, кто скажет, что «Царь» - это фильм, трактующий образ Ивана Грозного или размышляющий о русской истории, глубоко ошибется. Желая понять творение Лунгина, обо всем этом следует накрепко забыть. Первое, что надлежит усвоить всякому, входящему в художественное пространство фильма - это то, что у пространства этого свои, вполне специфические законы. Можно как угодно относиться к ним, но для того, чтобы понять, что хотел сказать режиссер, необходимо вжиться именно в его, повторяем, весьма специфический художественный мир, понять его и никакую другую логику. О чем этот фильм? Об Иване Грозном? О тирании? О монархии? В каком-то смысле да. Но отнюдь не это в нем главное. В своей последней смысловой, образно-символической глубине он - о Православии (которое для режиссера неотделимо от России), об идее греха и покаяния, и именно это в конечном счете - есть то, с чем смертельно враждует и воюет Лунгин, а отнюдь не какие-то отдельные исторические персонажи.
РАЗВЕНЧАНИЕ ИДЕИ ГРЕХА И ПОКАЯНИЯ В «ОСТРОВЕ»
Однако для того, чтобы лучше понять эту простую мысль, ненадолго вернемся к «Острову». В упомянутой выше рецензии нам, помнится, уже довелось указывать, что художественный психологизм, психологическая мотивация в поступках героев - совсем не относится к сильным сторонам творчества Лунгина. Однако в «Острове» художественная цельность держится, во-первых, на весьма интересной и глубокой системе символических образов, а во-вторых, на блестящей игре Мамонова, который в той роли вполне органичен. Вместе с тем, хотя в том фильме автор задался целью «рассказать притчу о грехе и покаянии», ни того, ни другого там просто нет! (Этот довольно странный феномен вообще мало кем был отмечен!) Вспомним, что завершение «подвига» послушника Анатолия связано с прибытием на остров адмирала (которого играет Юрий Кузнецов, ныне «осчастливленный» режиссером ролью «самого» Малюты Скуратова), в результате чего выясняется, что главного греха, в котором, по сюжету, большую часть жизни кается главный герой, по сути, как бы и не было: тот, кого он считал свой жертвой (а себя предателем и убийцей), оказывается, жив и дослужился до адмирала, и таким образом, единственное преступление молодого Анатолия - это его малодушие, которому он поддался, выстрелив в своего капитана под угрозами немцев. (Подробности сюжета не поясняю, полагая, что зрители еще помнят нашумевший фильм). Но главное заключается в том, что пресловутый старец, сыгранный Мамоновым, не являет и реальных плодов покаяния, хотя, казалось бы, на протяжении всего фильма только и делает, что кается! На этом моменте следует остановиться особо, поскольку здесь мы, как представляется, полагая какие-то вещи слишком известными, оказались не поняты коллегами и читателями.
Для каждого, знакомого с учением отцов о духовной жизни, в которой покаяние занимает, понятно, главное место, не тайна то, что говорят подвижники о плодах покаяния. Человек может сколько угодно перечислять грехи на исповеди, понимая умом, что совершил грех. Более того, он может сколько угодно переживать свой грех, совершенно искренне стремясь изжить его, избавиться от него, и в то же время реальных плодов покаяния не принести. Что же является верным признаком истинного покаяния, того, что такой плод человеком принесен? Согласно отцам, это есть ни что иное, как дар слезный, дар покаянных слез. Именно учение о даре слезном следует признать центральным моментом святоотеческого учения о покаянии. Начало его - встреча с Богом лицом к лицу, живое и непосредственное ощущение и осознание своей греховности, для которой открывшаяся взору подвижника Божественная реальность страшна и ужасна. Совместить жизнь с Богом и в Боге с грехом никак невозможно, и поэтому изживание греха, освобождение от него - есть главная цель подвижника. Благодать попаляет зараженную грехом природу человека и несет ему гибель, если это устремление к Богу не сопровождается оплакиванием своих грехов в своем сердце, а не просто осознанием их умом. «Имеющий в себе свет Всесвятого Духа, не в силах бывая стерпеть зрение Его, - говорит преподобный Симеон Новый Богослов, - падает на землю ниц, взывает и вопиет, в ужасе и страхе великом, как увидевший и испытавший нечто такое, что выше естества, выше слова и разума, и бывает он подобен человеку, у которого от чего-нибудь возгорелись внутренности огнем, от которого, жегомый и жжения пламени не могши терпеть, становится он весь измученным и совсем не имеющим силы быть в себе. Но, будучи непрестанно орошаем слезами и ими прохлаждаем, еще сильнее воспламеняется он огнем желания божественного, а от этого слезы еще обильнее у него текут, и он, будучи омываем излиянием их, еще блистательнее сияет». [1] Покаянный плач, «влага слез», согласно отцам, - абсолютно необходимый «горючий материал» для пламени веры, и только поливаемое покаянными слезами, это пламя способно просветлять человека, делать его боговидным и богоподобным, сильнее проявлять в нем образ Божий. Итак, делает вывод преподобный Симеон, «плач двоякое имеет действие: и, как вода, погашает слезами весь пламень страстей и омывает душу от скверны, причиняемой ей ими, и опять, как огонь, присутствием Святого Духа животворит, согревает, воспламеняет сердце и возбуждает в нем любовь и вожделение к Богу». [2]
Именно сердечное оплакивание своих грехов, дар слезный (который, как подчеркивают многие отцы, отнюдь не непременно проявляется в видимом, «физическом» плаче) - есть тот мост, который связывает человека в его греховной богооставленности и того же человека в состоянии духовного обновления, когда грехи прощены, и связь с Богом восстановлена. Согласно преподобному Иоанну Лествичнику, «плач и так называемая печаль заключают в себе радость и веселие, как мед заключается в соте». [3] «в бездне плача, - говорит этот великий подвижник, - находится утешение; и чистота сердца получает просвещение. Просвещение же есть неизреченное действие, неведомым образом разумеваемое и невидимо зримое. Утешение есть прохлаждение болезнующей души, которая, как младенец, и плачет внутренно, и вместе радостно улыбается. Заступление есть обновление души, погруженной в печаль, которое чудным образом превращает болезненные слезы в сладостные» [4]. «Слезы как дар Божий служат признаком милости Божией, - указывает святитель Игнатий (Брянчанинов), приводя известные слова преподобного Исаака Сирина: «Слезы в молитве - суть знамение милости Божией, которой сподобилась душа своим покаянием, и того, что она принята и начала входить в поле чистоты слезами». Чистейшая и истинная молитва, говорят отцы, рождается в душе умиротворенной, а не такой, в которой еще продолжается ожесточенная внутренняя борьба со страстями. Мир же душевный, угасание страстей есть порождение души, орошенной покаянным плачем, способной принять в себя спасительную благодать, а не опалиться ею. Излагая святоотеческое учение о даре слез, святитель Игнатий пишет: ««Дар плача и слез есть один из величайших даров Божиих. Он - дар, существенно нужный нам для нашего спасения. Дары пророчества, прозорливости, чудотворения суть признаки особенного благоугождения Богу и благоволения Божия, а дар умиления и слез есть признак принятого или принимаемого покаяния»!
Своего рода квинтэссенцией учения отцов о покаянном плаче можно считать слова преподобного Нила Сорского: «Слезы, проливаемые о грехах, сначала бывают горьки, изливаются при болезни и томлении духа, которые дух сообщает и телу. Мало-помалу начинает соединяться со слезами утешение, состоящее в особенном спокойствии, в ощущении кротости и смирения; вместе с этим слезы, соразмерно и сообразно доставляемому утешению, сами изменяются, утрачивают в значительной степени горечь, истекают безболезненно или с меньшею болезнью. Сначала они бывают скудны и приходят редко; потом мало-помалу начинают приходить чаще и становятся обильнее. Когда же дар слезный усилится в нас Божиею милостью, тогда укрощается внутренняя борьба, утихают помыслы, начинает действовать в особенном развитии умная молитва или молитва духа, насыщая и увеселяя внутреннего человека. Тогда снимается покрывало страстей с ума и открывается ему таинственное учение Христово. Тогда слезы претворяются из горьких в сладостные. Тогда прозябает в сердце духовное утешение, которому ничего нет подобного между радостями земными и которое известно только упражняющимся в молитвенном плаче и имеющим дар слез. Тогда сбывается обетование Господа: Блаженны плачущии, яко тии утешатся (Мф. 5: 4)». (Слово 8).
Могут возразить, что вышеприведенные примеры взяты исключительно из духовной литературы; в светском же искусстве достичь адекватности в показе столь высоких духовных реалий вряд ли возможно. На это можно ответить, что, во-первых, аналогичные примеры можно найти и в светском искусстве. Так, старец Зосима в «Братьях Карамазовых» Ф.М.Достоевского утешает пришедшую к нему женщину, которая оплакивает безвременно умершего сына, практически в тех же выражениях, что и вышеупомянутые отцы: «И не утешайся, и не надо тебе утешаться, не утешайся и плачь, только каждый раз, когда плачешь, вспоминай неуклонно, что сыночек твой - есть единый из ангелов Божиих, оттуда на тебя смотрит и видит тебя, и на твои слезы радуется, и на них Господу Богу указывает. И надолго еще тебе сего великого материнского плача будет, но обратится он под конец тебе в тихую радость, и будут горькие слезы твои лишь слезами тихого умиления и сердечного очищения, от греха спасающего». И т.д.
Однако главное даже не в этих буквальных совпадениях (не забудем, что в приведенном примере поучение Зосимы касается все же не покаяния). У Достоевского (как до него и в полном высокого христианского смысла «Борисе Годунове» Пушкина) светским художественным аналогом истинного покаяния через «радостотворный плач» (выражение преподобного Иоанна Лествичника) является просто публичное исповедание греха, чему у Достоевского соответствует характерное выражение «объявить». «Объявить», то есть публично исповедать свой грех - и значит в художественной системе русского реализма XIX столетия перейти Рубикон, отделяющий внутреннюю борьбу с грехом, внутреннее раскаяние от изживания греха через покаяние в церковном, христианском смысле. Это - та грозная, невыносимая для тленной природы человека реальность, перед лицом которой стоит и Борис у Пушкина (который так и не смог перейти эту границу), и многие герои Достоевского - Раскольников, Свидригайлов, Ставрогин, Иван Карамазов, Смердяков. Во вставной новелле - так называемом «Житии старца Зосимы», представляющей собой просто рассказ старца о своей жизни, есть центральная глава «Таинственный посетитель» - рассказ о человеке, который после долгих душевных мук под влиянием молодого Зосимы все-таки преодолевает себя и «объявляет» о своем давнем смертном грехе убийства. «Бог сжалился надо мной и зовет к Себе, - говорит он после покаяния. Знаю, что умираю, но радость чувствую и мир после стольких лет впервые. Разом ощутил в душе моей рай, только лишь исполнил, что надо было». Это и есть - светский художественный аналог «радостотворного плача», показ покаяния, принятого Богом и греха, изглаженного навеки. В отличие от этого, Свидригайлов, Ставрогин и Смердяков терпят поражение в борьбе с темной силой, кончают жизнь самоубийством, будучи не в силах стерпеть мук совести, но и не имея сил и мужества для публичного покаяния, для настоящей духовной работы над своей греховной природой. Ряд приведенных нами примеров в принципе можно и продолжить.
Что же можно на фоне всего этого сказать о главном герое «Острова»? Если рассуждать, хорошо ориентируясь в материале и непредвзято, то вполне очевидно, что пресловутый старец пребывает еще в борении страстей, хотя и в полной мере осознает свой грех и несет тяжкий покаянный труд. Сам Анатолий прямо говорит о своем состоянии: «И жить не могу и умереть не могу». Обладая дарами чудотворения, прозорливости, исцеления и т.д. (если воспринимать его в контексте художественного мира фильма), он так и не воспринял дар покаянных слез, который отцы почитают высшим из всех даров Божиих человеку. (Вспомним приведенное выше суждение об этом святителя Игнатия). В его молитве и его полном юродства и самоистязания подвиге зрителю явлен ряд каких-то, прямо скажем, нарочитых чудес, но при этом господствует та характерная сухость, которая, согласно духовной традиции Православия, есть верный признак того, что подвиг покаяния далек от завершения, от воссоединения человека с Богом.
В нашей предыдущей рецензии мы уже указывали, что ниоткуда из фильма вообще не видно, чтобы кающийся и тяжело переживающий свой грех герой вообще исповедовался либо принимал участие в каких-либо других церковных таинствах. Более того, и в картине его смерти (и здесь упомянутая сухость, по нашему впечатлению, составляет едва ли не главный мотив) нет ничего, связанного с предсмертной исповедью и причастием. Однако в художественной системе фильма финальная «исповедь», к которой всю жизнь, всем своим подвигом шел и приближался герой, а также «изглаживание», преодоление греха все-таки есть! Но связано оно, как уже отмечалось, с тем, что выясняется, что греха как бы и не было: убиенный капитан на самом деле жив и дослужился до адмирала. Именно он, этот советский герой, который, как ему и положено в соответствующей мифологической системе, и в огне не горит, и в воде не тонет, и принимает финальную «исповедь» главного героя; именно после встречи с ним Анатолий говорит, что в душе у него «Ангелы запели». Такое вот «Православие»... Итак, грех преодолевается, но отнюдь не духовно, но, так сказать, чисто материалистически! Какое счастливое стечение обстоятельств... Вряд ли есть что-то, более противоположное христианскому пониманию. Необычайно яркий контраст хотя бы с приведенными у нас выше словами Зосимы у Достоевского, в которых горе матери о реально умершем сыне преодолевается через чисто духовный план. (Твой сын действительно умер, говорит Зосима, и ты плачь, но плач твой претворится в радость, ибо сын твой радуется с Господом. И т.д.). Столь же материалистичен и эпизод со вдовой, которую «старец» осчастливил известием о том, что муж, которого она считала погибшим на войне, на самом деле жив и проживает в Париже...
Итак, по нашему убеждению, уже в «Острове» центральная для христианства идея греха и покаяния подвергается последовательному развенчанию. Вся православно-церковная атрибутика, присутствующая в фильме (юродство с его характерными приемами, прозорливость, борьба с бесом, чудотворения и т.д.) призвана, как представляется, лишь как-то замаскировать этот главный момент.
ЛОБОВАЯ АТАКА НА ХРИСТИАНСТВО В «ЦАРЕ»
Что же нового на эту свою главную тему сказал режиссер в новом фильме? Здесь центральным моментом является, без сомнения, беседа царя с митрополитом Филиппом о вине людей. Царь говорит, что он «верует в Страшный суд», на котором Бог будет судить людей за их грехи, «вины», а его, царя - за то, насколько хорошо он соблюдал свою державу, охраняя ее от этих «вин». (Передаю по памяти, и, конечно, не с абсолютной точностью, но за общий смысл ручаюсь). Таким образом, основа авторской концепции, на которую почему-то не обращают внимания критики, лежит буквально на поверхности. Возможная политическая вина людей (подданных) перед царем и государством, которой ведь вполне может и не быть, в художественной концепции фильма смешивается с «виной», так сказать, онтологической, метафизической. «Как это они невиновны, - вопрошает Иван, - люди все виновны, ибо они все грешники, начиная с Адама». В этом смешении чисто религиозного, метафизического и политического планов и заключается по мысли режиссера, «учение» Ивана Грозного, и именно оно, по мнению его единомышленников, и выражает в полной мере суть того, что либералы называют «историческим христианством» «константиновского периода». Итак, все люди виновны по рождению, а царь «Богом поставлен» для того, чтобы пасти их «жезлом железным», оберегать от заведомо виновных людей свою «державу», государство, которое есть «образ Небесного Иерусалима» (ср. дворец царя в фильме). Не с историческим Иоанном IV борется режиссер, а с ложным учением о человеке и власти, которое, по его мнению, есть не только учение Грозного царя (с адекватностью трактовки Лунгиным этого последнего также существуют немалые проблемы), но достояние Православия вообще! Если не принять во внимание этот ключевой момент, тогда абсолютно непонятно, почему воеводы, ставшие жертвой политической интриги, заведомо оклеветанные, единодушно признают свою несуществующую «вину» перед государем (который обвиняет их в мифическом «заговоре»), оговаривают себя, причем подчеркивается, что это происходит отнюдь не под пытками! Настоящие православные - как же они могут отрицать свою вину, если воспитаны, несчастные, в той же логике, что и царь: «все люди - грешники»?! «Византийско-московское православие» со всей его рабской метафизикой - немыслимо без бессмысленно-жестокой и абсолютно бесчеловечной царской тирании - вот простая, как мычание, столь любимая либералами идея, которая осиновым колом вбивается здесь в сознание зрителя.
Митрополит Филипп в системе фильма - главный «оппонент» царя, но в чем же? Как трактует режиссер известный исторический конфликт? На чем основана «правота» Филиппа? Если принять «православное учение» (в трактовке Лунгина, разумеется, а не реальное), то выходит, что у Филиппа очень слабые позиции. В самом деле, «железобетонность» главного аргумента лунгинского Ивана, связанного с онтологической «виной» всех людей «от Адама», ведь в принципе неопровержима! Царь доказывает свою «правоту», так сказать, от противного: он предлагает Филиппу самому сесть на царский трон и вместо него судить людей. Как ни отказывается Филипп, а садиться приходится... И что же? Выясняется, что милосердным царем быть по определению невозможно: ведь обвиняемые сами, без всяких пыток, основываясь на вышеизложенной метафизике, признают, что они виновны! Таково само жизнеустроение... Верховному судье (который, в силу той же метафизики, мыслится здесь как представитель Самого Бога) остается лишь приложить печать - и приговор готов! По сути, даже неважно, кто приложит печать, убеждает митрополита Алексей Басманов, ведь (в логике фильма) Суд Божий им давно готов!
Филипп не может оспорить «вину» воевод, но суд выносить все же отказывается, бросает печать, будучи не в силах приговорить людей к смерти, поддаваясь «естественному» человеколюбию. Хорошо, говорит царь, тогда посмотрим, каков суд Божий. Обвиняемых выводят «на арену». Если дикий медведь не тронет их, тогда, значит, они невиновны. Ведь в древнеримском Колизее дикие звери поначалу не трогали христианских святых, которые избавились от греха! Медведь, естественно, успешно делает свое дело - убивает несчастных. Куда ж ему деться, зверь все-таки... Блаженная девочка обращает против дикого зверя икону Божией Матери, Которая не раз являлась и помогала ей. Но не тут-то было: медведь убивает и блаженную, что становится потрясением даже для самого царя. Филипп, окончательно возмущенный жестокостью царя, сам, к ужасу венценосного друга, выходит на арену и - свободно уходит!
Что может означать в достаточно простом для понимания художественном контексте фильма весь этот образно-символический ряд? Нам представляется, что, с точки зрения режиссера, он не может означать ничего иного, кроме как полное и окончательное «разоблачение» художественными средствами всего «мракобесного православия». В самом деле, если оставаться в рамках «православной» (точнее, государственно-православной) логики, как ее понимает Лунгин, то прав Иван, а Филипп - действительно изменник, причем, изменник в высшем, метафизическом смысле: он не хочет «вершить Божий Суд» над заведомо виновными людьми сам и осуждает царя за то, что тот честно исполняет свое нелегкое царское служение. Таким образом, Филипп у Лунгина стоит перед лицом весьма нелегкой дилеммы. Либо надо оставаться в рамках вышеозначенной логики, и тогда нечего осуждать царя и его тиранию. (Иван совершенно точно выражает свою «царскую» коллизию, как ее понимает Лунгин: «Как человек, я, конечно, грешен, но как царь-то я - праведен!») Либо надо все-таки осудить тиранию и «человекоубийство». И тогда - следует отказаться от всего этого «православия» в принципе! (Что, собственно, и делает Филипп). Отказ Филиппа «приложить печать» - это бунт, причем, бунт не только против царя (которого он по-своему любит) и против государства, но прежде всего против самой основы тирании - христианского учения о первородном грехе и всеобщей греховности людей. В конечном счете это есть ничто иное, как бунт против Самого Бога.
Здесь важно понять, что попытка «вникнуть», вжиться в христианство с его идеей духовного преодоления, изживания греха, предпринятая в «Острове» (с какой степенью искренности - не нам судить, ибо «чужая душа - потемки»), решительно не удалась; главное в метафизике и, так сказать, феноменологии покаяния оказалось недоступным для режиссера. В новом фильме Лунгина свое «законное» место занимает грозный и карающий Бог Ветхого Завета и царь как его «помазанник», представитель на Земле. Псевдоправославный «прикид» сменяется здесь более «традиционной» для людей этого типа либерально-атеистической мифологией. Филипп у Лунгина - это, конечно же, никакой не православный иерарх, не «печальник Земли Русской», не православный святой, уязвляющий совесть царя, а отвергающий тиранию и ее метафизическое обоснование в религии либеральный правозащитник, который, как ему и положено, все силы кладет на «справедливую борьбу против смертной казни». И именно он, в этой авторской логике, оказывается в подлинном смысле свят и праведен, именно он - подлинный подвижник и чудотворец. (Иначе с чего бы это свирепый медведь повел себя столь миролюбиво? По другому и быть не могло, «святой» ведь!) Если угодно, это в каком-то смысле и христианство, но христианство либеральное, в котором идея греха и покаяния (а стало быть, и «обожения», соединения человека с Богом, которое без покаяния невозможно) уходит далеко на второй план, либо выкидывается вовсе. Как сформулировал один из представителей современного либерального христианства: «Плюньте на грехи, смотрите на Христа». Мысль о первородном грехе, об изначальной, онтологической вине людей перед Богом неизбежно порождает «царизм» и тиранию, поэтому, чтобы преодолеть государственное насилие над людьми и их свободой, следует от этой мысли отказаться, избавиться - вот ключевая идея нового творения Павла Лунгина. Вспомним, что в «Острове» грех героя как бы отменялся, а не изживался через духовный план, через покаяние!
Дальнейшее развитие художественной концепции фильма вполне понятно. Оставаясь в рамках своей, «православно-тиранической» логики, Иван, в общем, вполне прав, когда обвиняет Филиппа в измене: ведь тот посягнул на основу основ всего «православного» жизнеустроения. Схватка между ним и Филиппом в концепции фильма - это не борьба «доброго» и «злого» начала в рамках одной логики, одной метафизики, а смертельное столкновение двух антагонистически противоположных жизнепониманий. Вины людей вообще нет - вот мысль, которой Филипп, этот облеченный в монашескую мантию и митрополичий клобук либерал, заражает окружающих. Надо ли напоминать, что в логике данного произведения, доведенной до своего завершения, это означает, что нет и греха! Брат митрополита, один из обвиненных воевод, присоединяется к бунту, отказываясь «подтвердить» вину опального владыки. И это несмотря на то, что его, в отличие от прочих, подвергают жестоким пыткам! Для царя это означает поистине метафизическую катастрофу: если кто-то один может быть невиновен, то, стало быть, его основная идея о всеобщей вине людей неверна, а тогда на что же ему опираться? Понятно, что эти изменники (как и впоследствии соловецкие монахи, укрывающие тело злодейски убиенного митрополита) должны быть уничтожены...
Для либерального сознания весь этот «православно-державный» мир, мир «Третьего Рима» есть сплошной круг изощренного изуверства, круговая порука насилия. Для того, чтобы всячески высмеять и принизить его, режиссер не жалеет самых грубых красок; перечислять все достаточно примитивные в художественном плане приемы, до которых опускается здесь этот, в общем, довольно талантливый художник, по нашему мнению, достаточно бессмысленно. Кровавое месиво «православно-московской» жизни подается настолько глумливо и карикатурно, с такой гипертрофированной фантазией, что аналогия поневоле возникает с ритуальными кощунствами богоборцев 1920-х годов, которые оказываются Лунгину родными по духу. Воинствующая русофобия, неприкрытое презрение к стране, без которой этот режиссер был бы никем, сквозит здесь в каждом кадре, в каждом жесте. По сути - ничего нового, все это мы давно проходили.
Финал фильма - это скорее заветная либеральная мечта, чем реальность: на призыв царя явиться на очередное аутодафе никто не приходит! «Где народ мой?» - вопрошает царь. Это - последние слова в фильме. Сугубо богоборческий характер данного эпизода, на наш взгляд, совершенно очевиден. «Народ мой» - это лексика отнюдь не московских царей. Это выражение, типичное именно для Ветхого Завета, которое Сам Бог много раз применяет к «своему народу»! Итак, народ не пришел, и, не придя к царю, он не пришел - к Богу. «Революция» свершилась - победило «свободомыслие». Это - либеральная мечта о победе над религиозной «тиранией». Пушкинское «народ безмолвствует», обращенное против самозванцев и узурпаторов богоустановленной царской власти, несущее в себе глубокий христианский смысл, в типично постмодернистском духе перевернуто и извращено до противоположности.
Вся проанализированная выше художественная система по-своему вполне логична и убедительна, если, конечно, не принимать во внимание изначальную смысловую натяжку, лежащую в основе концепции фильма, а именно мысль, в которой грех как метафизическая, онтологическая вина людей перед Богом как-то незаметно смешивается с «виной» политической. А ведь на этой натяжке, которая, по мысли Лунгина, свойственна «историческому» Православию в принципе, построена вся концепция. Совершенно понятно, что в классической «симфонической» православной теории власти духовными «винами» людей, их грехами занимается Церковь, по природе своей обращенная к душе человека, к личности, и действует она (когда речь идет именно о душе) духовными же средствами; власть же государя, царя, императора существует для того, чтобы ограничивать выплескивание вовне, в социальный и политический план греховной воли людей. Классическая симфония предусматривает как раз невмешательство государства (монархии) и Церкви в те сферы, которые подлежат исключительному ведению каждого из них, но и соработничество там, где это возможно. Все это общеизвестно, вникать в подробное изложение всех этих истин, много раз излагавшихся, здесь не имеет ни малейшего смысла. Вопрос же о том, насколько реальный Иоанн IV вышел за рамки православной симфонии в своей теории (и практике) власти и уклонился в сторону абсолютизма - это, хотя и необычайно важный и интересный, но все же частный исторический и историософский, в каком-то смысле и богословский вопрос. Обсуждаться он должен в спокойных и академических дискуссиях специалистов. Но та карикатура на православную Русь, которую создал Лунгин - вообще выходит за рамки как академического дискурса, так и классического искусства.
Нам осталось затронуть последний и, как представляется, немаловажный вопрос, связанный с реакцией на фильм, преимущественно в православной среде. Большинство православных авторов, как клириков, так и мирян, восприняла фильм, говоря мягко, весьма критически. Однако со стороны некоторых представителей «либерального христианства», почуявших в Лунгине своего, прозвучали и вполне позитивные, почти восторженные оценки. Характерным примером является хотя бы вот этот. Заниматься полемикой с этими, прямо скажем, лишенными аналитизма и довольно поверхностными трактовками, разумеется, не входит в нашу задачу. Хотелось бы только предостеречь наших православных авторов от одной характерной ошибки. Многие, пытаясь как-то противостоять Лунгину, попадают в ловко поставленную им же ловушку: начинают заниматься апологетикой реального, исторического царя Иоанна IV, полагая, что фильм снят именно о нем, и тем невольно как бы подыгрывают Лунгину и К?. «Смотрите, - может сказать лукавый постмодернист, - я же говорил, что апология тирании - есть суть этого самого Православия». В конечном счете новое творение Лунгина оказывается накрепко спаянным с либеральными и модернистскими тенденциями в церковной и околоцерковной среде. Поэтому, думается, не стоит поддаваться на столь незамысловатую провокацию. Изучение и интерпретация истории - есть дело прежде всего историков. Что же касается «Царя», то эта, на наш взгляд, достаточно грубая и примитивная (в отличие от того же «Острова») попытка «деконструкции» современного православного сознания не имеет с серьезным постижением истории ничего общего.
2009 г., день памяти св. апостола Филиппа
СНОСКИ:
1. Добротолюбие. Т. 5. С. 25.
2. Там же. С. 27.
3. Преподобного отца нашего Иоанна, игумена Синайской горы, Лествица. Сергиев Посад. 1908. С. 83.
4. Указ. соч. С. 85.
3. Захару
2. Re: Большая ложь Павла Лунгина
1. Re: Большая ложь Павла Лунгина