Лепесток воспоминания, пригодный для рассказа, мелькнул легко, и, потрепетав зыбкими краями, словно пропал, втянулся в воронку памяти, периодически, самопроизвольно, выбрасывающей те, или иные…
Цветник там?
Да нет…
Собрался на улицу, думая о необходимости покупки сигарет, и невозможности отказа от курения, воспринимаемого вариантом общения, плюс – хлеб, без которого всякая, даже празднично-избыточная трапеза, скучна, как день без световых известий.
Порошило снежком – видно в окна; медленный, накануне Сретенья, словно стекает неторопливо, паутинкой оплетая воздух.
Под козырьком подъезда – Миша с первого этажа: любит посидеть на скамейке, постоять, глядя в никуда, крепкий, очень довольный жизнью пенсионер.
-Привет, Миш!
-Здравствуй, Саш!
Рукопожатие у него хорошее, основательное, цепкое, и, не собираясь общаться, спускаешься по ступенькам, заштрихованным снегом, когда окликает вдруг: Саш!
-А? – оборачиваешься.
-Ты знаешь, что Ваня умер?
Миша старожил дома, как и я, но, в отличие от моего жизненного орнамента, знает всех, и обо всех…
Я бормочу растерянно, подумав о другом человеке с первого, дверь в дверь с Мишей:
-Ваня? Подожди, какой, это с первого?
-С какого первого, Саш! С седьмого…
-Он? Он же молодой совсем.
-47. – Миша жмёт себе в области сердца, добавляет, – Сердце…
Мы стоим – я спустившийся вниз, Миша, возвышающийся надо мной, стоим, перебираем фразы, в сюжете которых, не желая, участвуют соседи: дед ли тоже в первого, подкатывающий к девяноста, но таскающий ещё полные тележки еды, крепкий, отфыркивающийся, ласковый со всеми, Лёнька ли, скончавшийся годы назад: также неожиданно, как этот Ваня; Миша вспоминает тётушку свою, в 87 начавшую жаловаться на здоровье, и собственная реплика: Не гневи Бога! – воспринимается им, как логичная.
Как и мной.
Дальше расходимся, и вдоль дома, мимо заснеженных, чёрно-белых панорам я иду за сигаретами, скорее вспоминая, нежели думая.
47.
Совсем ничего.
Ваня был толстый, животастый, с несколько вогнутым лицом и оттопыренными губами, с чернотой под глазами, и страшным любителем попить вечером, после работы, очевидно, пивка на скамейке: попить из жестяной банки, треугольно льётся в глотку, покурить…
Одинокий – в плане женитьбы, детей, а так – всю жизнь живший в недрах семьи, и всегда они вызывали усмешку лёгкую, когда не насмешку кривоватую.
Мать, отец и двое детей – Иван и Катя.
Кроме жилисто-сухого, очень, явно, хозяйственного, лобастого, как сом, и рыжеусого Андрея, отца, все они были круглы и толсты: мать, сын, дочь.
Они жили бытом и только им: ясно становилось, когда, закупив сумму сумок еды, тянулись неспешно, точно предчувствуя гастрономический праздник, к себе на седьмой…
У каждого, бывало, по две в руках, и свёртки и пакеты буквально распирали нежное сумочное нутро полиэтилена.
Мать их – Ира, Иркой, конечно, звали: была невысокенькая такая, с круглым лицом, совершенно не примечательным и не красивым, в круглых же очёчках, и, когда с коляской, в которой спал один из её малышей, а дети были погодки, стояла у подъезда, живописуя очередной сердобольной соседке процесс их роста, вечно шипела на подростков, хлопавших дверьми.
Косная жизнь: казалось со стороны - отменная гордость за наличие хорошей квартиры, машины, дачи; всё семейное, тихое, сонное, среда, где излюбленное словечко «наживать», а какой-нибудь «экзистенциализм» воспринимается ругательством.
Дети выросли.
Незаметно: как всегда это случается с детьми; дети выросли, и… я не знаю о них ничего толком, никогда не общавшись, только шорохи шепотков, будто самостоятельно живущие в каждом старом доме, доносились: Ваня работает на компьютерной фирме, как и отец умел в этом плане, Катька, сидевшая где-то продавцом, вышла замуж.
Некрасива тоже, как мать; толста и несуразна, лицо вечно удивлённое и точно надутое изнутри, сероватые, неопределённого цвета волосы.
Она исчезла потом – замуж же вышла.
…Ирка по-прежнему, хоть и без коляски, часто стояла у подъезда, ожидая входящих и выходящих: с кем бы поболтать; темой уже, иногда доносятся посторонние разговоры, когда проходишь мимо, служили в основном болезни, хотя старой не была.
Лицо серело.
…я был растерзан смертью мамы, с которой не расставался 54 года; растерзан, внутри, в душе шёл ров, размером со вселенную, чернея, и потому, когда жена сказала, что Ирка умерла, не сразу понял о ком речь.
А поняв, встрепенулся, испытывая, как всегда при известие о смерти не близкого человека, которого формально знаешь очень давно, нечто странное.
Именно – необъяснимо странное: был человек за стенкой, и – нет его.
Так просто.
Будто в арку тёмную вошёл, и не вышел уже, оказавшись на том берегу.
Ирка, значит, умерла.
Катька вернулась к отцу и брату, и снова шепотки, тянущиеся позёмкой, донесли: Мужа похоронила.
Она завела собачку: крохотную завитушку, с таким же завитым хвостиком, выносила её гулять, отпускала, только вынеся во двор.
Забавная, тявкала на всех, сверкая круглотой мокрых глаз; и Катька, неизвестно что чувствуя по поводу всего, гуляла с любимицей, пересекала двор, останавливалась, глядя в неизвестность.
Над нею шумели тополя – если был ветер.
…раз летом, когда жара даже в темноте не желает мириться с другими состояниями воздуха, я, возвращаясь поддатым изрядно, сел на скамейку, пялясь на фонари: шаровые узлы перспективы, выхватывающие световыми конусами то часть асфальта с боком котельной, то казавшуюся ювелирным изделием берёзовую листву.
Мир красновато вращался, и Катька, возвращавшаяся откуда-то, неожиданно села рядом.
Я курил, пуская кольца дыма, мы и здоровались-то через раз.
-Как без мамы, Саш? – вдруг спросила, и голос её показался толстым, как сама она.
-Худо, Кать. А тебе?
-Мне… я ж ещё и мужа потеряла…
-Слышал.
-Вот скажи – кто придумал смерть?
-Не знаю, Кать. Самому интересно…
Ночь плыла дальше, или вечер тёк, переходящий в ночь, никто не сможет нам помочь.
А Ваня, брат её, продолжал методично ходить на работу, возвращаться вечерами, пить своё пиво под сигарету.
Выглядел плохо: одутловат, чёрные полудужья под выпуклыми глазами.
И вот умер.
В трёхкомнатной их просторной, дом по советским меркам хорош был: ведомственный, от Торгово-Промышленной палаты, остались отец и дочь; и моё ощущение – смерть витает над ними: только моё.
Как они воспринимают смерть?
Отец Андрей, перед сном, вдруг вспомнив, как тащил в завихрениях снежных брызг саночки с маленьким своим, глухо завоет, глухо, чтобы не пугать дочь, устраивающую спать за стенкой, и вспоминающую, как ссорилась с маленьким братцем из-за игрушек?
Как они воспринимают смерть?
Столь же изощрённо, как я, всё тщащийся пробраться в тайну тайн, ощутить предлагаемое за пределом, или с каменной мудростью простецов: случилось и случилось! Надо жить дальше.
Всем надо.
Все как-то живём.

