Ниже уровня моря
И ещё на одно мероприятие для избранных я попал благодаря Тендрякову, на экскурсию в знаменитые винные подвалы «Магарач». В переводе «стоянка осла». Знамениты они ещё и тем, что фашисты, долго жировавшие в Крыму, знали, конечно, о винных подвалах, искали их, но — великая честь ялтинцам — никто не выдал, где они.
Из-за этой экскурсии приглашение к Ионе Марковичу на слушание авторского чтения новонаписанной повести было перенесено.
В делегации с русской стороны были Лазарь Карелин, Юрий Нагибин (они потом написали об этой экскурсии), кого-то и не помню, потом мы с Владимиром Фёдоровичем, от братских республик были знаменитости из Армении, Грузии, Молдавии, Украины, прибалты были, были и из Средней Азии, — сплошь отборные письменники.
Привезли на комфортабельном автобусе с музыкой и кондиционером. Перед входом в большие стальные двери облачили в белые халаты.
Сопровождал стеснительный, но очень знающий молодой учёный, кандидат винодельческих наук (да, и такие есть). Он подошёл к Владимиру Фёдоровичу с его книгой, стеснительно попросил об автографе, прибавив, что именно Владимир Фёдорович — его любимый писатель. Стал вести экскурсию. Тендряков весело мне подмигнул: «Без бутылки не уйдём».
Началась экскурсия. Спустились в подвалы по деревянным, но не скрипучим лестницам. «Дубовые, — пояснил сопровождающий, — как и бочки для многолетней выдержки. — Будем находиться ниже уровня моря.
Экскурсию заинтересованно воспринимали армяне, грузины, молдаване, украинцы. Но для меня, а я видел, что и для наставника тоже, это была пытка. Вот представьте: подходим к очередной пробе очередного сорта вина, то есть перебродившего сока виноградной лозы, учёный рассказывает, шо цэ такэ е. Мелькание слов: солнечный склон южный, а лучше бывает и восточный, благоприятная погода, затяжная весна, дождливое лето, раннее (позднее) созревание, букет, выдержка, участие в конкурсах, получение тогда-то там-то вот этой медали (рисунок). Потом тебе дают десять капель этого вина. Надо не сразу выпить, а подержать его во рту, языком повозить в нём, ощутить и нёбом, и гортанью. Потом проглотить, или — вариант — выплюнуть. Рот прополоскать минеральной водой, снова выплюнуть в ручеёк, текущий вдоль демонстрационного стола. Потом обсуждение, потом дальше.
Нет, это была пытка. Изысканная, комфортная, но пытка. Я уже подумывал, как бы смыться, да взять на набережной кружку пива, да посидеть, глядя на волнистое море. Но куда там: протокол, программа. Оказанная честь. Надо ценить. Но Владимир Фёдорович чувствовал то же самое, что и я. И на одном из переходов из зала в зал сказал экскурсоводу:
– Слушай, ты нам с Володей дай по бутылке, и веди их дальше.
И бутылка, не одна, а две каждому в плотных бумажных пакетах, были нам подарены его помощниками. И мы, хотя явно не англичане, но ушли по-английски. Так сказать, десантировались.
Марганцовка
После подвального холода отогревались на скамье прибрежного бульвара.
— Ну что, — произнёс учитель, — наши организмы перенесли такое издевательство, надо их утешить. Вон автоматы газировочные. Там стаканы. Нет, не дёргайся, тебя засекут, а на меня не подумают. — Он встал, пошел к автоматам и вскоре вернулся с чисто вымытым стаканом.
С тех пор я не видел такого вина, «Чёрный доктор». А тогда отличился перед учителем. Пальцем проткнул пробку. Владимир Фёдорович изумился:
— Он у тебя металлический?
— В кузнице работал. Должен же я хоть что-то уметь.
И мы, не спеша, ничем специально не заедая, чтобы не портить впечатление от такого вина, приняли в себя для здравия тела и радости душевной напиток этого крымского доктора. Никто нам не мешал. Только подошла девочка лет четырёх и задала интересный вопрос:
— Дяденьки, а почему вы марганцовку пьёте?
Как же было отрадно глядеть в синюю даль на корабли, на облака над ними. И спешить никуда не хотелось.
— Скоро добью, — сказал Владимир Фёдорович. Он говорил о повести. — Дам тебе прочитать. Если получилось, можно в книгу включить. Её у меня «Новый мир» берёт. Или «Дружба народов». Сережка Баруздин, редактор, просит. Может, и ему. У него журнал хорошо идёт по республикам. А «Новый мир» и за границей востребован. Твардовский, у нас дачи рядом, каждый раз напоминает. Ну что, тёзка вятский, беря в рассуждение малую градусность вина, но прекрасный его вкус, созданный из винограда, выросшего на, кто его знает, каком склоне, и непонятно, в какое лето, и когда там солнце соизволило участвовать в созревании лозы или когда дожди сие дело тормозили, о, как изысканна моя преамбула к самому простому действию: пора понять, что вторая бутылка по нам тоже соскучилась. Как считаешь? Надо и ей башку свернуть. А ещё одну возьмёшь себе, а ещё одну с Наташей употребим.
— Нет, нет, — торопливо сказал я, — обе вам.
— Хорошо, – согласился Владимир Фёдорович, — другой отказывался бы гораздо дольше. — Он засмеялся вдруг: — Эта девочка-то как, а? Марганцовка. Смешно. И вставить куда-то можно. Вставь, дарю. Взрослые дяди спёрли стакан, пьют марганцовку. Мы бы и сами могли купить, да нет такого вина в продаже, вот канальство. Всё у нас не для нас! Ансамбль «Берёзка» везде, только не в России, басы у нас какие! В Болгарии Борис Христов говорил о Шаляпинской школе. Доримедонт Михайлов! А Ведерников-то тоже наш, вятский, как и Шаляпин. Гордишься?
— Ещё бы! — воскликнул я.
— Наливай! Посмотрим, чем на громкой читке будет угощать южный гений. Меня он ещё после тебя потом душил разговорами: учимся, говорит, у русских говорить правду. Знает наших лучше нас с тобой. Всё читает. Например, читал ты Гранина, Чивилихина?
— Да.
— Можно не читать. Это большеформатные очерки. Обслуживание тезисов, продиктованных верхами.
— У Чивилихина «Кедроград» и о Байкале, это же нужно, — защитил я. — Он именно Распутина поддержал.
— Это да. Распутин на смену идёт. От Белова многого жду. Его Александр Яшин вырастил. Но ведь у самого Яшина «Вологодская свадьба» тоже не литература. Это опять же очерк. Нет широты. Мальцев, Троепольский. Как и Феди Абрамова «Письмо землякам». Зауженные местные проблемы. Астафьев, — Владимир Фёдорович сделал паузу, — совсем не успокоенный. А вот я не могу писать о войне. И не хочу. Хоть и заработал право. — Он показал кисть руки, искалеченную осколком. Юра Бондарев пишет, молодец. Василь Быков, Сеня Шуртаков. А Володя Солоухин не воевал, в Кремлёвском полку служил. Но свою нишу занял. Грибы, цветы. Тоже надо. Только бы лапти не воспевал. Чёрные доски эти.
— Но он же их сохраняет.
— Зачем? А что без них и Лувра нет, Русского музея, Дрезденской галереи?
— Мне очень его «Владимирские просёлки» понравились, — сказал я. — Ещё в десятом классе был, в «Роман-газете» читал.
— Так ведь тоже только очерк. Путевые записки. Интересно, конечно. А потом что? Эти «Чёрные доски» собирал, в религию ударился. Я ему: «Володя, это отжившее: вперёд идём, а не назад». Он упёрся: «Нет, Володя, — окает всю жизнь, — надо долг отдать». Прямо как отец Онуфрий, обходя оврагом общественный огород около огромного огурца озрел оголённую Олю». Ты как к церкви?
— Я ещё в школе думал: если Бога нет, так как бороться с тем, чего нет?
— А ты Его спроси, Бога, что ж Он никак нам не помогает? Такой бардак развели.
— Мы же не просим.
— Надо же, — развёл руки Владимир Фёдорович, — ещё и просить. Зачем Он тогда Всеведущий и Всемогущий? А? Нечего сказать?
Владимир Фёдорович встал, потянулся.
— Чего-то я разленился. Статью никак не допишу. О бригадном подряде, аккордной оплате. Да, надо тебе Тейяра де Шардена прочесть: сознание встряхивает. Эволюционер. Эво! Не революция, эволюция! Католик, но они прогрессивней наших, они идут на союз с наукой. А наши консерваторы. Упёрлись в обряды, язык у них, как был, так и остался. В космос летаем, а там всё: не лепо ли ны бяшеть старыми словесы.
— Ярославна плачет в Путивле на городской стене: ветр-ветрило, прилелей моего ладу, — то ли поддержал я учителя, то ли с ним не согласился.
— Поутру плачет, — показал он мне моё плохое знание «Слова о полку Игореве», — не просто так написано. Поутру. С утра плачет. Умели писать.
По дороге к Дому я всё-таки осмелился сказать:
— Владимир Фёдорович, до того мне не хочется думать, что люди от обезьяны произошли. Мне понравилось, я слышал шутку: не люди от обезьяны произошли, а обезьяны — это бывшие люди, которые оскотинились.
— Очень похоже, — засмеялся Владимир Фёдорович. — Жизнь произошла от первичного бульона Вселенной, от живой клетки.
— А живая клетка откуда?
— Всегда была. Читай у Вернадского о единстве живой клетки в космосе.
— Так был или нет день Творения?
— Ну да, был — взрыв во Вселенной, — хладнокровно ответил Владимир Федорович. — До сих пор Единое ядро разлетается во все стороны в виде Галактик, они как осколки.
Наставник мой не знал сомнений. И мой вопрос: «А взрыв-то кто устроил?» — оказался непроизнесённым. Ещё он добавил:
- Ты в эту строну поповскую не ходи. Ничего у них не получилось с религией, надо не молиться, а головой думать.
Старшая официантка
На обеденном столе обычно лежали листочки, на которых мы помечали галочкой название тех блюд, которые желали бы употребить в следующий день. А тут их не оказалось. Я вызвался сходить за ними.
Подошел к дежурной, которая, склонив голову в белом платке, что-то писала.
— Простите, можно вас попросить, — начал я. Она подняла голову. Я сразу понял, что это она, Соня, которая вернулась из отпуска. Мы встретились взглядами. Что-то неуловимое, будто она меня вспомнила, мелькнуло в её глазах. Да, хороша была эта Соня: темнорусая, глаза большие, карие, вся в северную породу русских красавиц.
— Мне листочки, три, для заказов.
Она взяла листочки из папки на столе, легко встала, такая стройная, и протянула их мне. А зачем было вставать? Как она походила на далёкую, ещё доармейскую девушку, с которой мы были дружны, но которая меня из армии не дождалась. И хотя на Соне был платок, закрывавший волосы, я был уверен, что у неё прямой пробор и обязательно косы. Про косы чуть не спросил. Даже качнулся вперёд, но спохватился и виновато улыбнулся. И она улыбнулась:
— Что-то ещё нужно?
— Нет, нет. Я знаю, вы Соня. А как по отчеству?
— Не надо. Надеюсь, ещё до отчества не дожила. Или уже пора?
— Ну что вы.
Вернулся за стол. Наталья Григорьевна что-то заметила.
— Ах, хороша, да? Понравилась? Вижу, вижу, смутились.
— Какой там — смутился? Что за блажь? — недовольно спросил Владимир Фёдорович. — Он работать приехал. Встал в борозду и паши. Смущаться будешь, когда плохо напишешь.
— Тут столько классиков, что… — я махнул рукой. Сел и стал смотреть предлагаемые кушанья на завтра. И блеснул знанием, заодно уводя от начатой темы. — Слово меню адмирал Шишков терпеть не мог и предлагал назвать: разблюдаж. Та-ак, завтрак, обед, полдник. Ставим галочки. С такой едой можно и не писать.
В этот день вечером был фильм «Генералы песчаных карьеров» или, в другом переводе, «Капитаны песка». Я почему-то знал, что Соня придёт.
Пришла. Сидела впереди. Да, тёмно-русая, да — с прямым пробором. И коса, широкая короткая. И фильм очень неплохой, и песня пронзительная. Хотя и немного безотрадная: «Судьба решила всё давно за нас».
Чтобы подойти к Соне, мысли не было. Нет, вру, была. Но скрепился: какие мне провожанья, работать приехал. Заставил себя уйти до окончания сеанса. Да и брюки в смоле, и ботинки не чищены. И сам не брит.
А ночью меня пронзила ожившая боль разлуки с той, моей девушкой Валей, с которой дружил до армии. На которую похожа Соня. И мысль овладела: вот о чём надо написать. Уходит парень в армию, а мы уходили, самое малое, на три года, уходит, провожает его любимая, обещают они ждать друг друга, быть верными. Да это и обещать не надо, это ясно. Он уходит в новую жизнь, а она-то остаётся в прежней. У него всё переворачивается: это же армия! Взросление, возмужание, новые привычки, стремления, друзья. Он становится другим за три года, а она не изменилась. Но любит по-прежнему. Ждала. А он уже другой. Тут трагедия. И он любит, он был верен ей, другой у него нет. Но уже что-то изменилось. Тут мучение. Она сердцем понимает, что у него уже нет той силы любви к ней. Что он, страшно сказать, стал чужой. А он говорит о свадьбе, он честный человек. И не врёт, и готов жениться. Но она, жалея его, отказывает ему. Может даже солгать во спасение, что полюбила другого.
Вот маленькая повесть. Вот её и пиши.
Во все следующие встречи с Соней, а они трижды в день при посещении ресторана Дома творчества были неизбежны, просто раскланивался. Она была, как всегда, приветлива. Чтобы не встречаться с нею взглядом, сел спиной к её столику.
— Не поможет, — засмеялась всё понимающая Наталия Григорьевна.
Почему-то не мог о ней не думать. Но сказал себе так: это от того, что она своей похожестью на Валю моей юности вызвала к жизни замысел повести. Спасибо ей за это, и до свиданья.
Кукарачка
Вскоре она отчудила: привела перед обедом в корпус дочку свою, да ещё и ко мне, в мой карцер постучались. Мороженое принесли. Была в белой кофте-распашонке, вышитой красными узорами. Голова не покрыта, волосы распущены по плечам. Девочка лет четырёх, в платье-пелеринке, белый бант на голове, прямо ангел, сказала:
— Я Оля, а вы?
— А я папа девочки Катечки. Такой, как ты. Такая же принцесса, модница.
— Модница-сковородница ещё та, — подтвердила Соня и спросила: — Вы же смотрели кино «Генералы песчаных карьеров»? Да? Я в конце вся обрыдалась. Прямо настроение подыспортилось.
— Да, грустный финал.
Сели. Неловко помолчали. Оля потихоньку деревянной щепочкой доставала мороженое из вафельного стаканчика. Соня и я к мороженому не притронулись.
— Я хотела спросить, — заговорила Соня, — вот о чём. Тут, кто бы ни приехал, все всё всегда: дама с собачкой, дама с собачкой А я прочла, и что? И это любовь? Она же от мужа уехала, а он от жены. И загуляли тут. Это как?
— Это не ко мне вопрос, к Чехову.
— Его уже за хвост не поймать. А вы как считаете?
— В общем-то я тоже от жены уехал. Хотя бы отдохнёт от меня.
— А вот скажите, — спросила Соня, — почему это жёны писателей, все только и жалуются, что им тяжело жить. А самим делать нечего.
— Вообще, конечно тяжело.
— Почему?
— Женщинам надо, чтоб им постоянно уделяли внимание, а его работа забирает целиком и полностью. Он же непрерывно в работе. Идёт с женой рядом, а сам думает над тем, о чём в это время пишет. Вот коротко: рассказ. Не мой. О писателе. Он возвращается домой, видит в прихожей чемодан, думает, как это интересно изменяет пространство прихожей. Жена ему говорит: я от тебя ухожу, жить с тобой невозможно. — Почему, зачем? — Невозможно. Ты эгоист, ты занят только работой, и так далее. Я всегда одна, ты мне всю душу вымотал, в общем, все женские слова.
— Да, это мы можем, — засмеялась Соня.
— Он, этот писатель, слушает и думает: да, да она права, ей невозможно жить со мной. И был бы, думает он, хороший такой рассказ, как жена писателя от него уходит. Хорошая, красивая, но несчастная. Он весь в своей работе, он ей не принадлежит. Да, надо запомнить, как от волнения её лицо хорошеет, какие неожиданные, ранее от неё не слышанные, слова вспыхивают в её монологах. Воспоминания о юности их любви начинают его терзать, какие-то обрывки фраз из задуманного рассказа мелькают в голове. Он думает: я же всё не запомню, надо записать. Хлопает по карманам — нет записной книжки. Жене: — Ты не видела мою записную книжку? — Какая тебе записная книжка? Я от тебя ухожу. — Да уходи, уходи, только записную книжку вначале найди. Она садится на чемодан и понимает, что с ним безполезно говорить: другим он не будет.
— То есть не уйдёт? Не ушла? — спросила Соня заинтересованно.
— Будем надеяться. Она же его не переделает. Ей самой надо подстраиваться. Но это всё-таки о, надеюсь, верной жене. Каких, кстати говоря, немало в жизни. А в литературе все они изменщицы, чем и интересны. В красивом слове адюльтер. Вот эта дама с собачкой, а рангом повыше мадам Бовари, Анна Каренина, — эти бабёнки мужьям рога наставили, и в героини вышли. А Кармен? Из-за неё судьбы ломаются — ей хоть бы что. «Меня не любишь, ну так что же, так берегись любви моей!» Добилась своего и отшвырнула. Или этот деспотизм: «Если я тебя таким придумала, стань таким, как я хочу!»
— Вот разошлись, вот разошлись, — весело одобрила Соня мой речитатив и арию. — Не все же такие. Что же тогда, не читать о них?
— Читать, да не подражать. А писатели — самые трудные для женщин мужья. Может, Чехов и не женился от того, что понимал: мужа из него не получится. Не выходите за писателя, Соня.
— А за кого? Тут только они.
— Собачку заведите и гуляйте с ней по набережной.
— Мне только ещё собачки не хватает. Скажете тоже. Оля, не дёргай за кофту, сейчас пойдём. — Кажется она приняла всерьёз мою шутку. — Я-то никого не обманываю: я разведёнка. — Ой, у вас даже моря из окна не видно.
— Да, не видно. Приходится с утра к нему бегать.
— А я знаю. Я даже утром вас издалека видела.
— Надо же, — только это и смог сказать. Чтобы скрыть смущение, обратился к Оле: — А это не ты нас о марганцовке спрашивала? На бульваре у моря?
— О какой марганцовке? — спросила Соня.
Рассказал о походе в винные подвалы. О вине «Чёрный доктор», о девочке, спросившей нас, не марганцовку ли мы пьём.
— Счастливые вы, в Магарач простые смертные без доступа. А вино это я могу достать. У меня связи — ого-го. Принести?
— Что вы! Я же работать приехал.
— Оля, пойдём, — тут же встала она, — пойдём, не будем дяде мешать.
— А как же песенка? — спросила Оля. — Ты говорила: дяде надо спеть.
— Вот предательница, — засмеялась Соня. — Петь не обязательно.
— Даже очень обязательно, — попросил я. И повинился: — Видите, какой я плохой. Даже и угостить вас нечем.
— Ну что вы, сейчас обед. А песня, кстати, про собачку. Оля!
Оля встала и очень умилительно, помогая жестами ручек, спела песенку, которая была так проста, что я её запомнил с первого раза:
В одной маленькой избушке жили-были две старушки.
И была у них собачка по прозванью Кукарачка.
Раз поехали на дачку, захватили Кукарачку.
А в дороге неудачка: заболела Кукарачка.
Повезли её в больничку, стали делать оперичку.
С оперичкой неудачка — сдохла наша Кукарачка.
В одной маленькой избушке плачут, плачут две старушки:
Ведь была у них собачка по прозванию Кукарачка.
— Душераздирающая история, — сказал я. — Целая повесть. Всё есть, и события, и герои: старушки, собачка, доктор, шофёр, кто-то же их вёз на дачу?
— Они в автобусе ехали, — поправила Оля.
— Ещё интересней. Завязка — поехали на дачку, кульминация — болезнь, оперичка, и горький финал. Плачу и рыдаю. Гости приходят, тоже рыдают?
— У нас гостей нет, — заметила Соня.
— Мы её в садике поём, — сказала Оля. — Вам понравилось?
— Замечательно! Стыдно, подарить даже нечего. Я песню запомнил, я её дочке по телефону продиктую.
— Вы правда запомнили?
— Ещё бы: такая история! В одной маленькой избушке… И так далее.
— А как вы память тренируете? — спросила Оля.
— Сама тренируется. Вот твоя песенка: такой день, красивая девочка…
— И мама, – добавила Оля. — Она вновь взялась за мороженое.
— Ещё бы! Ну вот, и как не запомнить?
Я как-то ищуще озирал своё убогое помещение.
— Ничего ей дарить не надо, зачем, что вы, — заметила Соня. — Вы так слушали, вот подарок. — И после паузы: — А вы давно начали писать?
— С детства. Стихи писал. Потом хватило ума понять, что уровень невысок. Сценарии строчил, пьесы. Но это для денег: на кооператив зарабатывал. Да всё как у всех, обычно.
— А сейчас что-нибудь пишете?
— Пытаюсь. О юношеской любви.
— Как интересно.
— Больше грустно. Он в армию ушёл, а она…
— Не дождалась. Точно?
— Сложнее: он стал другим. Хотя никем не увлекался. Да и где там в армии.
— Ой, и что, что в армии. А вы служили?
— Конечно, как без этого?
— И что, там не было вариантов? Да мужики, где хочешь, найдут. Это мы, дуры, верим да ждём.
— Это у меня из своей жизни такой случай. Знаете, она похожа на вас. И задумка возникла благодаря вам, когда вас увидел.
— Надо же, – засмеялась она. — Вот куда попала. Покажете потом?
— Тут до показа семь вёрст до небес. Ещё начать да кончить.
Оля выскребла ложечкой вафельный стаканчик, отложила ложечку на край стола и стала, обхватив ладошками стаканчик, как белочка орех, его по кругу обкусывать. Заметила непорядок:
— Мама, у него телевизора нет и ванной нет.
— Ничего, Олечка, живу.
— А где вы умываетесь?
— К морю бегаю.
— Каждый раз?
— Извините за беспокойство. Мы пойдём, — сказала Соня. — Уже у порога, поправляя дочке белый бант, повернулась: — А вы до того похожи на него, это мой парень был, прямо один в один.
— Отец Оли?
— Нет. Хорошо бы!
— Оля! — воскликнул я, — умоляю, возьми мороженое. Я его не люблю.
— Ну, раз не любите. — Соня положила стаканчики обратно в пакет.
- А у меня есть ещё одна бабушка, - сказала на прощание Оля. - Только она далеко. Мамина мама. Только я её не видела.
— Обязательно увидишь, - пообещал я.
Ушли. Не удерживал. А чем бы я мог их занять, угостить? Да и сам такой небритый весь. На брюках след от древесной смолы. Рубаха какая-то рабоче-крестьянская. Ведь есть же запасная. Ну, что теперь.
Подошел к зеркалу. И куда я рядом с ней, такой? И внезапно решил — не бриться до конца срока. И вообще пора носить бороду. Василий Белов с бородой, а моя Вятка с его Вологдой соседи. И дедушки у меня были бородатые ямщики и плотогоны.
Эх, не отпадёт голова — прирастёт борода. Да не отпадёт, сам не теряй.
Но наутро, когда мы прибежали к морю, а оно день ото дня становилось всё холоднее, зрителей приходило всё меньше, наши заплывы становились всё короче, так вот, мне казалось, что Соня где-то близко. И подсматривает за нами. В бинокль. А с ней собачка. Кукарачка. Стих про эту Кукарачку я дочке по телефону пересказал. В тот же день, как они приходили.
Да, Соня. Была в ней женственность, вот что. Это не объяснить, и это есть далеко не во всех женщинах. Женственности не достичь ничем: ни красотой, ни фигурой, ни спортом, ни диетой, это только состояние души. А женственная душа у женщин бывает только у целомудренных. Сказал же Сашок, что Соня ему его мать напомнила. А мне далёкую доармейскую Валю. Ведь не похожестью лица, а именно этой женственностью.
Ну хоть топись
С работой моей опять заклинило, какой-то ступор. Не успел сесть за повесть, хотя уже согласен был бы и на рассказ, лишь бы не простаивать, оправдать эту, с небес упавшую, возможность для работы, как тут же настигла мысль: а зачем писать, а кому это нужно? Даже и так было: бегу утром к морю вниз, бегу обратно вверх, в гору, непрестанно думаю о работе. Как учитель наставлял. Взглядываю на него: думает. Даже вроде того, что губами шевелит, что-то проговаривает. И думаю о своей работе, и мне вроде всё ясно: сяду за стол и — поехали. Но не получается такой радости: записанная, вроде продуманная мысль, не хочет жить на бумаге. Сохнет, как сорванный листок.
Поневоле бросишь авторучку. А уже видишь рассказ напечатанным, читающимся кем-то, видишь этого кем-то, как он зевает, отодвигает книгу и включает телевизор. А если и не отодвигает, если и дочитает, все равно же закроет. И что в этого кем-то из твоего текста перейдёт? Зачем ему твоё самовыражение? Он утешения чает. Ах, меня бы кто утешил.
И так как некому было поплакаться, кроме жены, звонил ей. Часто не бегал в город, звонил из вестибюля. Там иногда бывало свободно. А вообще, ожидая очереди к телефону, легко можно было возненавидеть женскую породу. Невольно вспоминалась шутка: женщина говорит подруге: «Вчера мужу доказывала, что я умею молчать. Так доказывала, что голос потеряла». Из кабины в вестибюле долетали расспросы про котов Мусика и Пусика да про собачек. Как они погуляли, хорошо ли едят?
Желание услышать родные голоса возникало именно в минуты близкого отчаяния во время работы. Я жене не жаловался на то, что у меня работа не идёт, вообще не говорил о работе, но все равно от разговора с ней становилось легче.
Меня жена ревновала к дочке. И вся в меня, и делится не с ней, а со мной секретами. «Папа, мне в нашей группе Миша нравится, он такой самостоятельный». — «А в чём это выражается?» — «Нет, папа, он не выражается, он самостоятельный». — «Из чего ты вывела, что он самостоятельный?» — «Он воспитательницу не слушается». — «Да, это сильный признак мужского характера. А ты ему нравишься?» — «Вполне».
И жену услышал. Она взяла трубку.
— Что это у вас за кукарачка? Страшнее не было имени для собаки?
— Собака же не понимает значения слова, ей важна интонация. Катерине понравилось?
— Ей бы ещё понравилось уборкой заниматься. Ну, всё? Не звони, деньги не трать.
Я вздохнул, выходя из кабины. И опять пошёл мучиться над безжалостным пространством белых листков.