В конце августа 1954 года пришла моя пора покинуть отчий дом. Я окончил нашу родную «семилетку». За «аттестатом зрелости» нужно было отправляться в один из ближайших районных центров. Перед отъездом родители купили мне школьную форму. Она была введена после войны по аналогии с дореволюционными классическими гимназиями. Мальчики носили пиджаки синего цвета с металлическими пуговицами и воротником стоечкой, к которому подшивался белый подворотничок. К мундиру прилагался широкий ремень с блестящей пряжкой и кепка с кожаным козырьком. На пряжке и кокарде фуражки была выгравирована буква «Ш».
В наших магазинах школьные формы не продавались. Обо мне позаботились московские родственники. Явившись в восьмой класс средней школы, я почувствовал себя «белой вороной»: ни у кого из ребят такой формы не оказалось. Мои сверстники носили вместо формы короткие куртки-ковбойки на молнии с отложным воротником.
На семейном совете родители решили определить меня далеко, в Семёновскую среднюю школу, за 24 километра от нашего села. В этой школе был крепкий учительский коллектив, её выпускники часто поступали в столичные вузы. Полагали, что она давала более глубокие знания, чем недавно открывшаяся в нашем районе Игодовская школа. Но в 1954–55 учебном году в старшие классы случился очень большой наплыв. Это были дети последнего предвоенного поколения. Мама с папой специально ездили к директору В. Э. Крейдтнеру с просьбой определить меня в его школу.
Викентий Эрнестович был русским немцем. Мы относились к нему с большим уважением, хотя у всех учеников тех лет существовала к немцам глубокая антипатия. Даже в наших ребяческих играх в войну мы всегда боролись с ними, били их. Но к нашему директору такого предубеждения никто не испытывал. Он был учителем истории и очень любил свой предмет. Коммунист и патриот своей родины – победительницы в Великой Отечественной войне – он оставался для нас, детей этой страшной войны, непререкаемым авторитетом.
Моим родителям этот директор пошёл навстречу, и меня, мальчика из другого района, зачислили в самый последний, 8-й «г» класс. Занятия в этом классе проходили не в центральном здании на Советской улице, а в помещении «маленькой школы» на Нижней Советской. Мне кажется, что и педагогический состав в нашем классе был слабее: ведущие педагоги преподавали в «а». Во всяком случае, местные учителя определили своих детей в 8-й «а» класс. Правда, в конце учебного года много учеников отсеялось, и в 1955–56 учебном году вместо четырёх осталось у нас три девятых класса, а потом и три десятых. Меня зачислили в 9-й «в», а в 1956–57 гг. – в 10-й «в». Начиная с 9 класса, я учился уже в центральном здании школы на Советской улице.
Жизнь на квартире у чужих людей была для меня мучительной пыткой. При первой возможности я убегал домой, стараясь не пропустить ни одного воскресного дня без свидания с папой, мамой и бабушками. В конце каждой недели я проходил пешком 48 километров. Не останавливали ни дождь, ни слякоть, ни мороз, ни вьюга. Мы учились во вторую смену. Занятия кончались вечером в 17 часов 45 минут. Поэтому 24-ти километровый путь домой сквозь глухие леса и полевое безлюдье я одолевал тёмными ночами под шум осенних ветров, под свист зимних вьюг, в ледяном дыхании морозов. Путь при хорошей погоде длился около шести часов. Но хорошая погода в наших северных краях бывает редко. Поэтому мои путешествия затягивались порою на семь-восемь часов. Восстановлю ещё раз в своей памяти эту старую русскую дорогу, с которой я глубоко сроднился, но которая немало попортила мне крови за три тяжёлых года учёбы в Семёновском.
Половину пути идёшь по некогда мощёному, но давно запущенному и заезженному Екатерининскому тракту Кинешма-Галич. С центральной Советской улицы села, спустившись к мосту через речку Яковлевка, поднимаешься на крутую гору к погосту «Старое Дворище», от которого дорога тянется около шести километров по безлесной равнине. Щебёнка старого тракта здесь утонула в песчаных колеях, канавах и зажорах, её раскатали машины, распахали трактора, затопили осенние дожди и весенние распутицы. На пути по этой равнине пересекаешь деревню Григорцево, от которой начинается пологий луговой уклон по направлению к реке Мера. Этот уклон внезапно обрывается крутым песчаным спуском к мосту через Меру и таким же крутым, но мощёным подъёмом в гору к деревням Михальцево и Митрофаново. От Митрофанова дорога вновь тянется по равнине, а потом погружается в хвойный лес. На середине пути между Митрофановым и Займой, справа от дороги, на небольшом поле, отвоёванном жителями у леса, ютится деревенька Вотчинка. А при выходе из леса дорога окружается с двух сторон сосновой грядою, которая тянется до Займы. В этой деревне песчаную почву резко сменяет вязкий суглинок. В ненастную погоду при поездке домой на велосипеде тут частенько случается беда. Трёхкилометровый путь от Займы до Новой Деревни превращается в хождение по мукам. Тут я оставлял свой велосипед у наших знакомых и шёл далее пешком.
От Новой Деревни моя дорога домой поворачивала влево, сбегала с Галичского тракта, который тянулся далее через Ливенку, Климово и Студенец к Игодову, Дубянам, Бартеньевщине и Галичу. А я, пройдя через покрытое кустарниками широкое поле, вступал в пятикилометровую глухомань – на лесную дорогу до Белого Врага. Здесь встречалась затянутая ряской болотина, через которую была проложена гать. На середине пути дорога взбегала на взлобок, слева от него тянулось вниз поле, на конце которого клубились вдали дымки деревни Минино. На взлобке стояли остовы огромных сухих осин. С моим двоюродным братом, странствуя в наши края на охоту, мы часто останавливались здесь на отдых и палили из ружей по этому сухостою, проверяя кучность боя дробью и убойную силу пуль-жаканов, навылет пробивающих толстые стволы.
При подходе к Белому Врагу в берёзовой роще справа от дороги мигали окна начальной земской школы. Здесь дорога круто сбегала к оврагу, воды которого в ненастные дни стекали в речку Инежка. От Займища до Светлова дорога тянулась вдоль сосновой гривы, потом ныряла в лес, пересекала заболоченную низину и выбегала к деревне Иваново, за которой над старыми берёзами погоста призывно маячит крест моей родной Преображенской церкви.
Месяца лучами
Божий храм облит;
Крест под облаками,
Как свеча горит.
Сколько приключений связано у меня с этой дорогой! Однажды глухой осенью 1954 года, по дороге из дома в село Семёновское, закружила поздним вечером мокрая и липкая метель. Когда я вышел в поле от Михальцева, всё утонуло в белой мгле. Снежная пелена окутала дорогу, я сбился с неё, и бескрайнее поле взяло меня в свой тяжкий плен. Двигаясь наугад, я тщетно пытался выйти к Григорцеву. Мотался по снежной равнине около часа, выбился из сил, а деревни всё не было. Я понял, что потерял ориентир и брожу без дороги, спотыкаясь и поминутно проваливаясь в прикрытые снегом канавы. Лёд в них ещё не окреп, трещит и рассыпается в мелкое крошево. Ледяная вода попадает за голенища кирзовых сапог.
А метель не унимается, ветер усиливается, снежные хлопья застилают глаза, белая сетка впереди сменяется тёмной обвальной стеной. Наступает ранняя осенняя ночь. В какую сторону идти? Не кружусь ли я на одном месте, как однажды случилось в лесу? Пытаюсь контролировать себя, делать ровные шаги, держать прямой вектор движения. Ведь если идти прямо, то обязательно выйдешь к какому-нибудь жилью или набредёшь на какой-нибудь надёжный ориентир.
А предательский страх нарастает, вот уж и слёзы растопили снег, залепивший ресницы. Ещё немного, и силы оставят меня. Тогда придётся уткнуться лицом в землю среди бескрайней равнины и застыть под снежным покрывалом до самого рассвета. Вспоминаю недавнее событие, случившееся в нашей деревне. В такую же метель возвращалась из Воронья домой Агния Васильевна Адамова, мать моего детского друга. Вышла под вечер и в Сальниковских полях сбилась с пути. Через день её хватились, пустились в поиски, и нашли вместо неё на кромке поля покрытый снегом бугорок…
Зашумела, разгулялась
В поле непогода;
Принакрылась белым снегом
Гладкая дорога.
Белым снегом принакрылась,
Не осталось следу,
Поднялася пыль и вьюга,
Не видать и свету.
Внезапно ноги мои обрываются, и я кувырком лечу в чёрный провал. Потемнело в глазах. Прихожу в себя на дне. Что это, Господи?! Силосная яма? Или что-то другое? Подвернулась больная рука. Лишённый суставов средний палец болит. Трогаю, ощупываю его здоровой рукой. Слава Богу, цел, я его ушиб, но не сломал. Выбираюсь на поверхность и падаю в изнеможении на снег. Мокрые ноги начинают зябнуть, лёгкое пальтишко продувают насквозь порывы холодного ветра. Частая дрожь бьёт и пронзает насквозь: зуб на зуб не попадает. Рюкзак за спиной, набитый продуктами, оттянул плечи. С трудом стаскиваю его и плачу, уткнувшись носом в пахнущий домом мешок. Наплакавшись, умолкаю и застываю. Всемогущая природа испытывает на мне свою безраздельную власть. Наступает грозное оцепенение…
И вдруг… Не сон ли? В ушах раздаётся ровный мелодический звон. Наверное, он мерещится? Открываю глаза, освобождаю уши от нахлобученной шапки. Звон нарастает, превращаясь в ровное гудение. Я догадываюсь, что рядом со мною поют под ветром, как эолова арфа, натянутые на столбы телефонные провода. Вот оно и пришло – моё спасение! Вскакиваю на ноги, забрасываю за спину рюкзак. Смертельную усталость как рукой сняло. Бегу, спотыкаясь и падая, от столба к столбу. Ноги заплетаются, сердце стучит. Через полчаса столбы выводят меня на середину поля, где вдали на чёрном небе загорается призрачно мерцающий свет. Это вечерние огни села Семёновское!
Но сил уже нет, а одолеть по снежному полю без дороги надо не менее трёх километров. Около полутора часов я бреду к призывным огням, пока не выбираюсь, наконец, в Старом Дворище на торную дорогу. Вдоль села я уже не бреду, а влачусь, шатаясь, как привидение, вышедшее к людям из клубящейся вихрями метели: весь в снегу, весь растрёпанный, с обледенелыми штанинами, выбившимися из сапог, с неуверенной походкой. У крыльца дома Каузовых, где я живу на квартире, тщетно пытаюсь отряхнуться от снега и, бессильно махнув рукой, захожу в избу.
Мой вид вызывает у хозяев добродушный смех. Им весело, а я виновато улыбаюсь, наскоро стаскиваю с себя мокрую одёжку, снимаю сапоги, расстилаю портянки на тёплую печь. Отказываясь от ужина, падаю в кровать и укрываюсь с головой одеялом. Тут, в тепле, можно и отдохнуть, и всплакнуть втихомолку, и вспомнить о папе с мамой, и мысленно побродить по комнатам родного дома. Этот дом будет согревать здесь мою душу целых три года. Да и потом, истаяв, искурившись дымом, останется он в моей памяти как пристань и как спасение в трудные минуты жизни…
Три года дорог! Запомнились морозные ночи. Тракт Кинешма-Галич расчищали тогда бульдозерами, и дорога напоминала глубокий ящик, по краям которого громоздились груды вытолкнутого и спрессованного снега. Зимой возили тут на тракторных санях сено и сырьё для льнозавода. Клочья сена и охвостья льняных снопов цеплялись за высокие кромки дороги и застывали на них тёмными пятнами.
Начиная с девятого класса, я иногда путешествовал не один, а с земляком, Толей Чернышёвым, который жил в соседней деревне, окончил в 1955 году нашу семилетку и по моему примеру поступил в восьмой класс Семёновской средней школы.
Ночь. Лютый мороз. Сначала мы бежим с ним весело и бодро, укутав лица шарфами, распустив шапки-ушанки. Жёстко хрустит снег под ногами, разливается по лесным полянам таинственный лунный свет.
Простор и сон, могильный сон.
Туман, что дым, со всех сторон,
А глубь небес в огнях горит,
Вкруг месяца кольцо лежит…
Мёртвая тишь! Хочется полюбоваться сказочной красотой застывшего леса, но останавливаться нельзя: пронзительный холод перехватывает дыхание. Мы бежим в валенках из овечьей шерсти, – единственной в те годы обуви, которую носили зимой взрослые и дети. У меня валенки тёплые: папа подшил к ним дратвой толстую войлочную подошву, а ноги окутаны в тёплые портянки из заношенного «оренбургского» платка. У Тольки же дела плохи: подошвы сапог сносились, истончились, портянки у него холодные, из рыхлой холстины. «Юра, у меня ноги закоченели!» – жалуется он. – «Терпи! Ускорим шаг, разогреемся». Но спустя полчаса я слышу: «Юра! У меня пятки к сапогам примёрзли!» – «Не паникуй! Собирай вместе со мной клочки сена и льна по обочинам!»
Торопимся, стаскиваем в кучу и поджигаем застрявший по окраинам хлам. Костерок занимается бойко, горит дружно. Толя суёт в него свои ноги. Сапоги, окутанные огненными язычками, опасливо дымятся, ноги согреваются. Сапоги готовы вспыхнуть, но загореться они не успевают: весело занявшись, огонёк костра быстро угасает…
Под утро, измотанные и опалённые русским морозом, мы приходим домой. Щёки и кромки ушей горят огненными свечками. Приятеля моего мама не отпускает домой в соседнюю деревню, оставляет на ночлег, потому что не только уши и щёки, но и пятки у него отморожены. Через день фельдшер Надежда Дмитриевна даёт нам справки в медпункте, и мы остаёмся дома на целую неделю, забывая о школе.
Особенно суровые испытания подстерегали нас, когда во время зимних ненастий дорогу переметало снегом. Метель превращала её в непроходимый снежный гроб. В феврале 1955 года папа с мамой разрешили мне купить «хромку» тульского производства. На радостях я с утра отпросился с уроков и помчался домой с новой гармошкой за плечами. Хотелось придти пораньше, развернуть мехи и потешить папу с мамой её мелодичным и звонким голосом.
Но на пути к Михальцеву и Митрофанову поднялась пурга, снежные змеи поползли по равнине и в считанные минуты «похоронили» дорогу, сравняв её с полем. Дорожный «ящик» засыпало таким рыхлым снегом, что пришлось не идти, а «ползти», проваливаясь в него по пояс. В отчаянии я выбирался на кромку дороги, пытался идти по ней. Однако ноги срывались с неровной и заледеневшей её поверхности то вправо, то влево. Такая ходьба была ещё тяжелее. Выручал только лес. Здесь деревья не позволяли позёмке заметать снег, и дорога сохранялась в первозданном виде.
Выйдя из леса перед Белым Врагом, я так устал, что утонул по пояс в рыхлом снегу и застыл в спасительном оцепенении. А впереди оставалось ещё пять километров пути. Я знал, что в этом случае легко задремать от усталости и замёрзнуть. Пришлось с трудом пересилить себя и двигаться метров по сто-двести с невольными, всё удлиняющимися передышками. Штаны выпущены на сапоги. От пояса и до ступней они заледенели. Но холода не испытываешь. Дорога так тяжела, что лоб в горячей испарине... Только поздним вечером в полном изнеможении я припадаю, наконец, к порогу родного дома…
Еженедельные дороги отнимали у меня много сил и выключали из полноценной школьной жизни. На общение с одноклассниками не оставалось времени. Понедельник вычёркивался после возвратного 24-х километрового пути с пятью-шестью уроками во вторую смену, суббота – тоже. Оставалось четыре дня, которые я вынужден был отдавать напряжённым занятиям, чтобы наверстать предстоящее трёхдневное отключение. И так неотступно, еженедельно, в течение трёх лет!
Но ведь нельзя не признать в то же время, что такие испытания дарили нам суровую красоту родной природы, к которой была так прислушлива русская поэзия, о которой так проникновенно говорила она в своих стихах. И. С. Никитин уловил прямую связь между морозной северной зимой и национальным характером русского человека:
Нам не стать привыкать, –
Пусть мороз твой трещит:
Наша русская кровь
На морозе горит!
Да и нам ли подчас
Смерть не встретить шутя,
Если к бурям у нас
Привыкает дитя?
Когда мать в колыбель
На ночь сына кладёт,
Под окном для него
Песни вьюга поёт.
«У всякого народа своя судьба: он её носитель, её созидатель, её преобразователь. Русскому предназначено судьбою жить в суровой среде. Безжалостно требует от него приспособления природа: укорачивает лето, затягивает зиму, печалит осенью, соблазняет весною. Она дарует простор, но наполняет его ветром, дождем и снегом… Закалка для русского является жизненной необходимостью, изнеженности он не ведает. Природа требует от него выносливости без меры, предписывает ему его житейскую мудрость во многих отношениях и за любой бытийный шаг заставляет расплачиваться тяжким трудом и лишениями» (И. А. Ильин).

