Важно покачиваясь, - троллейбус вообще всегда напоминали огромную улитку, не то божью коровку, - проплыл, неся в себе и его, пожилого, содержимым, мимо красной, пятибашенной церкви: такой старинно-торжествующей, что, будто и противоречит вере избыточным массивом своим.
Проплыл и проплыл.
Многоснежно кругом, серебрятся кипенные переливы, переборы струн, музыка святок, и, толкнувший его, пожилого, старичок, показался неприятным.
Обернулся: лицо, как кусок пемзы: ноздревато всё, кирпично-красное, тяжёлое такое…
Зачем вы меня толкнули? Нет не спросит – интеллигентен, то есть привык молчать, играя вещь в себе, как единственно возможную партию.
Играя, не играя, я и не-я вечно путаются, одно выглядывает из-за остренького плеча другого, вышел на остановке: церковь на возвышение, будто собой сшивает разрывы не видимых пространств, чтобы полчища Гога и Магога не хлынули на землю, сминая всё привычное.
Фейерверки фантазий, бушующие в старом сознанье, проржавевшем давно, как память (неправда, что нам принадлежит, скорее – мы ей!), никогда не дают покоя; а из станции метро прёт пёстрый людской фарш.
Бензоколонка рядом, иностранная машина с мордою барсука выезжает, важна, и дальше – мимо церкви, колоритных домов, её окружающих, мимо кладбища, в надвигающихся, коралловых сумерках, шёл пожилой, шёл себе, спускаясь в низину, зализанную снежными языками, когда лёгкое касание заставило обернутся.
Крупитчато коричневея лицом старичок из троллейбуса глядел на него, остановившегося:
-Кхе… Толкнул, значит надо было!
Человек, уже забывший о мимолётности происшествия, растерялся, топтался на месте, а старичок, будто корешками коротковатых ног вросший в асфальт, кривил щель рта.
-Тебя не толкнёшь, не очухаешься.
Пожилой повернулся, решительно собираясь продолжить путь – в гору…
…слетает мальчишка на самокате, радуясь действительности: но это ж весна жизни!
Теперь, ясное дело, зима.
Старичок, толкущийся рядом, кхекает.
-Вот ты, милок, - начинает поскрипывать в пандан шагам, - всё думаешь – кругом виноватые обстоятельства в судьбе твоей, а сам того не поймёшь, что нету обстоятельств. Нету!
-Как так? – втягиваясь в какой-то широко ворочающийся бред, молвил пожилой.
-А так и нет! всё сам созидаешь. Созидал свою трусость к жизни, вот и получай её, жизнь, незаметную, пустую.
-Разве можно создать страх?
Рослая ногастая и клювастая птица пробежала навстречу, и пожилой, поражённый заварившимся в яви абсурдом, обернулся, видя, как растаяла она в пепельных сумерках.
В которые просыпали коралловые обломки.
-Можно, - кхекал старичок, словно мечтая закурить. – Можно, коли не воспитывать себя, мечтать, а не реально относиться к яви, в гнев впадать…
Пожилой, сунув руку во внутренний карман пёстрой, тёплой куртки, достал полупустую пачку – Полуполную! – заржал, наконец прокашлявшись, старичок, - и протянул ему, растаявшему в воздухе.
Низинка кончилась, начался бульвар, дымок, потянувшийся от «закурить», вливался естественно в воздушный край, и чёртик: вполне себе тонконог, мохнатые рожки - мелькнул.
Пожилой затряс головой, стремясь вернуться в привычность, и, вместо бульвара, увидел…
…запахнув оранжевые кожухи, чувствуя неумолимость движения, оторвавшись от рыжеющих лисьими хвостами костров, пастухи, робко бормоча промеж себя: Пойдёмте со всеми, поклонимся чуду! – двинулись…
Звезда вела всех: вела события, века, пространства; мохнатая, золотисто-синяя, определившая вектор; три мудреца восточного пошиба, вёзшие дары, ехали караванами, пусть не большими, но весьма основательными.
Три звездочёта-тайнознатца, по своим книгам познавшие подлинность события, ехали, снег в пустыне сочтя невозможностью, поклониться царственному младенцу, должному изменить мир.
Отменить смерть.
Приобщить всех в океану духовности.
Государства заменить братствами, а все законы, бившие людей со времён Хаммурапи метафизическими палками, любовью.
Ехали волхвы, которым сейчас надлежит встретиться на мистическом перекрёстке; шли, рвано топча снег, мешавшийся с песком пастухи, движение было тотальным, лаяли овчарки, и глаза животных становились осмысленными, как глаза людей.
Дыхание вола согревало младенца.
Мария, знавшая о громадности чуда, кроткая Мария с нежным опалом овального лица, смотрела на младенца, чьи глаза были открыты широко, как не бывает, и взор ответствовал взору Единственного отца мира, чей взгляд был представлен звездой, сиявшей совмещёнными синевою и золотом…
Мария, знавшая о кресте и гвоздях, бичах и поруганье, чувствовала, как боль растворяется в любви, или – наоборот; и всё мешается колоссальной алхимией грядущего, начинающегося сейчас.
Иосиф, понимавший мир в пределах столярного круга, тщательно и досконально изученного им, был рядом, как серый ослик, упрямо и кротко погружённый в себя, и белый вол, чьё дыхание согревало вертеп.
…вертепы, пестро устроенные у церквей.
Следы Христа, занесённые пылью веков.
Волхвы, входящие в слоистую, осиянную таинственным, как вся ночь, пещеру, теснящиеся пастухи в запахнутых кожухах.
Пожилой человек, распятый собой, своей малостью, современностью, превращающей Рождество Христово в кружение блескучих удовольствий, проходящий насквозь заснеженным бульваром, несущий в себе смерть мамы, оставившую в душе дыру, размером с галактику, погружающийся во дворы, всегда дающие новые, пусть крохотные впечатления…
Пожилой человек, понимающий вдруг, что и смерть, и все шуты старички с лицами, напоминающими пемзу, и всё мохнаторогие чёртики ничто – в сравнение с единственным светом, который надо обресть.