Лицо Сергея Григорьевича, когда он стоял у черной доски и кончиком мела выводил схему нижнего склада, куда предстояло возить из делянки лес, выражало открытое сожаление, как если бы он жалел этот лес. Мы, учащиеся первого курса Тотемского Лесного техникума, на котором в то время учился и Коля Рубцов, обожали учителя по черчению за то, что он был человеком, хотя и скромным, но увлеченным, особенно, если дело касалось музыки и того, что пело и вдохновляло.
Зачастую свои вечера, особенно в праздники проводили мы в центре города. Там, среди стройных берез городского парка, а то и на стадионе звучала духовная музыка, воспевающая родину, армию и народ. О, с каким задором и смелостью звучали тромбоны, трубы и барабаны! Не только взрослые, но и дети, слушали музыку в честь победы в Великой Отечественной войне, внимали песням, фокстротам и вальсам, и как бы даже взвивались туда, куда уводила мелодия звука. На скамейках парка не было ни одного свободного места. Всем хотелось увидеть самого Самодурова, на плечах которого, как крылья ворона, то поднимался, то опускался красивый черный пиджак с 4 орденами и 11 медалями, от которых, право, так и дышало Великой Отечественной войной.
Как-то по-новому мы смотрели на участников духового концерта и того, кто им управлял. По-новому оттого, что оно обещало то, что нам бы хотелось узнать и принять. Принять полным сердцем...
Все мы знали, что Сергей Григорьевич был на войне. Поэтому удивлялись: откуда у Самодурова могло быть такое познание всех маршей, фокстротов и гимн-парадов. Однажды даже спросили его: где он музыке научился? На что Самодуров ответил:
- Где же, как не на грешной войне! Там много было свободного времени. Кто-то из нас письма строчил домой. Кто-то стихи сочинял. А я музыке отдавался. Она со всех сторон на меня. Знай, лови ее, хоть с пропеллера самолета, хоть с пули-гули. Даже в скрежете танков я слышал музыку. Страшноватую, правда, однако свою, естественную, земную.
Сергей Григорьевич не бравировал. Дома у него, считай, с 45-го года хранится армейский аккордеон. Вручили его Самодурову действительно там, на войне. В перерыве между боями он и играл для бойцов то, что требовала душа.
Почти всю войну провел Самодуров за пушкой. Был ранен. И не однажды. Сколько раз отставал он от дивизиона, пока лечился. Вылечившись же, снова старался попасть к своим батарейцам. Спешил по дорогам войны. То на попутной машине, то на телеге обоза, то на своих проворных ногах.
Война – дело грозное. Сколько было стоических поединков. Ты со своим заряжающим - с одной стороны, фашисты с танками и пехотой, - с другой.
Запомнилась Изюм-Барвенковская операция. Это была преисподняя, а в ней - то могильная тишина, то зловещая канонада, где неведомо, кто с тобой плечо о плечо, а кто в стороне. Живые казались мертвыми, мертвые – удальцами. Раскаленный металл, парашюты огня и эти незримые пули, в которых скрывалась твоя судьба. Или в тебя они, или мимо?
Да и все остальные бои, где напротив тебя - тарахтящие танки, руки с гранатами, свастика на броне, могли быть последними, кабы не музыка жизни, которая, все напасти, перекрывая, рождалась там, где смотрела в глаза тебе смерть-стихия, и ее предстояло принять, как судьбу.
Запомнились капитану и апрельские дни 45-го. Берлин. Батарея его, то на дизельных тягачах, то на сильных автомашинах шла и шла по улицам города, где были целыми только первые этажи. Все верхние части зданий лежали в развалах, напоминая курганы из рваных нагромождений с блеском железа, стекла и камня. Фрагменты стен, крыш и лестниц, воспринимались, как мертвые памятники войны.
Немцы были в отчаянном положении. Не видя пути к спасению, они жестоко сопротивлялись.
В те последние дни войны батарея Сергея Григорьевича продвигалась к разбушевавшейся водами Шпрее, где были сосредоточены последние силы врага. Мало кто знал, что в это время в главном гитлеровском дворце шла церемония свадебного процесса Адольфа Гитлера с Евой Браун. Именно в эту пору самодуровцы и наводили стволы своих пушек на стены рейхстага. Возможно, одну из ям во дворе канцелярии и вырыла пушка бравого капитана, куда и были закопаны дьявол-жених с дьяволицей-невестой.
У войны оставались последние дни. Самодуров со всей своей батареей провел их рядом с рейхстагом. Справа дымились дворцы, слева горели хоромы. Из глубин зоосада слышался вой. Следом за ним – и рычанье. Население зоосада, в числе которого были тигры, львы, шакалы, птицы и барсуки, всё было выпущено на волю. Разбежалось и разлетелось, а их клетки с вольерами заняли немцы, спасавшиеся от расправы там, где должны были спасаться безвинные звери.
Ночь. Тени то ли людей, то ли зверей. Сам зоосад, будто чудище, трудно дышал, словно, кого-то предупреждая о том, что здесь находиться сейчас опасно. Но кто здесь свой? Кто чужой? Сутки, а то и двое все обитатели сада были похожи на жителей ада, которые, паникуя, носились, как бешеные, средь веток.
Под утро, всё, что было вверху и внизу, немного угомонилось. Из всех щелей, вольеров и клеток повылезали солдаты рейха. Прямо на клумбы, где расцветали ландыши и пионы, складывали винтовки и автоматы. Затем поднимали руки и уходили туда, куда поведут.
Не спавший всю ночь капитан Самодуров решил вздремнуть у лафета пушки. Только бы очи закрыть, да охнул, не столько от страха, сколько от дива. Под рукой его прижималось к ладони что-то мягкое и живое.
- Кыш! – сказал Самодуров, признавая маленького тигренка. Тут, как тут с автоматом в руках адъютант Вова Баров. Впился взглядом в тигренка:
- Пристрелить?
- Да ты что!? - Самодуров погладил тигренка не только рукой, но и коленом ноги. – Он защиты просил у тебя, а ты его – бац! Эдак-то, Вова, не надо. Война, понимаю, всех нас круто ожесточила. Но теперь ей конец. И жестокости нашей –конец.
Вова не дал договорить. Потянулся к тигренку.
- Коли так, я с собой его! Увезу в Ленинград!
- Вот этого делать как раз и не надо, - остановил его Самодуров. – Здесь, в германском саду он, как дома. А там, у тебя, в Ленинграде, будет ему, как в тюрьме. Или не эдак?
- Эдак!- согласен был Вова.
Ах, как пахли в тот день расцветающие на клумбах среди винтовок и автоматов малиновые тюльпаны. Самодуров смотрел на них и видел далекую Тотьму с такими же радостными цветами, которые полыхали в каждом почти палисаде, вознося над собой музыку и привет.
Войны уже нет… Берлин, взбудоражен. Всюду русское над фашистским. Кругом салюты, возгласы, радостное «Ура». Самодуров сидит на лавочке, рядом с пушкой. На коленях - аккордеон. Рядом с ним прямо в муравке – боевые артиллеристы. Вон заряжающий. Вон наводчик. А вон и Вова с подносчиками снарядов. А там, за воротами, где машины, целый взвод только что прибывших пехотинцев. Взгляды у всех – к сидящему на коленях у капитана, словно на троне, аккордеону.
- Нашу! Нашу давай! – доносится от пехоты.
Самодуров спрашивает глазами:
- А какая она?
- Самая! Самая!
Самодуров разводит меха. И голосом задушевным, каким когда-то пел той, на ком собирался жениться:
В городском саду играет
Духовой оркестр.
На скамейке, где сидишь ты,
Нет свободных мест.
Оттого, что пахнет липа,
Иль роса блестит,
От тебя такой красивой
Глаз не отвести.
Сделал паузу Самодуров. Высветился глазами, передав волнение всем, кто с ним рядом, и умчался душой вновь на родину, как бывалый тотемский кавалер.
Прошел чуть не полмира я,
С такой, как ты, не встретился,
И думать не додумался,
Что встречу я тебя…