Нежно окутывающий остров седоватый, с сиреневыми просверками туман становится фоновым персонажем бархатного стихотворения: Я берег покидал туманный Альбиона…
Чуть влажными, крупными, ланьими очами глядящая вам в душу грусть, заставляет чувствовать чуть-чуть иначе: если вы способны вчувствоваться в поэзию вообще…
И – Батюшков противоположный: гудит…почти Иерихонская труба, и страшно становится от тяжёлого её, завораживающего, медного звука, умножаемого на бессмыслицу бытия:
Ты знаешь, что изрек,
Прощаясь с жизнию, седой Мельхиседек?
Рабом родится человек,
Рабом в могилу ляжет,
И смерть ему едвали скажет,
Зачем он шел долиной чудной слез,
Страдал, рыдал, терпел, исчез.
Мельхиседеку, говорящему от лица Батюшкова, хочется возразить, что не бессмысленна жизнь, когда в ней возможны стихи такой высоты.
Он был разнообразен: скорбный поэт, познавший часы самозабвенного веселья:
Вы, други, вы опять со мною
Под тенью тополей густою,
С златыми чашами в руках,
С любовью, с дружбой на устах!
Часто обращаясь к друзьям в стихах, он щедро черпал из античности, и тонко сплетал орнаменты ассоциаций; богато играл звуком, и строил метафизические лестницы к свету.
…хотя…вечерние состояния томили его, наполняли душу странными, мерцающими разводами: каковые, сгустясь, разорвались известной трагедией его судьбы:
В тот час, как солнца луч потухнет за горою,
Склонясь на посох свой дрожащею рукою,
Пастушка, дряхлая от бремени годов,
Спешит, спешит с полей под отдаленный кров
И там, пришед к огню, среди лачуги дымной
Вкушает трапезу с семьей гостеприимной,
Вкушает сладкий сон, взамену горьких слез!
А я, как солнца луч потухнет средь небес,
Один в изгнании, один с моей тоскою,
Беседую в ночи с задумчивой луною!
Подлинность и высота поэзии есть подлинность и высота света, и, сколь бы элегически и трагично не звучали многие произведения Батюшкова, именно волшебная субстанция света пропитывала лучшие его, ставшие антологическими стихи.