В последний год жизни Корнея Чуковского (1882-1969) по радио прозвучало его мемуарное эссе "Как я стал писателем". Сразу оговорюсь, что о знаменитых сказках вроде "Мухи-Цокотухи" писатель рассказал только в конце своего монолога.
Воспользовавшись тем, что он обращается к огромной аудитории, Чуковский напомнил слушателям и об иных своих многочисленных занятиях, которые забрали у него куда больше жизни и сил, нежели сочинения для малых детей. О своей работе в литературной критике в начале XX века, об англо-американских переводах, об изучении отечественной словесности некрасовских времен и даже - о ранних занятиях философией. Прозвучали имена легендарных писателей (некоторые из них были соратниками Чуковского), воспоминания о ранней поездке в Лондон и посещении мятежного броненосца "Потемкин", о нелегкой одесской юности и годах самоучительства, - когда, выгнанный из гимназии, он малярничал и изучал английский язык на крышах домов...
Но был во всем этом захватывающем, драматургическом, очень упругом и цельном рассказе - один настойчивый, страстный, "именной" контрапункт.
Это был Антон Павлович Чехов.
В течение всей своей долгой жизни Чуковский счастливо-мучительно писал и думал о его жизненной судьбе и загадочном таланте, убежденно считая Чехова самым "скрытным" и самым непрочитанным русским писателем.
В 1967 году из печати вышла последняя прижизненная книга автора "Мойдодыра".
Она называлась "О Чехове" и носила подзаголовок "Человек и мастер".
Еще живы люди, хорошо помнящие то удивление, которое она произвела в читающем обществе. В такой интонации ни биографий, ни исследований не писали. Это было своего рода светское житие, рассказ о художнике и воине, непрерывно сражающемся с самим собой, упорно идущем вверх. Именно здесь, полностью приведя объемную цитату из чеховского письма Суворину о "выдавливании раба" (во многом благодаря Чуковскому она стала знаменитой), Корней Иванович обмолвился: "...Все пишущие о Чехове так часто цитируют эти слова, смакуют их и любуются ими. Но при том мало кто отмечает, что в этих словах говорится о чуде".
Потом эту книгу забыли. Как вообще забыли "взрослого" Чуковского. Брежневская эпоха отметила столетний юбилей Корнея Ивановича верным, но лукавым определением его писательской личности как "лучшего друга советской детворы". Книга о русском языке "Живой как жизнь", мемуарный том "Современники", "Мастерство Некрасова" и даже "От двух до пяти" в планах издательств больше не появлялись. Его снова, как и в предвоенные годы, "загнали в детскую литературу". Очевидно, власти посмертно мстили Чуковскому за "инакомыслящую" дочь, после кончины отца изгнанную из Союза писателей, а заодно - и за приют опальному Солженицыну вкупе с "подписантством" в защиту некоторых гонимых тогда литераторов.
Прошло сорок лет - и сочинение Корнея Чуковского под названием "О Чехове" сегодня снова издано отдельной книгой. Прочтут ли ее?
"...Трудно нынче даже и представить себе, что такое был Чехов для нашего поколения, для подростков 90-х годов, - говорил Чуковский в своем последнем радиовыступлении. - Чеховские книги казались единственной правдой обо всем, что творилось вокруг. Читаешь чеховский рассказ или повесть, а потом глянешь в окошко и видишь как бы продолжение того, что читал. <...> Я тогда не знал ничего об его жизни, даже не догадывался, сколько было в ней героизма, но во всех его книгах, в самом языке его книг, феноменально богатом, разнообразном, пластическом, я чуял бьющую через край могучую энергию творчества".
И далее - о том, как он сам, когда-то "неприкаянный юноша" конца позапрошлого века, знакомясь с новым лицом, всегда мысленно вводил его в чеховский текст, и лишь тогда ему становилось понятно, хорош этот человек или плох.
Мне кажется, что неверующий Корней Чуковский, как по лезвию бритвы, прошел в своей последней книге - между многолетней, "исторической", так сказать, тягой к "сотворению кумира" и - пытливым желанием реконструировать и больше того - совершенно по-христиански открыть для возможно большего количества читающих соотечественников, для всех нас - душу собрата. Он словно бы отыскал клад, которым давно мечтал поделиться, нашел человека, незаметный жизненный подвиг которого, спрятанный в художественные образы, в вымышленных героев и в вымышленные сюжеты - мог бы помочь ближнему в личном душевном укреплении, в необходимом желании самосовершенствоваться и даже - в обретении мирочувствования. Рассказывая об эволюции Чехова, о его сложном художественном мире, о языке и поэтической живописи, Чуковский горел желанием сказать о Чехове то, чего до него никогда еще не говорилось. И впрямь: как, читая эту книгу, не удивиться глубине прочтения такого сложного и тонкого сочинения, как рассказ "Скрипка Ротшильда"?
Мы знаем, что Чехов не пришел к Церкви. Это особый разговор, требующий от нас внимательного изучения его биографии и наследия. Впрочем, доподлинно известно, что его одухотворенные рассказы "Студент", "В овраге", "Архиерей" или та же "Скрипка Родшильда" долгие годы таинственно помогали иным читателям, вызывая совершенно особое сердечное чувство, природа которого явно божественна. А "Степь", "Дуэль"?
Напомним себе, что именно в наши дни эти и другие избранные чеховские сочинения изредка выпускаются под епископским благословением теми или иными церковными издательствами. В каком-нибудь 1967 году такое и помыслить было нельзя. И Корней Чуковский, много говоря в своей книге о незаметной чеховской воле, о его просветительстве и неустанном служении ближнему, о безответном сахалинском подвиге и борьбе с внутренней "чеховщиной" и ложью, даже если и захотел бы - не смог и слова сказать на тему "Чехов и религия". Но замечательные рассуждения о скрытом и нескрытом проповедничестве Чехова в этой книжке каким-то чудом удержались.
Но мог ли Чехов с такою же силой и энергией волновать в то время еще кого-то?
В 1954 году старинный знакомый Корнея Ивановича, писатель и эмигрант Борис Зайцев, автор книги "Преподобный Сергий Радонежский" (1925), выпустил в Париже свою литературную биографию Чехова. Она была не только свободна от вмешательства цензуры. Борис Константинович был глубоко верующим человеком и, конечно же, деликатной темы отношения Чехова к вере не обошел. Более того: он обнаружил в своем герое неосознанную религиозность, тоску по Богу.
Борис Зайцев нашел возможность переправить свой труд в Советский Союз, тому самому Корнею Чуковскому, которого знал с начала 1900-х годов, и получил в ответ письмо, где книга "Чехов" была с восхищением названа... осиянной.
Возвращаясь к труду Корнея Ивановича, я осмелился бы заметить, что его книга "просвечивает" неосознанной "автопортретностью" - ведь Чехов для Чуковского действительно был примером повседневного и творческого поведения, своего рода идеалом. Кстати, Александр Солженицын, подбирая эквивалент к этому иноземному слову, замечательно определил его как "светлообраз". И если бы мне вдруг пришлось подыскивать единственное определение для книги "О Чехове", я присоединился бы к тем, кто считает ее литературным и человеческим завещанием Корнея Чуковского.
Завещанием бескорыстного и самоотверженного труда, сопровождаемого мучительной борьбой с худшим в себе, завещанием пути к чудесному освобождению.
Павел КРЮЧКОВ, редактор отдела поэзии журнала "Новый мир"
http://www.foma.ru/articles/1421/