Посвящается Валерию Павловичу Старжинскому
***
Любите живопись, поэты!
Лишь ей, единственной, дано
Души изменчивой приметы
Переносить на полотно.
Ты помнишь, как из тьмы былого,
Едва закутана в атлас,
С портрета Рокотова снова
Смотрела Струйская на нас?
Ее глаза — как два тумана,
Полуулыбка, полуплач,
Ее глаза — как два обмана,
Покрытых мглою неудач.
Соединенье двух загадок,
Полувосторг, полуиспуг,
Безумной нежности припадок,
Предвосхищенье смертных мук.
Когда потемки наступают
И приближается гроза,
Со дна души моей мерцают
Её прекрасные глаза.
Николай Заболоцкий, "Портрет"
"Всё хочет быть воспето голосом моим". Так звучит древнее кредо любого автора.
Автор - жаден. Ему потребен весь Мiръ, чтобы признаваться ему в любви каждодневно, ежечасно.
И - да, это значит: всё жаждет быть мною изображено, ибо я, человек, есмь Вселенная.
Изображение. Живопись. Картины. Краски. Фрески.
Литератор - живописует откровенно и вкусно-подробно, как ни крути, как ни ссылайся в тексте на этику, эстетику, символику; он ВИДИТ сущее, он ЗАПЕЧАТЛЕВАЕТ жизнь. Наш родной, трёхмерный Мiръ неизъяснимо богат, многолик, пёстр и сюжетно, образно, и этически-нравственно. Мы, живя внутри подаренного нам Богом Мiра, постоянно избираем в нём явления, положения, дороги-пути, чтобы дальше идти. И мы наново лепим Мiръ, заново его рождаем, и оттого он бессмертен, и, наряду с героями, защитниками народов, нас, людей, спасают - художники.
Художник - совокупное обозначение уникальной личности творца; художник - поэт, танцовщик, актёр, музыкант, живописец, скульптор, архитектор. Даже учёный, производственник, ремесленник может быть, внутри своего рабочего пространства, бесспорным художником.
И одновременно художник - просто художник.
Тот, кто малюет красками на холсте нас с вами. Нашу с вами жизнь.
Тот, кто процарапывает резцом дерево или медь, кто тёплыми руками месит тёплую глину.
Для кого яркая самоцветная палитра - необходимое условие бытия.
Поскольку мы заявили, что поименование "художник" - общее для всех, кто занимается искусством, важно понять, что же такое изображение и почему оно в литературе, в тексте столь же важно, как и в изображении на холсте, листе или стене.
Холст, масло... Если оглянемся далеко назад, в эпоху Альтамирской пещеры, пещеры Ляско, окунемся в довременную тьму пермских и байкальских писаниц, поймём: запечатление Мiра манило человека ВСЕГДА. Древнейшая символика пещерной живописи - звериная; это апология наблюдаемой архантропом жизни, и для той жизни человек явился зеркалом, что дрожало и плавилось в его руках, звенело, как бешеный шаманский бубен. Позже, в античные времена, монументальное искусство стало диктовать пластику таких творческих отражений. Потом пришёл Христос, и с Ним пришёл феномен собора, родившего явление СОБОРНОСТИ народа, с одной стороны, а с другой - явление ЖИВОПИСИ.
В средневековом храме царствовал синтез искусств: музыка, слово (богослужебные тексты, их священники и говорили, и пели, и тем более пел хор...) и живопись. Да, живопись именно тут и родилась! Во храме много пространств. Они тесно и горячо лепятся друг к дружке, наслаиваются друг на друга. И сакральная, живущая внутри обратной перспективы икона, византийская, европейская или русская, стала потихоньку уступать место живописи. Люди обрели новый взгляд: от священного символа-знака богомазы, жадно оглядываясь вокруг, переходили к изображению живого Мiра, всё больше становясь реальным живым зеркалом, отражая реальный ход живых вещей.
О. Павел Флоренский, к примеру, этот переход от символа к реалиям считал потерей наработанных ценностей. Он не раз говорил о том, что эра Андрея Рублева достигала занебесных высот, а время Возрождения печально уронило высокое, Божие искусство наземь. Однако что значит возвысить или уронить? Натурщик Диего Веласкеса (история донесла нам этот эпизод...) сказал мастеру: "Непорочное зачатие, конечно, чудо, но ведь и обычное зачатие - тоже чудо!"
Цвет, обретший жизнь в масляной краске (считается, что изобрел её голландец Ян ван Эйк), постепенно становился не только живописью, но и поэзией, философией, исповедью. И наоборот: феномен текста, запечатленный в буквицах Логос плавно перетекал в живопись, в чудеса отображения реальности, а не только мифа, потустороннего Мiра, Ада и Рая, Иномирия.
Материя живописи усложнялась, утоньшалась, превращалась в многослойный пирог, где смешивались правда и миф, пропитывались друг другом тьма и свет; и этот рекою текущий, солнечно пронзающий Время свет свободно, крылато переселялся в стихи и прозу, заставляя Автора Пишущего обретать новую силу вездесущего изображения.
Изображение в тексте стало доминировать. Люди уже не воспринимали рассказ, в котором не было привычных земных реалий. Людям были бы непонятны символические стихи - такие, к примеру, надзвёздные терцины, при помощи которых Данте Алигьери возвёл могучее здание "Божественной комедии".
Так стали сливаться в крепком объятии живопись и литература, и в Мiръ явился ещё один феномен - параллельной жизни: литература, писательство, поэтическое искусство стали сопоставимы с искусством живописи, а живопись, в особенности в 19-м и 20-м веках, стала диктовать поэзии и прозе условия существования, хотя часто сами писатели не догадывались об этой плотной, почти мифологической культурной связке.
И в прозе стали появляться персонажи, что напоминали дрожащего, потрясённого свиданием с давно пропавшим ребёнком старика в "Возвращении блудного сына" Рембрандта ван Рейна, Леонардову Джоконду, ослепительный краплак красного знамени на военных полотнах Виктора Сафронова, нежный лик Марии Стюарт на знаменитом карандашном портрете Франсуа Клуэ. Писатели учились, пусть бессознательно, пользоваться приёмами сфумато, обратной перспективы, победного локального цвета, изощрённых лессировок. Живопись стала идти одной дорогой с текстом, и этот невидимый симбиоз породил на свет ещё одну стилевую и жанровую уникальность - реализм.
Реализм - это даже не стиль. Это как вера: верую, ибо истинно.
Апология жизни восторжествовала, и этот шаг был хлебом насущным для эпохи, где человек каждый день выходил на бой с судьбой, и Евангельское "хлеб наш насущный даждь нам днесь" жаждало немедленного отражения в Логосе, и Слово давало эту пищу людям, изголодавшимся по истине, по вере, по любви, по правде. Композитор Александр Даргомыжский сказал: "Хочу, чтобы звук прямо выражал слово. Хочу правды".
И второй номер русского журнала БЕРЕГА за 2023 год достоин быть рассмотрен через призму реалистической живописи: это значит - любви, надежды, веры и правды.
***
Политик, как и словесник, не только анализирует, но и живописует. Политику так же потребно писать картины - гигантские, дымящиеся панорамы, где вместе с геологическим движением материков, по Вегенеру, мы наблюдаем и социологические перемещения и взаимодействия стран, народов, границ, субъектов. Сергей Глазьев не только окидывает взглядом нынешнюю обстановку в Мiре, но и уверенной, сильной кистью набрасывает возможные векторы, по которым будут перемещаться государства Западного Мiра, Русского Мiра, Восточного Мiра, Африканского Мiра.
"Европейские лидеры стремительно теряют популярность. У них остаются немалые возможности манипулирования общественным мнением, но в мозгу сытого европейского обывателя в споре между телевизором и холодильником победу, несомненно, одержит последний. С большой вероятностью новый электоральный цикл повлечёт обновление европейской политической элиты. Победоносное завершение СВО многократно повышает эту вероятность. В случае реализации созидательного сценария перехода России к осуществлению доктрины народного социализма с традиционными ценностями можно ожидать резкого роста популярности России в Европе, а также массовой миграции
уставших от ЛГБТ-психоза нормальных европейцев в Россию и возвращения украинских беженцев на освобождённую от нацистов родину. (...)".
Геополитическая картина Мiра, обрисованная Сергеем Глазьевым, вполне реалистична. Это не научная фантастика. Это скорее вдумчиво воссозданная роспись ближайшего будущего, и там, на этой масштабной народной фреске, мы наверняка узнаем себя.
И Галина Хэндус, вторя Сергею Глазьеву, окунает нас в раздумья о нашем настоящем, пытаясь развернуть его ярким веером в ближайшее будущее:
"Неужели сегодня Запад надеется, что, после победы России в двух мировых войнах, победит в третьей мировой на территории Украины? Видимо, с системой западного образования вымерли разумные политические особи, как когда-то динозавры. Хотя, что лукавить? Воры во власти сами понимают, что их сладкая жизнь заканчивается. Россия точно не даст себя угробить: в очередной раз выстоит и победит". В сравнении с эпической политико-социальной живописью Глазьева резкий, жёсткий, четкий рисунок Хэндус более эмоциональный (так у женщины и должно быть, наш дом - наше чувство!..), и в то же время его сумрачные штрихи заставляют нас погрузиться в трагизм раздумий, которые нельзя закрыть, как шкатулку, отвергнуть:
"Сегодня всем нормально мыслящим людям понятно, что на территории Украины идёт война не между бывшими союзными республиками. Идёт война до последнего украинца между Западом в лице НАТО и Россией. А теперь давай порассуждаем, читатель, чем так дорога́ Украина Западу? На Украине отличные плодородные земли, которые в Европе давно съела химия; масса полезных ископаемых, которых в ЕС вообще нет; рынок с населением более сорока миллионов, куда можно сбывать любые продукты; дешёвая рабочая сила; не привязанная к дорогой «зелёной» экологии промышленность.
Но самое главное: медленное, но верное перепрограммирование народа Украины под идеалы бандеровцев, науськивание его на всё российское и, как апофеоз – захват и разделение России, присвоение её природных богатств. (...)".
Мы восхищаемся увиденным. Девяносто пять процентов информации о Мiре вливается в наше сознание через зрение. Через работу глаза. Мы никуда не уйдем от волшебства изображения и от его влияния на всю нашу культуру, на психофизиологию человека, не говоря уже о могучем творческом начале. И Сухейль Фарах, показывая нам вновь и вновь невероятные, бездонные тексты-фрески Фёдора Достоевского, через линзу судеб его героев рассматривает не только времена, в коих они жили и страдали, но и наше Время, родное, цунами ужаса и радости нас захлёстывающее:
"...Митя Карамазов рано стал чувствовать, что бегство от рабства и от преследований не обязательно должно иметь целью Америку. Чем больше он думал об этом, тем более чувствовал отвращение. Достоевский так выразился устами своего героя: «Вот что я выдумал и решил: если я и убегу, даже с деньгами и паспортом, и даже в Америку, то меня ещё ободряет та мысль, что не на радость убегу, не на счастье, а воистину на другую каторгу не хуже, может быть, этой! Я эту Америку... уже теперь ненавижу... Да я там издохну! (...)".
Живопись Достоевского недосягаема даже для двадцать первого века; но это-то и прекрасно - есть куда стремиться, есть по какой лестнице, лествице Иакова, подниматься нам всем! Какую ни возьми, ни открой книгу Фёдора Михайловича - всюду со страниц дышит русская живопись, русский монументализм, русская идея. Более русского писателя трудно себе представить. Все, в совокупности, романы Достоевского - такие необозримые, неоглядные, как привольные поля, Станцы Рафаэля, где то рыдают, то молятся, то преступают закон, то очищаются от грехов русские люди, и всякий человек - философ, и всякий эпизод - сочетание негасимых красок. И Сухейль Фарах в публицистической работе, как подлинный художник, показывает нам все это великолепие космичного русского писателя...
В живописи мы подсознательно ищем красочные, эстетически притягательные подробности. "Всесильный Бог деталей, всесильный Бог любви" (Б. Пастернак) манит нас россыпью росы, искрами полночного чистого снега, но не только пейзажем единым жив человек и его жажда счастья, приобщения к ясноликой красоте света белого. ЯЗЫК - вот что главное, вот что наиболее магнитное во всём строе народной жизни; и раздумья о языке необходимы именно теперь, когда идёт колоссальное переустройство целокупного Русского Мiра. И вот эти чудесные подробности мы отыскиваем в нашем языке; мы наслаждаемся им, уповаем на него, обнимаем им, его мощнейшей живописью, всё космически-громадное бытие! Языком, именно языком мы пишем нашу Книгу Бытия!
Вадим Рыбин рассуждает о терминологии, о психолингвистике, об угрозах языковой политике. Надо внимательнейшим образом вчитаться, вдуматься в положения его статьи, она просто кричит о помощи! "Увод языковой политики от решения задач государственного и цивилизационного уровня к решению узких лингвистических и образовательных задач – главная опасность, грозящая российской языковой политике на этапе её становления.
Французские языковые политики на семинаре в Москве один за другим повторяли, что язык – основа государственности, что без крепкого языка государство рухнет, как дом без прочного фундамента.
Есть и в России умы, утверждающие, что языковая политика – дело не филологов и педагогов, а государственной безопасности. Но, увы, рупора СМИ эти люди не имеют, и наша языковая политика остаётся на угрожающе низком уровне. Даже языковая политическая мысль заперта в тесном загоне лингвистики и системы образования.
Ложное целеполагание – вторая угроза. Увод языковой политики России от обустройства русского языка к повышению его статуса опасен. Язык дряхлеет, он не только не производит новых слов, но и теряет свои родные слова, замещая их словами чужеродными. Язык не поспевает за развитием науки, техники и экономики. Безплодны и безсмысленны (авторская редакция) все попытки склонить наше ближнее зарубежье к использованию теряющего функциональность русского языка. Статистика показывает, что в странах бывшего СССР число его носителей как второго снижается ровно настолько, насколько растёт число носителей английского. Самая действенная мера по повышению статуса языка – это укрепление его тела. (...)".
А что такое тело языка, дорогие мои? А тело - это как раз его плоть и кровь, его рисунок, его ярчайшая живопись, его дыхание! Это как раз то, чем язык и является - вот они, перед нами, красота слов, их непобедимая мощь, их нежный дитячий лепет, их винный вкус и хлебный дух, всё то, чем язык ЖИВОПИСУЕТ нашу с вами жизнь и судьбу! Вот именно это надо не только хранить, но укреплять! Величайшее завоевание русской литературы - изумительная языковая живопись, помноженная на весомые, великие смыслы. Пойдём же дальше этим священным путем.
***
Писатель Анатолий Байбородин потрясающе живописен. Традиции ТАКОГО прозаического письма, красочного, щедрого на эпитеты, на алмазные россыпи наблюдений, на великие открытия внутри языка, идут ещё от Виктора Астафьева, от Валентина Распутина. А ещё раньше этим путём шли Михаил Шолохов, Александр Серафимович, Андрей Платонов.
"...Городище заволокла пепельная мгла; небо, набухшее мороком, тяжело и сумрачно лежало на крышах каменных домов, и лишь призрачно светились в поднебесье купола Крестовоздвиженского храма. Накануне Дня Казанской иконы Божией Матери было тепло и грязно – перед заутреней моросил дождь. Но старик помнил, что в его казачьей станице, давно уже сгинувшей, старики судачили: ежели на Казанскую небо плачет, вслед за дождём поспеет снег.
Осеннюю грязь месили сотни сапог и полусапог, озабоченных и суетливых. Ногастая, похожая на болотную цаплю долговязая девица прыгнула из парикмахерской, сослепу ткнулась в старика, испуганно шарахнулась и оторопела, заглянув в разверстую стылую могилу. Но тут же очнувшись, когтистыми пальцами манерно помахала возле брезгливо сморщенного носа и всунулась в тупорылую заморскую машину. Старик хотел вымолвить... доброе слово колыхнуло тёплым дыханием запавшие губы... но не успел и теперь виновато глядел вслед машине, обдавшей его вонючим жаром.
Старик брёл по городу; авоськи и баулы испуганно обтекали его. Под стариковское пальто поддувал сырой ветер; он же порой зло теребил и вздымал по-младенчески пушистые и насквозь проглядные инистые волосы, обнажая овраги висков, какие бывают у лошадей, когда они падают в изнеможении.
...Осенью сорок первого волочились солдаты, отходя в российскую глубь по грязным и топким, разбитым дорогам. Пала в обозе надсаженная лошадь, и молоденький лейтенант, матерками отгоняя жаль, своеручно пристрелил коня; и старик – тогда ещё не мужик и уже не парень – глядел на палую лошадь сквозь слёзную заволочь, ибо рос в казачьей станице при конях и служил в обозе. Потом нагляделся на смерти; и слёзы, пролившись в душу, оледенели, и лишь послевоенные жаркие молитвы растопили лёд, и слёзы пролились в душу тёплым дождём, и любовь, робкая, словно майские травы, взошла в измаянном казачьем сердце. (...)".
Словно живой воды напьёшься, такую прозу читая. Какая красота! И какая боль, скорбь, печаль. Война слишком рядом стоит с Распятием. А Его печаль неизбывна. И недаром здесь Байбородин сталкивает лбами времена: важно, что старик жив, он бредёт и живёт, дыша промозглой иркутской осенью, здесь и сейчас, но он всё равно жив - там и тогда, ибо страдание незабываемо, а радость - она за облаками, у Бога. И слова у Анатолия Байбородина складываются не просто в прозу, это не просто лодка описания, плывущая по реке смыслов: здесь каждая изобразительная детализация - нравственный маяк, каждый, точно найденный эпитет - стон, улыбка, надежда, слеза.
А вот она, звездная живопись, в рассказе Сергея Пылева "Мой Космос"! Рассказ о детстве, о школьных годах, где были полёты Гагарина и Титова, восторг перед космодромом Байконур, гордость за отечественную космонавтику, упоённое чтение романов Ивана Ефремова, в том числе и знаменитой "Туманности Андромеды", и вот детям разрешили провести ночь в планетарии - трудно такого разрешения было добиться, но манящая звёздная карта на чёрном куполе планетария того стоила!..
Всмотримся в эту картину. В лица советских детей. В эту словесную живопись далекого Времени...
"Вот щёлкнул дважды ключ, оставив нас наедине с торжественным куполом – миниатюрной копией бесконечной Вселенной. Мы расселись на стулья и первое время вдохновенно бродили взглядами по бескрайним просторам искусственного звёздного мира, словно искали там объект для своего будущего полёта. Потом поспорили, кто больше всех найдёт созвездий, которые знает. В итоге выяснилось, что, как ни старалась нас просветить в астрономии Аэлита, дальше Большой и Малой Медведицы знания будущих космонавтов не распространялись. Я, правда, мог добавить к этому куцему списку созвездия Кассиопеи, Лебедя и Лиры, которые уверенно помнил, но почему-то предпочёл промолчать. Кстати, на полу под куполом для нас были постелены принесённые из спортзала новенькие маты.
В конце концов, мы, пообвыкнув к жизни под звёздами, поудобней разлеглись на них и стали рассказывать друг другу, кто какие помнил сюжеты из фантастических книг про Космос.
Через полчаса, если не раньше, все мы благополучно спали. (...)".
Как всё узнаваемо... Наивно. Щедро. Чисто. Честно. Восторженно. Увлечённо. И взгляд - вверх, всё вверх и вверх. В заоблачные выси. В звёздные просторы. И пусть дети из всей звёздной карты северного неба знали только Большую Медведицу и Медведицу Малую - да разве этого так мало? Вон они, ясно и ярко горящие созвездия, над нашей вечно молодой Землёй! Живопись зенита. Живопись бесконечности. Живопись неубиваемой веры в БУДУЩЕЕ.
"Кремень" Натальи Советной - панорама наших дней. Беларусь, Украина, Ленинград, Эстония... Сложности политической жизни накладываются на непростые взаимоотношения героев. Прекрасны диалоги в тексте; разговоры есть словесное изображение примет Времени, любая интонация, вздох, любимые присловья, только одному человеку свойственные голосовые и смысловые нотки складывают ПОРТРЕТ героя. Живой голос... голос человеческий... живая речь, текущая рекой - любви, вражды, понимания, прощения... Но, кроме блестяще воссозданных диалогов, Наталья Советная показывает в прозе искусство живописи! Вчитайтесь, а хочется сказать - всмотритесь...
"Конечно, Балтика не была Ивану в новинку. Пока учился в Ленинграде, с другом Игорем Егоровым не раз катался на катере по Финскому заливу. Ах, какие тогда были закаты! Солнечные лучи растворялись в тяжёлых, желейных водах, и море светилось радужными красками. И было непонятно, то ли это небо растекается по волнам, то ли море плещется в небесах.
Залив в Таллине показался теплее, больше смахивал на южное море. Возможно, оттого, что качались в его изумрудных водах романтичные белые парусники, над которыми беспокойно кружили говорливые чайки, вычерчивая в синем небе незамысловатые виражи и бесстрашно пикируя вниз. Но особенно ярко вспоминалось море штормовое. Грозное, роковое, с необузданной силищей швыряющее на берег многотонные волны, оно словно бросало вызов суше и небу. При мысли о лодках, кораблях и людях, очутившихся в эту минуту во власти бушующей стихии, становилось жутко, и душа скукоживалась, и сам себе казался Иван маленьким, взъерошенным воробушком, приплюснутым к земле, потому что небо нависало над ним тяжёлыми, мрачно-чёрными штормовыми тучами, похожими на жёсткие крылья грозного коршуна. (...)".
Смысл нашей словесной живописи, наших вербальных рисунков кроется в одном могучем, страшно архаическом жесте, однако абсолютно насущном, абсолютно необходимом человеку, как хлеб и вода: жест этот именуется - сопротивление смерти. Конечно, это трагический жест. Трагедия рождается из сочетания воображения и изображения, которые изо всех сил восстают против неизбежного нашего ухода с этой земли. И надо её, землю, и себя, живущего на ней, и весь окоём, тебя окружающий, ЗАПЕЧАТЛЕТЬ. Наша работа возникает одновременно с нашей любовью к Мiру. К его конкретному фрагменту, избранному нами для запечатления. Зерно живописи, из коего может произрасти целое Мiроздание, начинает жить в творимой работе, в процессе создания фрески, симфонии, романа. Кладутся яркие мазки текста, и вместе с ними чудом появляется идея произведения.
Есть художники-импровизаторы, они бросают лаву красок на холст, на штукатурку, и эта безумная цветная лава течёт, вспыхивает, сгущается, и, кажется, она может даже стекать не вниз, а вверх! А есть художники-"раздумщики", они продумывают творческие шаги, вынашивают идею, лелеют мысль, обозначают проблему. Но и у "раздумщиков" всё равно прячется за душой таинственный нежный, сизо-серебряный туман, знаменитое Леонардово sfumato, и из этой необъяснимой дымки, из печального невесомого облака, что, словно околоплодные воды - ребёнка до рождения, окутывает будущую, грядущую картину, рождается лик любви, голос красок, шёпотом говорящий: я с тобой навсегда!.. - нашему чувству.
Художник-словесник работает точно так же. Есть колоссальный восторг перед жизнью (Альберт Швейцер называл это несколько иначе - "благоговение перед жизнью"), и буйство красок мастера - доказательство этого неудержного восхищения, перманентной влюблённости в каждый, наималейший поворот, фрагмент сущего. Таков наш Михаил Врубель. Таков Павел Филонов. Таков Якопо Робусти, прозванный Тинторетто. Таков Гурий Никитин, его называли "русским Микеланджело", и счастлив тот, кто видел его сногсшибательные фрески в Троицком соборе Ипатьевского монастыря под Костромой! Таков, в слове, Фёдор Достоевский, таковы Габриэль Гарсиа Маркес и Андрей Белый. Разуму подчас трудно справиться с таким наплывом красочных водопадов, с такой бурей эмоций. Но у красок, как и у слов, есть законы. И первый закон рождения Мiра в искусстве - закон Космоса. Звёзды складываются в созвездия, созвездия укладываются в могучее колесо Галактики, неисчислимая россыпь галактик образует роскошь Метагалактики.
Так и мы, грешные: живём-живём, особо не думаем об устройстве Мiра, не печёмся особо о потусторонних загадочных вещах, и вдруг... Краски на полотне судьбы царственно вспыхивают изнутри. Счистить бы их острым мастихином, да поздно: засохли, намертво приварились к зернистой поверхности живого, ранимого холста. Сергей Собакин живописует человека, соученика героя, и имя-то дает ему - Лаврентий, Лавр, вечнозеленый, древний... почти святой... Этот Лаврентий может видеть невидимое. Созерцать будущее. Проникать во Время. Чему удивляться? Быть может, он возрос из генерации детей индиго...
"(...) - Я тебе не рассказывал... Дело в том, что я с детства обладаю некоторыми способностями... С момента операции в онкоцентре.
– Это как?
– Ну, я могу видеть будущее, прошлое, варианты настоящего и так далее.
– А тебя не смущает, что это противоречит канонам православия?
– А чего бояться, мне и так в аду гореть... Поэтому ничего страшного...
– Лаврентий, ты что, побойся Бога! Давай исповедуемся, причастимся!
– Поздно, Андрюха, поздно, понимаешь... Давай лучше поговорим, что у тебя там за Сашенька была в юности, по которой ты сох и души не чаял?
– Какая Сашенька? А-а-а, ну да, была такая. Там вообще история непонятная. Встречались год, а потом она резко поменяла своё отношение ко мне. Её родители меня возненавидели, а я себе места не находил больше двух лет. Волосы на себе рвал, кулаки о стену ломал. Короче, страдал нещадно. Чуть в дурку не угодил...
– Мама у неё жива?
– У Сашеньки? Нет, умерла от рака мозга.
– Ну, всё понятно... Колдунья... Много на себя взяла и поплатилась...
– Ужас какой... Ты уверен, Лаврентий?
– А ты сам у неё спроси, Андрюш. А вообще тебе нужно три раза её поцеловать при встрече
и узнать про мать и ребёнка. (...)".
Рисовать Мiръ Видимый - и рядом - Мiръ Невидимый... Соблазнительно. Таинственно. Трансцендентно. Живопись тоже смело шагает в эти области. Приоткрывает туда дверь, осторожно, медленно, традиционный, надежный реализм. Но тайное - всего лишь фрагмент явного, необъясненный участок Божиего Мiра. Зарисовать то, что мы не можем истолковать - вот храбрый, почти воинский жест.
Павел Лаптев написал трагический холст. Вот где торжествующий и полынно-горький реализм во всей красе; и внутри него - драма страны, непобедимость хода истории, несгибаемость отдельно взятого русского человека. Мы много терпели, мы можем и ещё потерпеть. И будем терпеть. И будем молиться. И будем идти вперёд. Аресты - войны - тюрьмы - лагеря - иные кресты, на коих распинали нас - иные испытания - иные приговоры - и в конце - всё тот же самый, из уст Понтия Пилата, сакраментальный вопрос: ЧТО ЕСТЬ ИСТИНА? Смел художник Павел Лаптев. Честен и прям. И удивительно тонок, нежен, до слёз, в изображении движений человеческой души. Дух силён, а душа плачущая нежна, и что там будет впереди, не ведаем мы.
"– Он власть. Батюшку нашего Александра арестовали ночью. Вот до меня очередь дошла.
– Загорского арестовали? Павел, вы же немолодые оба, неужели совести у них нет?
– Какая совесть, мать? – усмехнулся диакон. – О чём ты... Там «тройки» судят по обвинению
в антисоветской агитации.
– К расстрелу?
– Может, расстрел, может, лагерь.
Кувшин, из которого Татьяна Васильевна поливала цветы, выпал из её рук. И разбился. Диакон, уже раздевшись, подбежал к жене, осколки собрал.
– Всё хорошо, пол высохнет, – сказал он.
– Высохнет... Кувшин не склеить, – сказала Татьяна Васильевна.
– Этот не склеить. Значит, новый будет кувшин. А вода от нас никуда уже не денется, – сказал, поднимая последний осколок, диакон и добавил: – Как Дух Святой, он всегда с нами.
Татьяна Васильевна опустилась на стул возле круглого с разноцветной скатертью стола. Диакон сел рядом с супругой и положил свою руку поверх её рук. (...)".
Господи! Сколько же таких судеб явилось, мелькнуло, молнией сверкнуло, снарядом взорвалось... засыпано было землёю, осколками, шуршаньем тысяч холодных бумаг, снежным забвеньем...
***
Поэзия... Принято ставить рядом поэзию и музыку. Обе - звучащие; обе - временные. А что, если рядом поставить живопись? Более того: вживить живопись в поэзию, вписать мазки и штрихи в драгоценную поэтическую ткань, "растянутую на остриях нескольких слов" (Александр Блок)? И пойдём ещё дальше: дождаться, пока беременная живописью поэзия родит живопись-рифму, живопись-созвучие, живопись-мелос?
Василий Киляков... Вот кто сочетает письмо широкой, мощной мужской кистью и нежнейшее, на уровне вздоха, послание молчаливой, от радости плачущей живой души далеким равнодушным звёздам. Василий Киляков посылает живопись стихов в абсолют вечности, и эта вечность рифмуется с Русью, с русским простором, с русским полем, с русской болью. Поле и боль - ах, как они благодатно и трагично зарифмованы. Они слеплены, сплетены. У них дыхание одно.
Извечной грусти полон зов кукушки,
и шапки пламени, и писк ольхи в костре,
и кислый квас из оловянной кружки,
и дальний окрик дружных косарей...
Как в этой зорьке ветрено и зябко!
Всё больше дел, всё меньше – сил и слов.
И долгий-долгий взгляд кухарки с тряпкой,
и сладкий пар вскипающих котлов...
Совхозные за речкою покосы,
и жеребёнка с маткой росный бег...
Кухарка – девочка.
Мы счастливы и босы.
И долог день,
как век.
Всё знает, всё чует кисть Василия Килякова. Всё объемлет его щедрая палитра. Живописует он Родину просто как трудолюбивый, истовый богомаз - иконою встает она, любимая земля, из этих трепещущих, словно бы цветы на лугу, от любви строк...
...и вдруг – до боли: было, было, было!
В ветру захлёбывалась рожь,
и так же небо бесприютно плыло,
и так же тело чувствовало дрожь.
И так же я,
весь вымокший до нитки,
когда-то, у истока светлых дней,
весь под дождём, спеша,
входил в калитку
святой и грешной родины моей!
Изображение - соединение, объятие логики (продумывания) и озарения (интуиции). Кто нам скажет, почему мы пишем Мiръ, людей так, а не иначе? Бог ведь даёт людям выбор! Бог предлагает нам свободу! Но ещё есть интуитивное, подспудное ощущение ПУТИ. Ступая по земле, ступая по колючей, полной нежданных мучений дороге искусства, сбивая ноги в кровь, мы идем ПУТЁМ.
И вот кто великая Живописица Родины - неповторимая Татьяна Грибанова, в поэтике её сплелись в плотную золотую косу безудержное вдохновение и космическая цельная гармония, тончайшие, перламутровые переливы звукописи и чудесная ЖИВОПИСЬ, заставляющая, при чтении её стихов, вспомнить великих наших русских художников - Левитана, Поленова, Шишкина, Архипова, Куинджи, Малявина, Пластова, Нестерова, Корина... Это - Русь подлинная, аутентичная! Вдыхаешь до дна лёгких аромат этих трав. Любуешься - до слёз - вышитыми полотенцами, крынками в белёной печи, лесными дивными опушками, реками, любовно отражающими Божии небеса...
Цикадами ночь стрекотала в анисовых ситцах,
пыльцою подлунной кропила цветы в палисаде.
И явственно так, словно мне это вовсе не снится,
от поступи чьей-то скрипели в дому половицы,
и глаз не смыкал Чудотворец в старинном окладе.
Черствеет душа, остывает в разлуке с природой...
Моя ль в том вина или век наш, бездушный, повинен?
Не хожены стёжки – и в сердце скулит непогода.
И саднит печаль, став мучительной раной за годы –
совсем истончилась сакральная связь-пуповина.
Опять закипают в родимых долинах анисы,
к полудню завит палисадник златой повителью,
над поймой двух радуг цветастых легли коромысла,
в берёзовых кронах умытое солнце повисло
опять без меня... Без меня здесь рождались, старели...
И смотрите, как великолепно написан русский деревенский день - и день этот воистину равен веку, ибо краски его нестираемы, колористика его побеждает любую черноту, любую диаволову тьму! Это ласка нашей природы. Это блеск-плёс нашей реки... что будет течь и там, ЗА ПОРОГОМ, за пазухой земли...
Полымем донник. Табун у мостков.
Вёдро. Над хутором небо с Николы
треплется синим, линялым платком, –
словно забыл его кто-то на кольях.
Шлёпает полдень в ракитках вальком –
камушком плёхает эхо вдоль речки.
Кадки в затоне. От них чесноком
тянет и духом густым огуречным.
Там, присмотрись, златошвеи-стрижи
солнца кудель размотали на нити.
Плёс, словно в пяльцах, в кувшинках лежит –
жмуркими бликами вышитый ситец. (...)
Андрей Фролов населяет небо облачными зверями и птицами, сказочными существами; это всё облака, и они плывут по небесам, плывут в неизвестное, манящее будущее, вот и сам поэт - уже не взрослый-разумный, а мальчишка, жадно, задрав голову, глядящий туда, ввысь, где бегут и тают облака, где рождаются грозы, заливает землю жёлтым молоком Солнце, струятся слезами звёзды... Поэт работает просто как легендарный наш художник Иван Билибин...
Поле ощетинилось стогами,
коромыслом выгнулась река.
Слепленные детскими руками
по лазури плыли облака.
Проплывала лошадь,
следом – кошка,
помахал ушами добрый слон...
Странные, нелепые немножко
звери заселяли небосклон.
Где-то за далёким перевалом
будущее будет, а пока
в небо, чтоб оно не пустовало,
мальчики пускали облака.
Способ рождения произведения искусства - одновременно и мистичен, и обдуман. Картину мы пишем иной раз, увидев ландшафт - и с ходу, пылко, страстно влюбившись в него, бросаем на холст изобильные краски, чтобы оставить людям навеки то, что возлюбил на краткий миг... А иногда мы долго, трудно, мучительно к картине - идём. Продумываем её. Делаем массу набросков, эскизов, этюдов. Точно, чётко проведенная линия! Гармонирует ли она, обнимается ли она с ударом флейца, что мастер с наслаждением и восторгом обмакнул в яркий кадмий красный, с закатной полосой, пастозно наложенной множеством ударов мастихина? На каком конце коромысла интуиция, на каком - логика? Философия таится в кучно растущих-цветущих ромашках на лугу. Она сокрыта в ароматном полумраке храма, где пахнет свечным нагаром и ласковым ладаном. Философии нет без зримого, созерцаемого образа, без чуда видимого Мiра. И её не бывает без живоносного, единственного в искусстве сочетания мистики и мысли.
И у Сергея Пахомова - это соединение мистического и рационального, иррационального и колдовского. Когда занимаешься искусством, погружаешься в толщу именно этой то ледяной, то горячей воды. Плывёшь вслепую. Это мучительное состояние, знаю. И это обычное, привычное состояние художника. Благодаря нырянию в него на свет рождается то, чего не было - и не будет больше - никогда.
Хрустели сумраком предгорья
Оголодавшие ветра,
Першило в сердце (или в горле?),
Когда я грелся у костра...
Лоснилось кожей лягушачьей
Глухое озеро, и лес
Был одинок, и месяц мрачный
Хромал окраиной небес.
Я за водой сошёл на берег.
В прицеле лунного луча
Сургучный сом, снимаясь с мели,
Ночные лилии качал.
Утёс надгробным обелиском,
Звезда, как выстрел в молоко...
Лишь неотъемлемое близко,
Всё остальное – высоко.
А вот Антонина Сытникова не просто рисует момент жизни. Она рисует ЦЕЛОКУПНУЮ картину судьбы. Написать судьбу, озирая её с птичьего полета, непросто; но кто сказал, что создавать искусство просто и приятно? За художество мы дорого платим. Кровью и кровом, летами бытия, неприязнью и насмешками близких и далёких, сражением за то, чтобы отдать наработанное - людям: показать, устроить вернисаж, распахнуть двери храма, чтобы народ увидал твои свежие, кровью твоей намалеванные росписи. Да! Вот искусство. Всё остальное - около искусства, около масштабной, объёмной живописи: робкие, нелепые поделки.
Не всякие буковки на страницах - книга. Не всякие красочки, размазанные по холсту, - живопись. Не всякий дебют - будущие "Братья Карамазовы".
Но и в миниатюре может храниться грядущий звёздный купол и лик Христа Пантократора. И в причитании, в заплачке, в заговоре, в плясовых выкриках кроются сразу и эпос, и лирика. И внутри осиновой дудочки прячется симфония Чайковского, а в процарапанном на берёсте улыбающемся незнакомом лике - "Спас" Андрея Рублева. Масштабы одновременно и несоизмеримы, и родственны. В искусстве мы все друг другу родня.
Всмотримся в пейзаж-жизнь Антонины Сытниковой!..
Застилала матушка пол кугой на Троицу,
Говорила: «Милая, в жизни всё устроится».
Стали слёзы детские светлыми росинками
И в оградке маминой расцвели барвинками.
Старше мамы стала я, жизнь была пятнистою,
В передрягах всяческих помогали выстоять
Те слова, что слышала в утешенье в детстве я,
Прибавляли стойкости, заставляли действовать.
Спотыкалась, падала, поднималась заново,
В черноте пугающей проступали заревом
Горизонты светлые и надежды новые.
Даже если прятались в них венцы терновые,
Шла вперёд и верила – в жизни всё устроится,
Постараться надобно сохранять достоинство.
Как больно писать возлюбленное, славное прошлое. Как страшно и страдно писать героическое вчера. А герои в былой войне - не только знаменитые генералы, полководцы. Герои - безымянные, незаметные... неприметные... неизвестные. К памятнику Неизвестному Солдату за все эти годы пришла, в слезах и молитвах, поклониться целая страна... И Олег Мошников благоговейно встает перед стеной Времени, пролегшего между нами и героями Великой Отечественной, и по этой мокрой от слёз, сырой от речных и морских суровых ветров штукатурке пишет нежную, незабвенную фреску памяти:
Укрыли прелые растенья
На взгорке вырытую щель –
Хранит корней переплетенье
Жестянку, скрытую досель,
Хранит письмо – о главном самом,
О недосказанном в судьбе:
«Сегодня перед боем, мама,
Как есть, все мысли о тебе!»
Вразброс – царапины на кружке,
Переплетённые в слова:
«Люблю, целую... Твой Павлушка...»
Где пробивается трава
И погружается в воронки
Завал изломанных осин –
Скользнув в окоп, лежит на взгорке,
Россия, твой убитый сын...
Чем хороша словесная живопись? Произнося либо читая Слово, мы сразу, совокупно впускаем в себя, вбираем страсть и разум, бурю и тишину, Диониса и Аполлона. Мы прекрасно знаем, что к слову "поле" надо бы поставить эпитет "широкое", к слову "небо" - "голубое", к слову "мать" - "Родная", "Родина", к слову "любовь" - ну да, конечно, "великая", "на всю жизнь". Но у нас есть выбор. Бог даёт нам его. Что, если нарушить канон, и поле твоё будет не привычно-широким, а грозовым? Небо станет не мирно-голубым, а полем битвы, трава - не зелёной, а толпою под ветром, где каждая былинка - человек? А любовь ведь может быть проклятием. Крестом. Казнящей. Жгучей. В крови текущей. Единственной. Воскресшей однажды и бесконечно воскресающей.
Как сочетаются эти неожиданные словесные краски на палитре писателя-художника? Они подчас его самого изумляют. Видение меняется; оно из живого, сиюминутного, непосредственного, локального вдруг переходит во всеобъемлющее, надмирное, предельно объемное, космично-бесконечное. И это феномен широкого живописного взгляда! Так работают и поэты, и прозаики, почерпывая из Мiра живописи горстями приемы и ухватки, разнообразящие Слово, вдыхающие в него чудеса художества. Питер Брейгель Старший, Григорий Сорока, Франсуа Милле, Зинаида Серебрякова учат нас живописать крестьянскую жизнь. Безумный Ван Гог, сумасшедший Врубель окунают нас, не щадя, прямо в горящий океан Ада и Рая.
Валерию Мухину повезло: он и поэт, и художник. Ему, как говорится, и карты в руки. "Карты" возлюбленного бытия щедро разрисованы, расписаны им самим. Но, что удивительно, Мухин не нажимает на "педали" яркой, броской, эффектной колористики. Его высказывание, пожалуй, даже строго, нравственно обосновано, граничит с необходимой дневниковой записью, с песней, которую напеваешь тихо, неспешно совершая данное тебе отроду, Богоданное свое, родное дело:
(...) Я сам перебирал все древние стихии
И выбрал для себя и землю, и народ.
Из самой глубины поруганной России
Я верю в чистый звук и в солнечный восход.
У неба не просил иной судьбы и боли,
А с песнею теплей отрада и мечта.
Дурманным мёдом трав, горчащим хлебом, солью
Душа моя теперь довольна и сыта.
Жить на своей земле, надеясь на удачу,
А благородный труд – всегда мне по плечу...
Я думать не хочу, что можно жить иначе,
Хотя иначе жить я просто не хочу.
И вот у кого живопись прямо перетекает в малявинский размах свежего, как полевые цветы, слова, - у Светланы Леонтьевой, в своей "Мировой сестринской балладе" разворачивающей перед нами огромный ковёр страданий и радостей, картин и наблюдений, сетований и восклицаний, порывов и сияний! Это удивительная вещь, удивляет она и словесно, и живописно, и нравственно; её образный и смысловой маятник качается от сугубо личного, интимного до геополитического и остросоциального, от тайн внутреннего мира - любви, покаяния, надежды - до восприятия всего, что с нами происходит сейчас, где соединяются трагедия и исторический оптимизм, судьбы народов, чувство Прекрасного, что никто не сгубит, не расстреляет, горячего, всем сердцем любования им! Это произведение не просто апология красоты и надежды - оно о чувстве всемiрного родства, единения, братства, а значит, о новом воссоединении человека и человека, человека и Родины, человека и Бога:
(...) Я держу твою руку. Тугую ладошку твою,
то ли листик кленовый,
то ль цветик дубовый с пятью,
словно смайлик ли, зверик – пять пальцев.
И не отпущу.
Плащаница синеет, а после окрасится в мшу.
Сколько шариков детских, воздушных,
предмайских на ней:
плат льняной,
плат шелковый,
плат синих теней,
по три нити поверху, понизу – такое тканьё.
– Осторожно по лестнице!
Вниз по ступенькам, бабьё!
Будем штопать и шить, вышивать
и вязать всем платки,
ибо смертье-бессмертье – сцепили свои кулаки.
«Пробирались друг к другу...» – ты пишешь,
колючки туги,
Пробирались друг к другу,
ни света не видя, ни зги.
Да по этим ступеням! Ещё бы немного и – ад,
где убийцы, блудницы, воришки,
где вещий распят,
кровожадные звери
клыками рвут бренную плоть
и куски отрывают мясные - ломоть да щепоть.
Нет духовныя смерти!
И мрак разгоняется в свет.
...Поднимаемся выше над сводом неверящих лет!
Откуда в слове является зримый Космос? Мы зрим его не очами - сердцем. Перед нами - наша палитра, тут всякое слово - краска, тут краски налегают, наслаиваются друг на друга, опять и опять, и, любовно смешиваясь, образуют кровавые сгустки, кровоточащие, как живые израненные тела, знамёна, кровные клятвы и молитвы. Кровь - вот настоящая память. Кровью мы помним всё. Не забываем. Кровью клянёмся и кровью любим. И в крови, в ранах и взрывах войны рождается страна, земля - рождается как человек.
И Михаил Герасименко в живописи своих стихов касается этой самой, сугубо женской, бабьей темы. Живописать роды трудно, всё равно что написать природу. При-рода, Род, роды, Род-ина... Богатство нашего языка предполагает и крепчайшую, сильнейшую связь между корнями слов. Корни соединяются в земле, глубоко, и там, в таинственной тёплой, духмяной, первородной тьме ищут друг друга. Натыкаются друг на друга. Нежно, отчаянно, крепко обхватывают друг друга. Переплетаются. Обмениваются пьяными соками. И тогда родное растёт вместе. Не просто рядом, но друг в друге. Это и есть любовь. И атмосфера, цветосвет стихотворения Герасименко именно такой - полный земной, подземной и поднебесной любви:
(...) А поезд продолжал свою дорогу,
Тащил вагоны старый паровоз,
Женщины в душе молились Богу,
С глазами, воспалёнными от слёз...
Вдруг кто-то крикнул: «Женщина рожает,
У самого у входа, на полу».
И детский голос: «Мама умирает,
И я, наверно, вместе с ней умру...»
Всех разбудил под утро крик младенца,
А женщины вдруг крикнули: «Ура-а-а!»
Ребёнка завернули в полотенце,
Так в сорок первом родилась сестра.
В слезах от счастья женщина лежала,
Ребёнка согревая на груди,
А старшую из рук не выпускала,
Ещё не зная, что ждёт впереди... (...)
Живописец разыскивает на широченной, величиною с родную землю, палитре самые точные, нужные, единственные краски. Смешать их - значит связать материю с Духом. Острую мысль с безумием громадного чувства. Нашу кратенькую, смертную, малюсенькую, в масштабах мировой истории, жизнь - с бесконечно пребывающим в неизречённых небесах Богом.
Александр Орлов в рубрике "Поэтическая седмица" представляет Наталью Лясковскую. Литературному миру нет нужны её представлять - художника Лясковскую знают, любят, читают, твердят, узнают за версту. Но счастливы будут те, кто впервые соприкоснётся с ней, с фресковой живописью её удивительных стихоновелл, где в горячейшем сплаве слепляются поэзия, живопись, проза, история, пережитое, переплаканное, отгоревшее и ныне пылающее, жизнь, судьба и Бог. Наталья Лясковская разворачивает перед нами картину современного Мiра, и это новая панорама Рубо, это многофигурные композиции Веласкеса и Рембрандта, это великая обратная перспектива русской иконы, это полное погружение во Внутренний Мiръ и полное слияние его с Мiромъ Внешним, данным нам в ощущениях.
(...) «А где же муж и дети, где близкие твои?
Ведь тяжко жить на свете без ласки да любви!»
Всё было – да и сплыло...
Один её любил,
другого полюбила сама, хоть пил да бил.
Она девчонкой-крохой до нашего села
из Оренбурга пёхом с семьёй своей дошла.
Росточком невелика, сухая как чехонь,
и не царевна ликом, да словно в ней огонь,
горючей керосину лукьяновская прыть –
как Ревенкову сыну такую не любить?!
Уж он лелеял жинку, потворствовал ей так,
парадные ботинки пошил, он был мастак:
на крашеных подборах, старинных крепежах,
в китайках да узорах – иди пляши, душа!
«Ой, в сорок первом годе, как началась война,
я мужа проводила, сыночка отдала», –
так выпевала горько, что вьюга, как вдова,
ломилась в ставень створки,
крича печаль-слова...
А дед-то мой Иаков с войны вернулся всё ж.
С одним отличным знаком – всадил сапёрный нож
фашист ему под печень молоденький, смеясь.
Прикрыться было нечем – вдохнул
и рухнул в грязь...
«Мне в госпитале тужно», – и через месяц он,
кривой, худой, недужный, догнал свой батальон.
От Бохумилиц глинных на чешском бережку
до самого Берлина дошёл с дырой в боку!
Ни орденов, ни прочих...
Я как-то не спала –
и вдруг в архивах ночью медаль его нашла
простую: «За отвагу».
На сайте Подвиг.ру.
И с этой вот бумагой за пазухой помру...
Обычный пехотинец не знал, что он герой.
Такой вот украинец был дед Иаков мой.
Да хрен бы на всё это!
Но фриц его убил:
дед прожил только лето – рак печени сгубил.
Хоть бабушка с развесу корову продала,
к профессору в Одессу супруга отвезла,
но врач лишь сгорбил спину,
в приёмный выйдя зал,
и даже «цеппелины» трофейные не взял.
«Они наутро встали, в светёлочку зашли,
подарки доставали, с поклоном ей несли...»
Ох, нынче с горькой силой кляну себя, кляну –
что ж я не задарила тебя за ту войну,
добром не закидала!
Прости меня, молю...
И говорила мало, как я тебя люблю.
На память не спросила твой плюшевый жакет,
который ты носила незнамо сколько лет,
из чёрных штор советских, с подкладкой голубой,
он счастьем моим детским пропах насквозь –
тобой... (...)
Палитра... радость и крест суждённой палитры, яхонтами усеянной, жемчугами, гранатами... У всякого художника она своя. Потёки и потоки красок, размазанная по стене или крупнозернистому холсту их тягучая плотность, красота ослепительно вспыхнувшего среди сложных полутонов локального мощного цвета... Вот вдумайтесь! В иконописи ведь НЕТ палитры как таковой. Монументальное искусство - фреска, роспись - существует БЕЗ палитры; палитра - прерогатива станковой живописи, она - храбрый охотничий шаг - в тайге дремучих смыслов, диких образов, необъяснимых импровизаций - к смешению настроений и состояний, к погружению в меняющееся, плывущее и скользящее зрение, и всякий взгляд тут иной; живописец, склоняясь над палитрой, занимается тем, что тщательно смешивает красочки - растертый в пыль кирпич, цветные ядовитые соки растений, раздробленные на тысячи искр минералы, великую грязь земли - и втирает их в холстину, как целебную мазь, и оттуда растёт картина, отражающая скорее самого автора, нежели изображаемые объекты вокруг него, даже если он старательно пишет с натуры. Живописец сочетает цвета, и на выходе получает невероятный, невиданный, незнаемый цвет. Личный. Цвет-собственность самого творца. Цвет-сокровище. Цвет-самоцвет.
И этот процесс, как и у поэта, интимный, здесь не надобно зрителей. Тайнозритель тут сам автор. И только позже люди знакомятся с авторскими открытиями. Наслаждаются новой живописью - или приобщаются к её традициям, к её драгоценным репризам.
***
"День Победы помню как день з о л о т о й.
Я его помню в цвете, в запахе, в свете – а не в звуках, словах и других, посерьёзнее, впечатлениях.
Очень солнечный, очень тёплый, блаженно-весенний день.
Мы пошли почему-то не на Крещатик, а в Ботанический сад. Старый Ботанический сад – с белоколонным входом против Владимирского собора.
Почему-то?..
Но так удивятся лишь те, кто не жил тогда в Киеве.
А пошли мы не на Крещатик – главную, славную улицу – потому что на Крещатик нельзя было пойти. Он лежал ведь тогда ещё в непроходимых руинах (встречно друг другу обрушенные дома), и долго ещё будут его расчищать для ходьбы. Эту артерию в сторону Киевской Руси... Этот путь к Днепру. И к чугунному великану Владимиру, Крестителю, на горе. И к Аскольдовой могиле...
Мы пошли в Ботанический сад, и там сочная зелёная трава была золотой от сияющих, росистых ещё одуванчиков. Меня ослепили тогда одуванчики, и день так и остался навеки зелёным и золотым. (...)".
Это Татьяна Глушкова. Вот она, живопись истории и жизни! Да, смертны мы. Но именно ТАКИМИ красками мы живописуем наше бессмертие.
А он был тоже окруженцем,
тот стародавний соловей,
который солнечным коленцем
остался в памяти моей.
А он был тоже небогатый,
и он был тоже сиротой,
когда пылающие хаты
всю ночь светили за рекой.
Когда в далёкий город Киев
придя от гневного Днепра,
мы платье мокрое сушили
на углях чёрного костра.
Когда лазурною весною
ударили колокола.
Когда ломилась бузиною
Страна, спалённая дотла. (...)
До слёз пробивает такая поэтика. Нет с нами Татьяны Глушковой. И она - есть! Да разве может, дорогие мои, исчезнуть подлинная поэзия! Истинный художник! Да никогда! На любых скрижалях эти письмена останутся. Из любой тьмы, суждённой или неожиданной, воссияют эти краски.
В поэзии тоже есть алхимия, волхвование, как в живописи. Мы идём вслепую, на ощупь, мы ставим опыты, мы ищем, сопоставляем, мы вдруг, становясь безоглядно смелыми, страстно, жадно и гневно закрашиваем белый холст, и становится он снегами войны, алой Кремлевской стеною на параде Победы, луговым сияющим разнотравьем...
Николай Жуков живёт на Берегах Памяти. Какое счастье, что звучат далёкие голоса, что на холстах воспоминаний встают в полный рост люди, которых мы помним и любим... Живопись Памяти - наиважнейшая живопись. Она мостом Духа соединяет времена.
"(...) Порой в День Победы по телевизору показывают из Москвы концерт певца Хворостовского «Песни военных лет», и я замираю у экрана, впитывая в себя каждое слово и каждую звучащую ноту. Многие из этих песен мы спели с дедом в моём детстве, но остались они в моей памяти на всю жизнь. А той могилки в лесопосадке больше нет, я её недавно искал, говорят, что убрали её по распоряжению какого-то местного начальника. Но, проезжая мимо того памятного места на велосипеде, мы с моим сыном Артёмом обязательно останавливаемся и встаём рядом, как воины, отдающие почести павшим солдатам Великой Отечественной, среди которых был и наш Петрович".
Григорий Некрашевич-Поклад за руку ведёт нас прямо в историю русских правоохранительных органов. Историческая живопись - сложная, многослойная; важно знать бесценные подробности, но не упускать из виду изображение Целого - страны, народа, Мiра. И автору это удаётся. Мы присутствуем при констатации действительно происходившего, при явлении подлинных фактов, это и есть исторические документальные заметки, и в то же время, что важно, в тексте сохраняется авторская интонация, выдохи и вдохи авторского голоса, мерцание авторских красок:
"(...) В семье Ивана Григорьевича, между тем, происходили радостные события, 7 апреля 1881 года родилась дочь, её нарекли именем Нина. Это было огромное счастье, но Ивану Григорьевичу хотелось наследника. Он умолял жену об этом. И 30 августа 1882 года наследник родился, его назвали Александром. Бог услышал молитвы Ивана Григорьевича.
А 13 августа 1884 года родился сын Константин, в будущем участник Первой мировой и гражданской войн, полковник русской армии.
Семья пополнялась детьми, в радость была и служба. Следующей ступенью служебной карьеры Ивана Григорьевича Некрашевича-Поклада стала должность помощника Могилёвского уездного исправника, он вступил в неё 11 марта 1886 года. (...)".
Казалось бы, что нам в этом, посреди повествования о деловой стороне полицмейстерской царской службы, маленьком рассказе о семье далекого предка?.. Кто там, давно забытый, родился, крестился, женился... и вдруг видим за этой младенческой колыбелькой, за ребёночком, кряхтящим и орущим в ней, - мiровую войну и войну гражданскую, и трагедию братского противостояния, и реки льющейся русской крови...
Владимир Сорокажердьев в БЕРЕГАХ представляет нам северную живопись, северные краски - суровые, тонально-сдержанные, резко-контрастные, нежно-потусторонние, в особенности долгою зимой. Он, тысячу раз свидетель многоцветного Северного Сияния, в стихах ставит словесные опыты с цветом и светом. Полон любви и внимания к дольнему Мiру этот дивный поэт:
Во дворе ещё не капали капели,
И апрель сугроб в ручей не уволок.
На рябины налетели свиристели,
И у каждой птахи чудный хохолок.
Мир заполнили – небесные полати.
Ах, грабители рябиновой казны!
Этой россыпи брильянтовой вам хватит,
И надолго, может, хватит. До весны!
И конечно, доложили уже Богу.
Улыбнулся Он, нет весточки милей:
«Да, неслыханно рябины нынче много.
Да, не считано сей год свиристелѐй».
Марина Чистоногова (Доценко) - человек военный, служивый. Подполковник запаса - этим многое сказано. Мурманск, Арктика, ширококрылое, во звёздах и Сиянии летящее ледяное Заполярье... Женщина, что знает цену свистящей пуле. Поэт, что знает цену меткому, точному слову. Да, её стихотворные краски скупы. Не дождёшься от нее многоцветного первозданного буйства. Да ведь искусство - многолико. Такую музыку слышит внутри себя Марина. Такая живопись встаёт навстречу нам из стройных военных рядов её строк:
Как говорят, коль мальчиков рожают,
То на их долю выпадет война.
Они растут, взрослеют и мужают,
Но скольким жизнь короткая дана!
Уходят рано лучшие мужчины,
И без бомбёжек рушатся миры.
Наверное, на это есть причины,
Для нас непостижимы до поры.
Друзья, о, сколько вас похоронила,
Талантливых, весёлых, молодых.
И лишь молитва добавляет силы,
Покуда свет небесный не затих. (...)
И коли уж попали на Север, с Севера так просто не уйдём! Валерий Чарторийский теперь - наш проводник. Во льды, в торосы, в тундру - взглядом не охватить, сердцем не обнять. Ширь Севера не сравнима ни с чем. Тот, кто там живёт, навек отдал Северу сердце художника. И перед нами, конечно, художник - кто ещё мог найти такие краски и слова для изображенья любимого края?.. А изображение это подано через многозвёздный, надмiрный купол. Звёзды - самый трудный пейзаж и самое манящее на Земле природное зрелище. Иммануил Кант выдохнул когда-то: "Звёздное небо над нами, нравственный закон внутри нас..."
За закат мои мысли летят,
И встревожено сердце тоскою,
Позабытой далёкой мечтою,
Той, что звёзды безмолвно хранят,
Защищают и бережно прячут,
Но маня́т нас, безмолвно зовут,
Предвещая средь бед или смут
Несомненную нашу удачу!
Всякий раз, распластавшись в траве,
Обратившись зеницами к звёздам,
Понимаю, как будет непросто
Сделать ближе их к нашей Земле...
Но не прерваны нити времён!
И под звёздами ясно: откуда
В нас живёт ожидание чуда!
Сердцем я совершаю поклон
Нашим предкам суровым, простым,
Что в степях и дубравах мечтали
Пронизать неохватные дали,
Приближаясь к истокам своим.
Евгений Журавли показывает нам батальное полотно. Донецк. Война. Тяжкое военное бытиё. Без дисциплины его не осилишь, не поднимешь. Журавли не забывает ни одну подробность, и за безусловной, необходимой суровостью в его мегаинтонации - человечный, сердечный подтекст. А нарратив этой прозы плотный. И непонятно, как назвать эту прозу - очерк? заметки? донецкие этюды? донецкие наброски? эссе? наблюдения? исповедь? записки? раздумья?.. Да всё вместе, наверное. Запечатление жизни ЗДЕСЬ И СЕЙЧАС - вот что в этом тексте происходит, вот что дороже всего.
А ещё я назвала бы эти этюды - ГОЛОСА. Тут звучат голоса людей-дончан...
Вот такая, военная, тяжкая, страдальная, вечная живопись нашего времени.
"«Не знаю даже, что чувствовать, – отвечает она. – Всего так много за последнее время случилось. И страшного, и трогательного. Открыла для себя – оказывается, в мире столько хорошего. Раньше не замечала. Маленькие радости. Вот ребёнок улыбнулся – как же хорошо! Куртку тёплую добыла. Вкусненькое что-то. Игрушку. Кастрюлю и настенные часы. Вот кто-то поприветствовал тепло или пошутил. Кто-то помог. Всё это стало таким важным! А ведь сколько добрых людей вокруг, раньше и не думала. Ведь собрались и сделали». Добрых людей вокруг действительно много. Часто я слышу здесь, что война высветила в людях кто есть кто. Мы видим случаи беспримерного гражданского подвига. Немолодая Ирина из Северодонецка спустила в подвал пятерых лежачих стариков своего дома, они пережили штурм, мы поставили их под опеку, двое больных, к сожалению, недавно умерли, двоих отправили к родственникам. Кто-то собрал вокруг себя бездомных собак, у кого-то более сотни кошек. Казалось бы, каждый из нас подумает – тоже так смог бы. Нужно понимать – люди здесь больше не имеют накоплений, запасов, предсказуемого дохода, бытовых условий. Их день – борьба за жизнь в этот день. (...)".
И Марк Некрасовский - нам снова о Донбассе. БЕРЕГА имеют одно, огромной силы гражданское мужество - говорить, устами художников, о происходящем в России на границе с Украиной и на самой Украине. "Дома тоже не всё в порядке – жена в слезах, а сын заперся в своей комнате и молчит. Пришёл домой из школы в грязной одежде, синяк под глазом. Сын долго отмалчивался, но затем признался. Бил его за школой весь класс. Учили Украину любить. Пел гимн Украины и кричал: «Слава Бандере». Пел, пока не охрип. Только после этого отпустили. Сел Геннадий на диван. Посмотрел на жену и сына и сказал: «Всё! Возвращаемся! Хватит! Нагостились! (...)". Рассказ Марка Некрасовского заканчивается трагически. А как вырваться из лап трагедии, если уже целое поколение воспитано, вскормлено млеком ненависти, хлебом злобы, ядом мести?..
Лидия Довыденко в историческом очерке "История рода Арсеньевых и святыня Православия" разворачивает перед нами громадное драгоценное полотно, всё сплошь расшитое чудесами-подробностями канувших во тьму Времени людских судеб, и судьбы эти высвечиваются, сияют, мы имеем счастье наблюдать колоссальной точности и тонкости историческую живопись, а может (это здесь точнее...), утончённую, благородную графику, грациозно балансирующую между свободой творческого эссе и запечатлением подлинных фактов из подлинных, тысячу раз внимательно перечитанных документов... Спасение Православного иконостаса русским дипломатом Сергеем Васильевичем Арсеньевым - вот потрясающая история, положенная краеугольным камнем исследования Лидии Довыденко. И под куполом родной истории нам всем радостно горят, пылают восстановленные Лидией Владимировной лики, фигуры этих приснопамятных событий...
"27 сентября 2007 года митрополит Смоленский и Калининградский, сегодня Святейший Патриарх Московский и всея Руси Кирилл совершил чин Великого освящения Малого храма Кафедрального собора Христа Спасителя в Калининграде – храма Воинской Славы, где установлен мемельский иконостас.
Как же, каким образом он попал в Калининград? Мемельский иконостас долгие годы находился в церкви при посольстве России в Швеции. Переехал он в Гамбург в 1900 году по инициативе русского дипломата Сергея Васильевича Арсеньева. В 1900 году в Гамбурге был освящён Свято-Никольский храм, помещение для которого приобрело основанное при российском посольстве Свято-Князь-Владимирское братство. Тогда С. В. Арсеньев предложил установить здесь мемельский иконостас. Ведь, будучи на службе в шведском консульстве, он немало времени провёл в молитвах перед этой исторической реликвией. К этому времени Сергей Васильевич Арсеньев уже был российским министром-резидентом ганзейских городов в Гамбурге и Любеке. Сюда приходил он на службы со своими детьми. Мемельский иконостас хранился в чулане, так как при шведском консульстве России была построена новая церковь, в которой был и новый иконостас. Неизвестно, какая участь бы постигла старый иконостас, если бы не решение Сергея Васильевича Арсеньева перевезти его в Гамбург.
К иконостасу приходили православные люди, молились перед ним о победе над фашизмом во
время Второй мировой войны. В Гамбурге службы у этого иконостаса шли до 1965 года, когда был построен новый храм.
Ведомство по охране культурно- исторических памятников в Гамбурге поставило вопрос о передаче иконостаса в один из музеев Германии. Свято-Князь-Владимирское братство передало иконостас в Российское посольство в Бонне. (...)"
О книге Натальи Советной "Кремень" пишет Александр Андрюшкин. В книге "Кремень" три больших произведения: роман "Узлы" и две повести - "Дотянуть до весны" и "Кремень". Смело берётся Наталья Советная за жёсткие, жестокие темы; они есть переживаемая нами, страной и народом, драматическая правда, и не воссоздать правду художник не может. Александр Андрюшкин воздаёт должное художнической храбрости Натальи Советной:
"(...) Теперь о первом произведении в книге – романе «Узлы». Как было показано в приведённой выше цитате, он писался долго, события, показанные в нём, тоже разнесены по времени и относятся к самым разным эпохам. Роман этот – о разрывах и разломах, о похищениях людей бандитами (прикрывающимися идеологией радикального ислама) и вообще – о распаде СССР. Этот роман – крик боли; в нём нарушены не только три классические литературные единства (времени, места и действия), но, кажется, и сами законы здравого смысла. Вообще – нельзя (казалось бы) писать об этом художественную прозу! (Такая мысль иногда возникала при чтении...) А Наталья Советная написала – и этому мужественному поступку нужно отдать должное. Нужно прочитать этот роман – даже если это тяжело (о слишком кровавых событиях он повествует). (...)".
Да кто сказал, что искусство - только наслаждение, радость, счастье? Искусство издавна было трагедией. Трагедия родилась в античности раньше комедии. Страдания в жизни, верно, больше, чем праздника. Однако человек так устроен, что он упорно, сцепив зубы, движется от страдания к счастью, таков его жизненный вектор, путь избранной им судьбы; и это магистральный путь художника, который знает всё-всё о боли, ужасе и ненависти, знает на вкус войну и Мiръ, но твёрдо, несгибаемо, не сворачивая, идёт дорогой Вселенской Радости. Много ужаса видел, много боли испытал чернец Андрей Рублев, а его чистые краски, живопись его икон - несмываема, осиянна, навек впечатана в наше сознание, в русскую душу.
***
Осталось мне сказать о двух моих текстах, коим нашлось место, судьба и счастье показаться на страницах второго номера БЕРЕГОВ 2023 года, принять участие в шествии на этой могучей, неохватной, потрясающей многоцветием колорита, соцветиями-созвездиями красок фреске. Это роман "Лазарет" (показан первый его фрагмент) и статья о творчестве поэта и прозаика Василия Килякова (Москва). Ну что сказать вам, дорогие мои?.. Прообразы героев "Лазарета" - два хирурга: святитель Лука (Войно-Ясенецкий) и Николай Амосов. Этим много чего сказано. Я знаю цену вымыслу в художестве, но тут я не смогла обойтись без подлинной подоплёки, хотя сама ткань текста скорее расстилается в направлении мистического реализма, метафизики, философии жизни-смерти. Да, пожалуй, основной тон, основной цвет этой многофигурной фрески - алый. И ещё белый. Белый, цвет святости. Мiра горнего. Снегов Севера. Ясных звёзд. Пасхальной ризы священника. Красный: кровь, знамя, закат. И рассвет. Рассвет, конечно. Нам без Солнца - никуда. Свет наша любовь, наша вера. "Слава Тебе, показавшему нам Свет!"
Так возглашает иерей на Литургии Василия Великого.
"...Господи, а ещё сделай так, чтобы я по-новому ощутил жизнь и смерть. Я молод, но я уже так устал! Я хочу понять смерть. Иначе, чем вчера. Я её боялся. Она была мне противна. Я с ней смирялся. Я от неё отворачивался. Я относился к ней холодно и спокойно, старался её не замечать, хотя и принимать к сведению. «Доктор! Доктор! Сегодня в третьей палате умерла больная, от перитонита, гной откачали, но не предотвратили сепсис, заражение крови, высокая температура, несовместимая с жизнью. Экзитус леталис». Летать, улетать! Латынь тут ни при чём. Я иногда даже улыбался, когда медицинская сестра давала мне отчёт о жизнях и смертях в моём лазарете. Никто не спрашивал, почему я улыбаюсь, не говорил, что это невежливо или глупо. Мало ли что человек вспомнил, слушая речь о том, как другие умерли. Другие! Но не я. Не я! Не я! Я не умру!
Господи, да ведь и я умру. И все мы умрём; в особенности бойцы, здесь, на войне. Я среди солдат сам солдат. Я воюю со смертью. Каждый день, а то и ночью. Операционное поле освещают походными лампами. Иногда свечой. Живой огонь тоже позволяет увидеть детали внутренностей. Определить, что там, внутри у жизни, – флегмона, карбункул, остеомиелит, свищ. Господи! Дай мне обнять смерть. Сделай её моей подругой!
И главное, Господи, дай мне узнать, что же такое душа. Что такое дух! И, озарённое ими, бестелесными, изнутри навек, на всё посмертие, что же такое тело! Что есть наше тело, хилое, слабое, дрожащее, крепкое, богатырское, всё перекатывается играющими мышцами, никнет увялым стеблем, тело зверское, тело хищное, тело просящее, тело молящее, тело беспомощное, тело помогающее, тело плывущее, тело застылое, тело обнимающее, тело убивающее! Всё, что делается на земле, делают тела! Перемещаются в пространстве, сетуют на Время! Бормочут живым ртом то хвалы, то обиды! Сжимают в живых руках вечную любовь, а завтра с нею простятся навсегда! Хочу понять, что же тело такое! Почему я его оперирую, холодно прищурясь, а огонь горит во мне, внутри, горит там, где у меня сердце, под рёбрами, и, если я ошибусь, если плохой разрез сделаю, бесстрашно не выну червеобразный отросток ужаса, боли, тьмы, не выдеру вон из распластанного на столе человека, огонь во мне погаснет и сам я почую смерть. И это я нынче умру. Отойдя от стола, будто палач от эшафота. И это я нынче не воскресну. Господи! Дай мне понять, что такое душа, и, может, это она во мне на всех моих операциях горит! (...)".
А про Василия Килякова непреложно знаю одно: мы в России нынче должны быть счастливы, что рядом с нами, на расстоянии руки, выдоха души, сиюминутного разговора или неспешного письма, живёт-дышит, трудится большой русский Художник - воистину всетворческий, всеобнимающий художник, поющий стихами, гудящий прозой, вспыхивающий озарениями живописных открытий, томящий нас нравственными, Божиими максимами, верующий, надеющийся, терпеливый, - мощный. Вот я - счастлива, что такой писатель здесь, и что я - его современница.
"Все явления родной природы – тоже открытый Космос. Жизнь наша в народе, посреди народа – тоже есть феномен открытости, распахнутости сущему. И ни на минуту не упускает художник из виду эту нашу русскую вертикаль, эту извечную обращённость к небу; сопоставление себя с малым тёзкой-васильком, затерянным во ржи, – это слепок, моментальный снимок грядущего бытия, попытка изобразить посмертие посредством цветущего, упоённого торжества жизни:
Цвет милый, синий, васильковый,
скажи, откуда ты?
Какого отчества и крова
твоя родня – цветы?
<...> Зачем рождён я человеком,
не знаю я и сам.
Как ты, я в землю врос навеки,
а тянет – к Небесам..."
***
Фреска, да, гигантская фреска БЕРЕГОВ. Одно удовольствие гулять по ней, как на лугу, полном цветов, трав, пчёл и птиц, странствовать по ней глазами, впитывая всю её неугасимую, предвечную красоту; с кем-то спорить, с кем-то восторженно соглашаться, кому-то исповедоваться, с кем-то вместе петь родную нашу русскую песню. Всяк на той фреске - художник! И святой, и грешный! Познание Мира неостановимо. Совершенству предела нет.
На этой громадной, красочной фреске мы можем узреть Бога рядом с собой. Влиться в толпы народу, идущего на великий праздник - Победы, Церкви, народного годового круга. Жорж Дюби, знаменитый французский историк-медиевист, однажды сказал о живописце XIV века Симоне Мартини и о художниках его круга, итальянской сиенской школы эпохи треченто: "Они [эти художники] не говорили об отрицании Бога, но предлагали [на своих фресках] посмотреть Ему прямо в лицо". Мы сейчас, весь русский народ, по-новому, с новою силой и окрепшей верой, приходим ко Господу. И да, мы встаём - в особенности под выстрелами! - рядом с Ним. Да, мы ощущаем Его рядом с собой. И мы, да, глядим Ему в лицо, при этом вставая перед Ним на колени. Взгляд первочеловека Адама на всемогущего Бога Саваофа на знаменитой фреске Микеланджело Буонарроти в Сикстинской капелле есть первая иллюстрация РОДСТВА Бога и человека. Человека Бог создал по Своему образу и подобию. И Он не предполагал, что человек начнёт делать шаги прочь от Бога. В общемiровой живописи жизни настало время нам всем, всему Мiру, к Нему - вернуться.
И на росписях БЕРЕГОВ - наши фигуры, лики народа, образы Родины, родимая природа, дети и старики, война и Мiръ, борьба и вера, слёзы и объятия.
Мы выживем. Мы выстоим. Мы победим!
И это есть наша самая главная - от БЕРЕГОВ до БЕРЕГОВ - могучая фреска.