1
Глобальность задачи, поставленной Кузнецовым, вероятно, не может иметь однозначного решения: ибо поэт взялся стихом, организованным в поэмы, осмыслить путь Христа, истолковать самое значимое события в истории человечества.
Само пребывания сознания в этом силовом поле есть область риска: можно уйти так далеко, что возвращение станет условным.
Тем не менее, толкование Юрием Кузнецовым величия огненных столпов событийной силы изначально окрашено собственным участием в грандиозной мистерии: в чём нет ничего предосудительного: каждый задумывающийся в определённой степени становится частью вселенского явления и вселенской катастрофы распятия.
Памятью детства навеяна эта поэма.
Встань и сияй надо мною, звезда Вифлеема!
Знаменьем крестным окстил я бумагу. Пора!
Бездна прозрачна. Нечистые, прочь от пера!
Нечистых, разумеется, много: о! в нашей жизни они повсюду: хоть в бизнесе, жадно готовом прибрать к рукам всё, не должное ему принадлежать, хоть в поэзии, где количество пустых экспериментаторов и шутов гороховых, объявленных маяками, чрезмерно.
Прозрачная словесная ткань поэмы словно наброшена на события двухтысячелетней давности, восстанавливаемые кропотливо, и с тою любовью, что не удаётся усомниться: для поэта путь Христа: тема тем.
Мы словно вступаем с поэтом в недра Вифлеемские, чтобы кожей сердца – или сердцевиной души – почувствовать огонь и весть времён:
Час Назарета склонился в почтенной печали.
Помер старейшина — плотнику гроб заказали.
Только Иосиф лесину во двор заволок,
Ангел явился и молвил: — Исход недалёк! —
Плотник с бревном, дева с милостью — так и бежали.
Груди Марии, как в мареве горы, дрожали.
И наконец под звезду Вифлеема вошли,
Но в Вифлееме приюта нигде не нашли.
Кузнецов сознательно, вероятно, избегает сложной метафорики, следя за течение прозрачности повествовательного стиха; он уходит от ярких эпитетов, чтобы не застили сути, и пользуется только простыми, как работа плотника, рифмами.
Он концентрируется на главном: духовной силе Христа.
Он точно провидит: для нас, сегодняшних, важно то, что мы можем применить к себе: из арсенала Христовых речений и притч, из образов, данных его жизнью.
…вместе с тем – это, что и понятно, очень русский Христос, словно путь его совершался в пределах родной нам, мучительно живший все века земли, и колыбельная, какую напевает мать, именно от русских колыбельных: над зыбкой младенца:
Солнце село за горою,
Мгла объяла всё кругом.
Спи спокойно. Бог с тобою.
Не тревожься ни о ком.
Я о вере, о надежде,
О любви тебе спою.
Солнце встанет, как и прежде.
Баю-баюшки-баю.
И чудеса, происходящие внутри стиха, тоже слишком русские, будь то Египет, или странный странник:
Ратные люди играют огнём и мечом.
Мирное детство играет весёлым мячом.
Дети мячом запустили в Христово оконце,
Он поглядел и увидел, что мяч — это солнце.
Тайну Христа не разгадать стихом, не просветить лучами инакой мудрости; евангельские тексты темны сквозь простоту, и подлежат многим толкованиям – часто запутывающим суть корнями ложных посылов; сердцевинный для человечества образ Христа сконцентрирован в сердце каждого поэта, и едва ли можно утверждать, что в русских сердцах он особенно горяч; но дерзновение Юрий Кузнецова – давшего мощный свод, идущий и от древнего, не ветшающего «Слова…», и от былин-старин, и от старообрядческой традиции – завораживает, как поражает многое в отдельных частях поэмы; как удивляет повествовательная её стройность – без провисаний, лакун, словесных срывов и оскользов; и, думается, справедливая оценка поэм – дело далёкого будущего, которое должно отличаться от сегодняшнего мелкого, иссуетившегося времени, где Христос и деньги-комфорт-карьера давно: искусно и искусственно – подвергнуты дьявольской
рокировке...
2
Юрий Кузнецов рассматривал реальность через две призмы: лирического взрыва и метафизического осмысления; и надрывные, криком рвущие пространство стихи об отце, не исключают момента постижения всеобщей тайны: зачем всё так устроено?
Что на могиле мне твоей сказать?
Что не имел ты права умирать?
Оставил нас одних на целом свете,
Взгляни на мать - она сплошной рубец.
Такую рану видит даже ветер,
На эту боль нет старости, отец!
И мать, обращённая в рубец боли, и боль, не имеющая возможности постареть, - реалии, учитывая их мощь, чуть ли не от ветхозаветного словаря – как знать, может быть, и давшего возможность существовать мировой поэзии…
И ярый крик, завершающий стихотворение, обрывается холодной пустотой… За какой вдруг мерцает метафизически: неправда! Именно отец принёс счастье: жить.
Поскольку жизнь есть столь щедрый дар, что оправдывает все лихолетья, муки, горести, и существование стихов, совершенно исполненных и вибрирующих многими смыслами, подтверждает это.
А вот отец – идущий через минное поле солдат; идущий, живой, целостный, невредимый, превращающийся в следующий миг в дым…
Шёл отец, шёл отец невредим
Через минное поле.
Превратился в клубящийся дым —
Ни могилы, ни боли.
Вероятно, тема отцовства основополагающая в мире; без неё и мир бы не состоялся, но многие завихрения боли и мысли, связанные с этой темой, делают её не столь простой и ясной, как хотелось бы…
Желание расшифровать свои корни равносильно попытке понять загадку отца.
Большие исторические катаклизмы превращают людей в заурядную плазму, оптом лишая их жизней; стихи Юрия Кузнецова о войне даны под острым углом осознание общей трагедии через частную боль.
А не было бы боли – не было бы и победы.
3
В начале первой части своей монолитной поэмы о Христе, Кузнецов, декларируя: «Бездна прозрачна», определяет во многом сущность своего творческого метода: заглядыванье в бездну; прорыв в необычайное через волшебное собирание слов.
Всё пошатнулось, а может, идёт напролом
В рваном и вечном тумане меж злом и добром…
Туман рван в не большей степени, чем может из прорех выглянуть та или иная маска, неведомая сущность – но, если речь идёт о нечисти, то, впечатанная в строки поэта, как в смолу, едва ли она когда высунет нос из них, и уж тем более не решится на кошмарные шалости.
Кузнецов творил свой сказ с самого начала своей поэтической биографии, понимая, сколь опасна реальность познания, и осознавая, что другой у нас нет:
И улыбка познанья играла
На счастливом лице дурака.
Так завершается «Атомная сказка», ибо любое проникновение внутрь запретного чревато (для поэта в том числе), ибо любой прорыв в запредельность двойственен: будучи ступенькой прогресса, он отбирает нечто важное, обедняя душу.
А поэзия может апеллировать только к душе, иные, вспомогательные её возможности мало интересны.
Мелкость мухи предстаёт огромной, если учесть, как она способна задеть мистическую струну: сознанья? Или пространства?
Смертный стон разбудил тишину —
Это муха задела струну,
Если верить досужему слуху.
— Всё не то, — говорю, — и не так. —
И поймал в молодецкий кулак
Со двора залетевшую муху.
О! муха в сознанье разрастётся до символа, до существа, способного барахтаться во Млечном пути, чья огромность коррелирует с его же таинственностью; и тайна творимого Кузнецовым сказа-мифа щедро проступит словами, никогда не раскрываясь до конца.
Концентрация смысла поэзии в трёх словах блестяще дана у Кузнецова:
Серебристая трещина мысли.
Ибо только подобная трещина может объяснять суть пространства и времени, насколько вообще уместны будут объяснения.
Каталог невероятного – вот как стоит обозначить сумму стихотворений и – тем более, поэм – Кузнецова; каталог сложный, разветвлённый, рассчитанный скорее на потомков, чем на современников, и, будучи снабжены всеми достоинствами, какими обладает поэзия, стихи его, переливаясь серебром и перлами мыслей, выстраивая собственную систему, играющую то древлерусскими яхонтами, то новозаветным алмазным блеском мощно вмещены в действительность, ныне столь равнодушную ко поэзии вообще.
4
Думается, Юрий Кузнецов одолел высочайший пик, создав свои евангельские поэмы, проследив путь Христа – вполне уже русского Христа – в дебрях дремучих лет: от корней жизненного, плотского начала, до финала, раскрытого в бесконечность, преображающего мир.
Поэмы – концентрация кристаллов его поэзии, в них мерцают – иногда кажется – отдельные стихотворения, суммируясь, выстраиваясь в грандиозные панорамы…
Но движение стихов Кузнецова было логично к этой громаде: постепенно, поэтапно…
Так, в «Атомной сказке» тело лягушки, наименованное «царским», подвергнутое пытке-эксперименту, - словно звучит живая укоризна многим нелепицам человеческого пути.
Мол, можно иначе, без глупой улыбки якобы познанья на «счастливом лице дурака»…
А вот муха, врывающая в реальность, - или: взрывающая её:
Смертный стон разбудил тишину —
Это муха задела струну,
Если верить досужему слуху.
— Всё не то, — говорю, — и не так. —
И поймал в молодецкий кулак
Со двора залетевшую муху.
Муха – мелочь бытия: с точки зрения человека – превращается в грандиозный символ соприкосновения всего: общей сопричастности чуду, если угодно.
Или – открывает ту меру всеобщности, о которой писал старый русский философ Фёдоров:
Я барахталась в Млечном Пути,
Зависала в окольной сети,
Я сновала по нимбу святого,
Я по спящей царевне ползла
И из раны славянской пила...
— Повтори, — говорю, — это слово!
Вот так через малое просвечивает великое, неистовое, соединяющее такие противоречивые данности.
И малое, увеличенное поэтом до глобальных обобщений, причудливо играет смыслами, поражая читательское воображение.
О, в стихах Кузнецова много величественного (часто рассмотренного через простоту момента), тут битвы звёзд и неизвестные боги, тут клубящийся поток необычных образов, и если и мелькает ретивая нечисть, то плотно она впечатана в смолу строки, или строфы, точно заговорена, не вырвется.
Но величие лучше:
Битва звёзд, поединок теней
В голубых океанских глубинах.
Наливаются кровью моей
Вечный снег и следы на вершинах.
Но предчувствием древней беды
Я ни с кем не могу поделиться.
На мои и чужие следы
Опадают зелёные листья.
Листья лет мерцают в глубине таинственного поэтического повествования, слагающего в современный эпос.
Лаборатория Юрия Кузнецова совмещалась с чудесной кузницей, из которой, пройдя проверку в лаборатории, выходили чудесные изделия стихов, лучевидно облучающие пространство тайной и величием поэтического дела поэта.