После тяжёлой, ледяной и смертельной блокадной зимы Ленинграда военная судьба жарким летом 1942 года занесла меня в предгорья Северного Кавказа. Вместе с остатками разбитой немцами под Харьковом дивизии мы отступали через Ставропольские степи, станции Усть-Джигута, Черкесск, Микоян-Шахар и далее - в горное ущелье Большого Кавказского хребта. Отборные части немецкой горнострелковой дивизии «Эдельвейс» сидели у нас на хвосте. Пикирующие бомбардировщики барражировали над нашими головами, осыпая дорогу осколочными бомбами. Страдая от жары и жажды, мы спешили к Клухорскому перевалу, чтобы там, высоко в горах, занять оборону и получить подкрепление из Сухуми.
Смешиваясь с войсками и затрудняя нам передвижение, по дороге шли беженцы из кубанских колхозов. Медленно двигались обозы, нагруженные домашним скарбом, гнали стада скота и табуны лошадей. Дойдя до начала перевала, беженцы бросали имущество, скот, табуны лошадей из-за невозможности со всем этим перейти через перевал. Дальше по узкой тропе шли налегке, неся на руках малых детей. Перед перевалом была страшная толкучка: горная тропа не могла пропустить сразу такую массу людей, и здесь сидели и лежали люди, плакали дети. Между ними слонялись брошенные коровы, лошади, овцы. Стояли распряжённые телеги, валялись корзины, чемоданы, деревянные клетки с курами и гусями.
Бойцам была отдана команда - отдохнуть перед подъёмом на перевал, набрать во фляжки воды. Изнурённые длительным переходом бойцы повалились под деревья, некоторые задремали. Но недолго длился этот отдых: в небе появились немецкие транспортные самолёты, и всё небо запестрело белыми парашютами. Это был немецкий десант, который должен отрезать нам путь к перевалу. Начался переполох и настоящая паника среди беженцев. Бойцы палили из винтовок по парашютистам, те сверху стреляли из автоматов по мечущимся внизу фигуркам людей. Когда мины стали рваться в толпах людей, началась страшная неразбериха: и беженцы, и солдаты разбегались кто куда. Оставляя кровавый след, ползали и кричали раненые, тяжело и недвижно на земле распластались убитые. Вдруг словно толстым железным прутом стегануло меня по бедру и сбило с ног. Я принялся ощупывать ногу, галифе быстро намокало горячей кровью. Достав перевязочный пакет, я осмотрел бедро: вроде бы пока легко отделался, прострелены навылет только мягкие ткани. Я с трудом поднялся, боль была сильная, в голове шумело. С минуты на минуту здесь будут немецкие десантники. Опираясь на брошенный кем-то карабин, я заковылял в сторону от дороги, в глубь леса. Шёл всё дальше и дальше, поднимаясь вдоль небольшого ручья. Стрельба и разрывы мин прекратились, только временами раздавались одиночные выстрелы - это десантники добивали раненых красноармейцев.
Я был молод и умирать не хотел, но и животного страха перед смертью не было. С начала войны я видел столько смертей, что чувство страха притупилось, но инстинкт самосохранения остался, и, несмотря на сильную боль, когда каждый шаг был мучителен, я старался отойти подальше в лес, в горы, чтобы не столкнуться с немецкими егерями и не быть застреленным или пленённым. Временами я ложился на живот и пил из ручья чистую ледяную воду. От кровопотери всё время мучила жажда. К вечеру я вышел на чудную лесную полянку с сочной зелёной травой и нежными альпийскими цветами. Впереди отвесно поднималась скалистая стена, с которой маленьким водопадом стекал ручей. Это был тупик. В изнеможении я свалился под деревом на траву и закрыл глаза. В голове шумело, а в ране пульсировала боль. Лёжа я почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Сзади хрустнул сучок, я хотел было схватить карабин, но большая нога, обутая в кожаные сыромятные постолы, наступив, прижала карабин к земле. «Мир тебе, чадо», - раздался над головой спокойный тихий голос. Передо мной стоял высокий худой старец в сером, почти до пят, балахоне, подпоясанном широким кожаным ремнём, на груди большой медный позеленевший крест с распятием, на голове суконная чёрная скуфья. Лик вытянутый, коричневый, как бы иконный, добрые голубые старческие глаза и длинная клиновидная сивая борода. На плече он держал блестящую, отработанную, острую лопату. Это был мантийный со старого Афона монах - о.Патермуфий. Корявым указательным пальцем он ткнул в нарукавные звёзды моей гимнастёрки младшего политрука и сказал: «Сымай, сынок, это - смерть». Я вспомнил, что у немцев есть приказ: политруков и комиссаров расстреливать на месте. Собрав сухой хворост, старец выбил кремнём на трут искру, поджёг хворост и кинул сверху гимнастёрку. Я в каком-то отупении смотрел на его действия, но, опомнившись, закричал: «Отец, там документы!» Он преградил мне лопатой доступ к горевшей гимнастёрке и сказал: «По-этому я и предаю её огню». Затем он вынул затвор из карабина и закинул его в чащобу, а сам карабин сунул в костёр. Опираясь на старца, я прошёл поляну, завернул за выступ скалы, где обнаружилась келья о.Патермуфия, окружённая огородом с разными овощами. Посадив меня на твёрдое монашеское ложе, он нащипал с висевших у икон сухих пучков травы и сварил в ковшике целебное зелье, остудил его и привязал в тряпице к ране. Подвинув ко мне большую чугунную сковороду с тушёной картошкой и кислой капустой и поставив кружку с водой, он приказал мне есть, а сам полез на чердак и принёс мне груду старой одежды. Там были узкие клетчатые брюки, какие носили франты в начале века, коричневая суконная рубаха черкесского покроя, старый чёрный подрясник и потёртая бархатная скуфья на голову. К сему ещё полагались кожаные постолы на ноги. «Сымай всё с себя, - сказал старец, - в это облачайся». Он свернул в узел мою одежду с командирскими сапогами, возложил себе на плечо лопату, перекрестил меня и, наказав никуда не уходить, ушёл в ночь - хоронить трупы наших солдат и беженцев.
Проснулся
я от солнечных лучей, бивших мне прямо в глаза через маленькое оконце. Рана за
ночь воспалилась и болела. Наверное, у меня была температура. Вскоре вернулся
старец. На верёвке за собой он тянул корову, за ним бежала приблудившаяся
лохматая кавказская овчарка, под мышкой он нёс икону. Зайдя в келью, он первым
делом помолился на иконы, положив три земных поклона, потом, взяв ведро, пошёл
доить корову. Подоив, налил в плошку молока и предложил собаке. Та жадно стала
лакать, благодарно помахивая хвостом. «Значит, ты теперича мой послушник,
Алексей человек Божий, и из моей воли не должен выходить. А я тебя буду Закону
Божиему учить, питать, лечить, а там что Бог даст. Милостивый Господь наш Иисус
Христос и Пресвятая Мати Богородица нас не оставят Своей милостью и сохранят от
нечаянной смерти. А смерть, милый Алёша, здесь кругом так и ходит, так и кружит
везде - и низом, и верхом. Господи Иисусе Христе, помилуй нас грешных, рабов
Твоих неключимых. Всю-то ноченьку закапывал, погребал с молитовкой убиенных
покойничков. И молодых, и старых, и детишек-младенчиков тож. Уже смердят, жара
ведь стоит, да и шакалки на дух набежали, рвут покойничков-то, рвут сердечных, а
вороны глазки им выклёвывают. А ведь люди были кому-то дороги, может, и Богу
маливались. Вот я иконушку Господа Вседержителя подобрал. Карачаи с аулов
наехали, скот ловят, разбирают возы, чемоданы потрошат, иконушку на дорогу
кинули. Иконушка им не нужна, вера у них мухаметанская, как у турок, ни к чему
им иконушка, вот я её и подобрал». Старец бережно обтёр рукавом пыль с иконы. «А
тебе, Алёша, коровку привёл дойную, для поправки здоровья. Молочко-то, оно
полезно для раны. И-и, как погляжу на тебя, какой славный монашек из тебя
получится. Вот как Господь управил тебя. Вчерась был политрук -
сегодня монашек. Но пока монашек страха ради иудейска, а полюби Христа, и Он
тебя полюбит».
По молитвам старца и благодаря его целебным мазям и всяким снадобьям, как то: барсучий жир, горная смола мумиё, пчелиный клей прополис - рана моя на удивление быстро зажила. И я уже по ночам стал ходить со старцем погребать останки убиенных. Жуткие это были ночи. Разложившиеся трупы скалились при лунном свете. От ужасного запаха спирало дыхание и кружилась голова. Мы копали общую могилу и потом стаскивали их, укладывая рядами. Старец Патермуфий пел над ними краткую литию, потом закапывали и ставили из веток крест. Старец говорил, что Господь Бог зачтёт нам многие грехи за наш труд.
Старец опоясал меня ремнём, учил при ходьбе и работе подтыкать полы подрясника за пояс, учил молиться по чёткам Иисусовой молитвой, читал мне Евангелие - и вера постепенно входила в мою душу, и Господь нашёл место в моём сердце. Уже закончили погребать мёртвых. Занимались огородом, запасали на зиму дрова, пасли корову, собирали в лесу ягоды и грибы. Я как-то отошёл, отстранился от этого ужасного и страшного мира и вошёл в другой мир, мир моего батюшки Патермуфия, - мир, в котором царили Христос, доброта и милосердие. Я вырос в старозаветной русской религиозной семье, но веяние времени, советская школа, комсомол и университет за-тмили моё первоначальное детское религиозное сознание, и я забыл о Боге, забыл о Церкви. В военкомате мне, как студенту университета, по их мнению, политически подкованному, присвоили звание младшего лейтенанта и определили в политруки, хотя я не был членом партии.
Около батюшки Патермуфия я как-то оттаивал душой. Кровавые кошмарные военные сны сменились лёгкими детскими снами. Я видел своих добрых отца и мать, хлопотливую бабушку, нашу светлую горницу, угол со святыми иконами, зелёные парголовские рощи, слышал гудки дачных паровиков, рёв проходящего по утрам на выгон стада, щёлканье пастушеского бича. У меня отросла бородка, появилось желание часто осенять себя крестным знамением. Какая-то умилительная теплота порой появлялась на сердце, и невольно на глаза набегали слёзы. Я жалел себя и старца Патермуфия, жалел и молился за весь этот погибающий безумный мир. Батюшка хотел меня крестить в ручье, но я сказал ему, что во младенчестве был крещён в храме. Тогда он отыскал в коробочке нательный серебряный крест и со словами: «Огради тя Господи силою Честнаго и Животворящаго Своего Креста и сохрани от всякаго врага видимаго и невидимаго» повесил мне его на шею.
Как-то к нам пожаловал военный патруль немецких егерей. На них с яростным лаем бросилась наша собака. Шедший впереди фельдфебель короткой автоматной очередью уложил её наповал. Немцы шли гуськом и, подойдя к нашей келье, выстроились в цепь, направив карабины на окна и дверь. «Кто есть квартир, выходи!» - закричал фельдфебель. Мы вышли. Солдат вошёл в келью и осмотрел её, другой слазил на чердак. «Кто есть ви?» - спросил фельдфебель. Батюшка поднял и поднёс к лицу свой медный крест. «Понимайт, ви есть анахорет. А другой, молодой»? - «Он мой келейник... Это слуга, помощник». - «А, помочник, понимайт. Komm, komm - иди сюда. Покажи свои руки, помочник!» Я показал свои тёмные от земли, покрытые мозолями, огрубевшие от копания могил руки. «Gut!» - сказал немец, посмотрев. Они повернулись и так же гуськом ушли по тропе вниз. Батюшка перекрестился и сказал: «Если бы не руки, тебя бы увели. Мёртвые спасают живых. Вот тебе первая Господня защита и благодарность. Охти, собачку-то нашу убили, нехристи. Поди, Алёшенька, закопай её». Я рассмотрел немцев вблизи. Это были бравые ребята из полевой жандармерии дивизии «Эдельвейс». На груди у них на цепочках висели овальные знаки полевой жандармерии. На зелёных шапках - алюминиевая альпийская астра, такая же, только вышитая, была на рукаве мундира, на другом красовался металлический полуостров с надписью «Krim». Видно, что они только что прибыли сюда из-под Севастополя. На ногах здоровенные, на металлических шипах, горные ботинки. Вооружены в основном карабинами. Я слышал про эту знаменитую дивизию горных егерей, укомплектованную парнями из Баварских Альп. Они с боями захватили Норвегию, сражались под Севастополем. А теперь их бросили завоёвывать Кавказ, чтобы добраться до кубанской пшеницы и бакинской нефти. Они стремились через Кавказ, Иран, Афганистан пройти в Индию, сбросить в океан британцев и положить эту прекрасную и таинственную страну к ногам своего обожаемого фюрера, который тяготел к арийской культуре и мистическим индийским культам. Под багровым знаменем со свастикой - этим чёрным индийским символом огня, - с лихими песнями: «Ола вилла о ла-ла, олла вилла ол!» - многократным эхом отдающимися в ущельях, они рвались ко Клухорскому перевалу - батальон за батальоном. Я после видел, как они, прекрасно оснащённые горным снаряжением, с целым караваном крепкокопытных испанских мулов с плетёными корзинами по бокам, нагруженными боеприпасами, миномётами, продовольствием, спальными мешками, поднимались ко Клухорскому перевалу, но прорваться на Военно-Сухумскую дорогу так и не смогли. Наши стояли насмерть. Назад на этих мулах в корзинах они везли обмотанных бинтами раненых и трупы убитых егерей. Живые солдаты походили на тени. Грязные, в рваных мундирах, зашпиленных булавками, измождённые, измотанные тяжёлыми горными боями. Их мыли в походных автобусах-банях, переодевали в новое обмундирование, неделю откармливали, на отдыхе показывали фильм «Девушка моей мечты» с Марикой Рёкк и вновь бросали в бой. А в Теберде в госпитале умножалось число искалеченных, и в тихой роще росло военное кладбище. «Нет, ребята, не видать вам Индии, - думал я, - останетесь вы все лежать в русской земле, а там, в далёкой Баварии, восплачут по вас ваши матери и невесты и ещё многие годы будут выходить на дорогу и ждать в тоске, пристально всматриваясь вдаль в надежде увидеть вас».
По вечерам, после молитвенного делания келейного правила и чина двенадцати псалмов, старец рассказывал о своей жизни: как в двадцать лет по обету приехал для монастырского послушания на Святую Гору Афон. Думал пробыть там послушником года три, а потом вернуться в Россию, но Господним усмотрением пробыл в скиту десять лет. Затем греки - хозяева Афона - повели политику эллинизации острова, и скит его был закрыт. Он вернулся в Россию, в Новгородскую губернию, в монастырь прп.Саввы Крыпецкого, но тут случилась революция, большевики монахов разогнали, а кого и к стенке поставили, и батюшка уехал в Петроград, в Свято-Троицкую Александро-Невскую Лавру. В Лавру его по причине новых порядков не приняли, и ему пришлось ютиться на Никольском кладбище, в часовне над склепом какого-то богатого купца. Он там даже печурку оборудовал, а днём ходил на церковные службы и окормлялся у лаврского духовника иеромонаха Серафима Муравьёва. Но и здесь стало очень неспокойно. По Лавре постоянно шастали озверелые пьяные матросы. Они же на ступенях Троицкого собора застрелили священника о.Петра Скипетрова. Батюшка помогал нести его до пролётки. Отец Пётр был ещё жив, он хрипел, выдувая кровавую пену, закатив глаза. Пуля попала ему в рот. Ночью на Никольском были слышны выстрелы. Утром батюшка узнал, что ЧК расстреляла двух царских министров и десятки священников и монахов Лавры. Батюшка помолился за упокой душ невинно убиенных отец и братии наших и тем же вечером уехал в теплушке в сторону Северного Кавказа, где, как он слышал, господствовала Белая армия. С тех пор батюшка и пребывает тут.
«Здесь живут карачаи - народ добрый, простой, не обижают, хотя и мусульмане. Приглашают лечить скот, лошадей, а то и самих карачаев приходится пользовать травами. Они меня зовут Хаким-бабай - значит «старый лекарь». А травы здесь зело целебные, с молитвой их собираю. Иногда сюда ко мне приходит братия из Абхазии, из Бзыбского ущелья, из Кодорского, из Псоу, из Грузии с Сурамского перевала, даже из Кахетии. Везде есть наши русские монахи-пустынники. Жалуются, что грузины их не понимают, спрашивают: «Зачэм бегаешь от людей в лес и живёшь, как собака? Зачэм женщин нэ знаешь, зачэм хлэб-соль кушаешь бедно? Зачэм себя мучаешь?» Вот Грузия - удел Божией Матери, и грузины, на шестьсот лет раньше Руси принявшие христианство, сейчас в большинстве отошли от Христа и предались мамоне. Всё у них на уме деньги, деньги. По-грузински деньги - пули. Да, пули. Это для них отрада, а для нас, пустынников, это винтовочные пули, которые и тело, и душу убивают. В Абхазии пустынникам тяжелее, чем здесь. Разоряют их там охотники, пастухи, иногда бандиты убивают. Совсем при коммунистах народ одичал без Бога».
Сегодня у нас с батюшкой был тяжёлый день. Мы оплакивали русского лётчика, разбившегося у нас на глазах. Выпалывали мы в огороде сорняки и вдруг обратили внимание на гул самолёта, делавшего круги над Тебердинским ущельем. Когда самолёт пронёсся над нами - сердце дрогнуло от радости. Это был наш ястребок. Немцы открыли по нему бешеную стрельбу. Наш не отвечал на стрельбу, но летел всё медленнее и ниже, и вот мы содрогнулись от ужаса и боли: ястребок врезался в гору, встал на крыло, перевернулся и немного прополз вниз. Ни взрыва, ни огня не было. Батюшка встал на колени, слёзы катились у него по лицу. Он молился об упокоении души русского воина. Наблюдая гибель самолёта, я понял, что лётчик, выполняя боевое задание, израсходовал весь боезапас и горючее и уже не мог перевалить через горы в Сухуми, а приземляться на территории врага не хотел и предпочёл плену смерть в горах. Батюшка взял топор и вытесал большой двухметровый поминальный крест и поставил его напротив кельи. И каждый день мы молились за упокой души русского лётчика перед этим крестом, глядя на лежащий на скалах истребитель. Карачаи с большим трудом добрались до самолёта, похоронили лётчика, принесли его шлем и лётные перчатки.
Часто по вечерам мы с батюшкой сидели у кельи на лавочке. Небо было чёрное, как бархат. На нём рассыпались звёзды разной величины. Одни дают яркий свет, другие переливаются, третьи мигают. Какая-то из них вдруг срывается с небесной тверди и летит вниз. И батюшка говорил, что желательно бы ему узнать, что это за светящиеся миры? Есть ли на них жизнь? Или они мертвы? Да и зачем Господу столько мёртвых миров? Всё сотворено для славы Божией. И в Писании сказано: «Не мёртвые восхвалят Тебя, Господи, но живые». Но Господь не благоволит открыть нам тайны звёздного неба. Да будет, Господи, на всё Твоя воля.
Когда выпал первый снежок, пришли карачаи и стали просить батюшку отдать им корову. Старец упрямиться не стал, вывел из сарая бурёнку. Карачаи хлопали себя по ляжкам, щёлками языками, говорили: «Хорош урус, якши бабай. Ходы аул, беры кукурузны мука, сладка карджин (кукурузный хлеб) делай. Скора праздник - Ураза байрам, беры мука, беры бурдюк с айран (кислое молоко). И, эх! Хорош айран, совсем пьяный, весёлый будешь».
...Неожиданно у
немцев объявили великий траур по погибшей под Сталинградом армии фельдмаршала
Паулюса. На площади посёлка немцы устроили траурное богослужение. На постаменте
был поставлен гроб, покрытый знаменем Третьего рейха. Католический капеллан в
облачении, из-под которого виднелись зелёные солдатские брюки и горные ботинки,
отслужил панихиду. Каре солдат в касках с карабинами и примкнутыми тесаками дали
вверх три залпа, прогрохотавших эхом в горах, и разошлись. Вскоре после этого
немцы забезпокоились, засобирались и ночью ушли, взорвав за собой мост через
реку. На следующий день с Клухорского перевала спустился отряд лыжников
советской армии. Над комендатурой поднялся красный флаг. Тогда батюшка обнял
меня, поздравил и сказал: «Ну, Алёша, видно, кончилось твоё келейное сидение.
Пора выходить тебе к своим». - «Благословите, батюшка, и я пойду, но как?! Как я
объявлюсь без документов?» Тогда батюшка, улыбаясь, вынул из кармана подрясника
и подал мне мою книжку командира Красной Армии. «Как, вы её тогда не сожгли?!» -
«Нет, Алёша, я знал, что придёт время, и она тебе ещё понадобится. Она у меня
была припрятана на чердаке. Прощай, Алёша, сейчас только начало 1943 го-
да, впереди тебя ждёт большая военная дорога, много скорбей тебе ещё придётся
испытать, но Господь тебя сохранит. Тебя не убьют, но ранен тяжело будешь. После
войны приезжай навестить старого монаха».
...После войны я приезжал на Домбай, но батюшки Патермуфия уже здесь не было. Пастухи сказали, что ушёл монах на новые места. Не то в Красную Поляну, не то в горы Абхазии. Да благословит Господь твою святую душу, батюшка Патермуфий! Я всегда помню, как ты говорил: «Ищи прежде всего Царство Божие, а все остальное приложится». И что вера без дел мертва есть.
(С сокр.)