«Русская литература национальна по своей сути и близка народу не потому, что выпячивает какие-то этнографические черты или занимается народовосхвалением. Её национальный характер определяется её христианскими духовными корнями, предопределяющими её стойкий социальный и моральный пафос» (Александр Панарин)
Поэма историческая выделилась из наследной антично-эпической поэмы в Средневековье, когда вызревшим христианским мировоззрением Европы за личностью утвердилась свобода созидания собственной судьбы. Назрело отрицание рока-фатума через свободу нравственного выбора – через принятие личностью ответственности за свою судьбу, за судьбу своих ближних, своих подданных, своей малой и большой родины – если, конечно, личность обладала подданными и большой родиной. Герой стал выше сюжета, средневековый герой поэмы – человек – не просто сместил античного героя-бога или героя-полубога, но при этом эпопейное описание макрокосмоса решительно потеснилось художественным исследованием микрокосмоса: христианская антропология из пределов культового излилась в культурное.
Дальнейшее христианское познание личности разделилось по двум всё расходящимся магистралям – вслед за разделением Церквей на Восточно-православную и Западно-католическую, которая после эпидемии чумы в свою очередь выделила из себя и Западно-протестантскую. Католическая персонифицирующая антропология латынью поддерживала в сознании античность, подмываемую романо-германской рыцарской куртуазностью, а протестантизм своим отрицанием вертикали духовной власти поствавилонским распадом литературных языков вскормил романтику национализма (и при чём тут промышленный, а, тем паче, финансовый капитализм?). Кстати, русское старообрядчество удивительно одногласно спелось с европейскими протестантами этой вот эстетизацией этнической самости.
«Не лепо ли ны бяшет, братие, начяти старыми словесы трудных повестий о пълку Игореве, Игоря Святъславлича! начати же ся тъй песни по былинамь сего времени, а не по замышлению Бояню. Боян бо вещий, аще кому хотяше песнь творити, то растекашется мысию по древу, серым вълком по земли, шизым орлом под облакы».
Изначально, когда русская литература творилась славянским языком, который сегодня заключён в пределы церковных богослужений, мы были культурно самодостаточны, самовластны: «Слово о полку Игореве», «Слово о законе и благодати», «Повесть временных лет» – русская литература ну никак не моложе русской государственности. Но, с другой стороны, изначальная, образующая имперскость Российского государства, прежде всего, в представителях её образованной верхушке общества, ещё с допетровских времён непредставима вне влияния общеевропейских идейных, общеевропейских научных и культурных перемен, мерил, правил и предпочтений, а уж с восемнадцатого века и декларативна, несамостоятельна в оформлении своей общественной жизни. Однако, это заимствования всё внешние, например, для стихотворений это баллада, мадригал, сонет, канцоны, а вот что с содержанием?
И тут точнейшая формулировка Александра Панарина: «Русская литература национальна по своей сути и близка народу не потому, что выпячивает какие-то этнографические черты или занимается народовосхвалением. Её национальный характер определяется её христианскими духовными корнями, предопределяющими её стойкий социальный и моральный пафос».
«Стойкий социальный и моральный пафос» ярче, нагляднее всего проследим в том, кто является русским народным героем в русской культуре, которая является продвижением, реализацией русского культа – Православия. Наш народный герой – или уже святой, или устремлён в святость: Князь Владимир, Илья Муромец, Александр Невский, Евпатий Коловрат, Сергий Радонежский, Ермак, Иван Сусанин и Козьма Минин, Суворов, Пушкин, Серафим Саровский, Государь Николай Александрович, даже Зоя Космодемьянская – это же не исторические, тем более, не культурные, а именно культовые герои.
Конечно, «мы – не рабы, рабы – не мы», и наши искусства уже триста лет вполне успешно преодолевают подражательство Европе, творчески наполняя заимствуемые стилистические формы оригинально русскими смыслами человека и вселенной, смыслами, нарабатываемыми православной наукой о человеке и вселенной – не их западным схоластическим богословием, а духовным опытом восточного исихазма-старчества. Ведь уникальность нашей Русской цивилизации – внимание! цивилизации литературоцентричной! её самобытность, отличность от всех иных цивилизаций в том, что в её основе лежат сразу два языка – бытовой и священный. Красота и чистота родной речи, сакральная непреложность словесных значений, душевное взаимопонимание и сочувствие писавших и читающих через столетия открываются в думанье славянским языком. Сама техника распевного церковного чтения будит генетическую память. И поэтому мелодичность в литературе – важнейший критерий произведения, мелодии речи связуют нас с нашим прошлым прочнее словесных смыслов.
Хотя титулы «русский Шекспир», «русский Байрон» в своё время звучали в Санкт-Петербурге и Москве похвально искренне, но выученики иезуитов – проготические сентименталисты Карамзин и Жуковский – отжимались из центра русского литературного процесса православно-реалистическим мировоззрением взрослеющего Пушкина, зреющих Гоголя и Алексея Толстого; возбуждённые протестантскими националистами братьями Гримм и братьями Шлегель проромантические националисты-славянофилы тускнели при появлении полносветных Некрасова, Фета, Достоевского, Островского, Гончарова.
Это нужно отметить особо: талант, даже большой талант всегда затмеваем гением, ибо гений – во вневременьи, он в любом веке, при любом политическом строе и экономической модели вводит своего читателя прямо в вечность, а талант навсегда завязан с поколением, с групповщиной, модой, стилем, ограничен эпохой модерна или постмодерна. И только реализм, в любых его проявлениях – просветительский, критический, мистический, классический и социалистический, – способен полноценно отражать православное богословие, точнее – боговиденье, ведь только он ответственно исполняет Девятую заповедь: «Не лжесвидетельствуй». По предупреждению Игнатия Брянчанинова: «Внимающий себе должен отказаться от всякой мечтательности вообще, как бы она ни казалась приманчивою и благовидною: всякая мечтательность есть скитание ума, вне истины, в стране призраков несуществующих и не могущих осуществиться, льстящих уму и его обманывающих». Так что модные матрицы не только классицизма, но и сентиментализма, и романтизма мы заполняли трезвением ума, который есть «внимание к спасению души среди скорбей и искушений преходящего мира».
Да, камертоном исторического жанра для всех веков и народов остаются панорамные произведения Гомера «Одиссея» и «Илиада», но уже наш Пушкин в своей «Полтаве» крепко смесил эпичность с лиризмом, а что уж творили Павел Васильев и Сергей Есенин!
Есть ещё одно требование к исторической поэме: привлечение, кроме исторической фактологии, фольклорных произведений, народных преданий – кроме сухих хроник для воссоздания атмосферы былого необходима образная народная память, то есть, эмоциональная нравственная народная оценка произошедшего. Правда – красива. Мудрость – чарующа. Так при написании «Песни про царя Ивана Васильевича» Лермонтов просто оформил поэму в фольклорную форму. Но, искусно выделанное внешнее не должно заслонять от нас внутреннего – «социальный и моральный пафос»: осуждённый государевым судом купец Калашников победитель в Божьем суде. Это тоже красота поэмы.
Литературный акт начинается на столе писателя, а завершается на столе читателя. Истинная, природная поэзия принципиально различима с ремесленной, пусть даже мастерски сделанной, своим мгновенным, точнее даже, синхронным переложением в ходе прочтения понимаемого слова – слова-смысла в слово видимое – слово-образ. Только в таком единовременье понимаемого и видимого в процессе чтения: пафос, открыто сердечный, растворяющий автора в творении, превращается, преобразуется в воодушевление читателя. Когда автор и читатель сопричаствуют, соборствуют чувством – именно чувством! – восторга, тогда единовременьем смысла и образа достигается вневременье. В человеческом понимании – вечность. Тогда-то язык архаичный и современный мелодически сливаются в язык родной, родной и в 12 веке, и в 21-м.
Позвольте в качестве иллюстрации к вышесказанному привести фрагмент моей поэмы «Ермак»:
Чёрный ворон…
Вольный Яик…
Зажурились казаки –
Ветры волны нагоняют,
Плещут на берег реки.
Травы свищут,
В кудри свиты,
Ворон озирает луг.
От дождя шатром укрыты,
Казаки собрали круг.
Что ты, ворон,
Там увидел?
Что далече увидал?
Кости белые покрыли
Кыпчаковый глиновал.
Плыли смело,
Шли на море,
Брали турок и крымчан.
То-то трепет, то-то горе,
Ожигали бусурман!
Эх, рубили
Выи бекам,
Мурз вздымали на копьё!
Только вольная потеха
Возратилася огнём.
Хабар в прежнем,
Брашно в прошлом –
Нонче нам беда с весла:
Потопили ненарошно
Чёлн ногайского посла.
Чёрный ворон…
Вольный Яик…
В казаках тоска не зря:
Легкомыслием назвали
Ярость Грозного Царя.
Ближе, ближе
К ним подводит
Воевода полк стрельцов –
Площадь тыном огородят
С головами молодцов.
Вольный Яик…
Чёрный ворон…
А тут входит в шатёр, встаёт на носочки
Посредь круга стариков эрмак-одиночка
Наш былой товарищ, наш потерянный,
Яик кинувший давним временем.
Поклонился низко Ермак шапкой собольей,
Обмахнул с усов, с бороды пыль-осолье.
Выждал гомон-шум, крики крепкие
И завёл он речи, словом меткие:
«Уж пора-пора вам, казаки, по уму зажить,
Уж пора-то вам, братовья, с головой дружить.
Полно вам безвременно гулять-ватажничать,
Полно вам разбойничать, да пить-бражничать.
Пора, казаки,
С головой дружить –
Царю-Родине служить,
Нашу веру Православную
Исповедовать».
Загалдели атаманы, а всех азартнее
Барбоша Богдан развёл крики базарные:
«Мы тут жили, ума в займы не просили.
Кто таков будет пришлый Ярмак-Василий?
Уж не он ли бросил своих сотоварищей,
А вернулся вдруг, да сучью службу хвалящий?
Мы же казаки вольные, волки своей сутью,
Царю не кланяемся, и бояре нам не судьи».
Да на Ермака-то не рычать, не порыкивать
Никому не надобно – и килы не выгадать.
Отвечает-то Ермак Барбашу спокойно:
«Хорошо жить тебе, Богдан, своевольно.
Идёшь-плывёшь себе, когда куда захочется,
Боль чужая в тебе стыдом не ворочается.
Промышляешь, ты, Богдан, как волк, лёгким боем,
Щедро платишь в кабаках срамницам с разбоя.
Я же десять годов ратовал – «с метлой и собакою»,
Бил ордынцев я с литвой, громил свеев с ляхами.
Тыщи-тьмы из полона вернул я народа,
Сиротин-христиан защитил от извода.
Цепным псом служа Руси, с холодом да голодом,
Не разжился от служения того золотом.
Обращаюсь ныне к вам, казакам православным –
Кланяюсь вам делом, делом смертным, но славным:
Пора, казаки,
За народ вам встать-постоять,
За Русь-Мать пострадать
От Царя себе прощение
Выслужить».
Вольный Яик…
Чёрный ворон…
Ближе, ближе полк стрельцов…
Площадь тыном огородят с головами молодцов…
«Брат ты наш, Ермак, да Василий Тимофеевич,
Остудись, отвернись волков, не о тех ныне речь» –
Встал на ответ атаман Кольцо-Иван Юрьев. –
«Всюду есть удальцы – мощны, да мозги курьи.
Мы ж в поход за тобой пойдём всею станицею,
На сие вот те Крест Святый пред божницею.
Выведи, Ермак, нас из беды тропой узкой,
Повинимся мы Царю душой нашей русской».
Вольный Яик…
Чёрный ворон…
Василий Владимирович Дворцов, русский писатель, председатель Совета по прозу Союза писателей России

