Осень, осень - свистит холодный ветер и бешено дует в спину. На автовокзале в райцентре ветер толкает нас, желая поскорее загнать в тесную маршрутку. Люди вокруг нахмурены, пассажиры сердито кряхтят, забираясь через низкую дверь салона. Все они немолодые грузные женщины, простые русские бабы, измотанные нищетой, тяжелым трудом и безумием спивающихся от отчаяния деревенских мужиков.
Я, согнувшись, ушел на заднее сиденье салона и оттуда украдкой разглядываю спутников. Шофер, сухой, тощий узбек - его черное лицо сплошь исписано добрыми мелкими морщинами - уже завел мотор, как на свободное место в последний момент плюхнулась, запыхавшись, девушка-подросток, одетая совсем не по сезону: плотно облегающие тонкую фигурку джинсы были столь коротки в талии, что пупочный желудь настойчиво прорастал на пепельном черноземе плоского девичьего живота. Из-за неумелой косметики лицо ее казалось сборным, из разных кусков, как бы не связанных между собой. Пестро раскрашенные непокрытые волосы были неумеренно взъерошены лаком и сдвинуты на затылок, натягивая кожу бледного лба.
Едем молча, словно после великого несчастья, только глухо урчит мотор - ровно и пусто. По краю дороги несется назад убогая поросль каких-то безымянных прутьев. Свистит ветер, бросая в окна дождевые капли. Осенняя мокрота повисла над землей, закрыв даль серой сыростью неба. Вдали, точно груды грязного снега, показываются скучные крыши деревенских домов - земля под ними черная, голая, тусклый блеск стекол в серых стенах зданий напоминает о зиме. Шофер тормозит. Выходит лишь одна девушка - остальные пристально смотрят ей вслед. На выходе она сильно нагибается - натянутые до предела старенькие джинсы, не выдерживая напряжения, неожиданно сползают, обнажив чистые овалы синюшно-бледных ягодиц, разделенных глубокой темной бороздой.
Не сдержавшись, я раскатисто грохочу. Неопределенных лет женщина с лицом печеной картошки, в старой потертой телогрейке, укоризненно смотрит на меня: - Молодая ведь, пусть гуляет...
Я мгновенно поперхнулся:
- Да она же вам только что зад показала, а это всегда было выражением глубочайшего презрения - все равно, что в лицо плюнуть!
Дремлющий салон загудел, как растревоженный улей. Все смотрят на меня осуждающе, прищурившись и насмешливо: - Они сейчас свободные, а нам-то прятаться приходилось, - со вздохом говорит одна, разглаживая на коленях сизый ситец поношенного платья.
- Да, на совхозном поле-то вилы, бывало, с оглядкой бросишь - и с парнем в лесок, пока бригадир не видит, - вторит ей другая.
Чувствую, как брови мои в изумлении ползут вверх. Эти пожилые женщины, хранительницы семейного очага, героически тянувшие нелегкую крестьянскую ношу, изведавшие радость материнства и горечь утрат, единодушно оправдывают распутство! Не нахожу, что сказать, и - просто молчу, чувствуя, что у этих измотанных лошадиной жизнью работяг вдруг зазвучала воющим напряженным тоном какая-то перетянутая струна, готовая вот вот-вот лопнуть.
- А Дашку-молдаванку, что на станции работала, помнишь? У нее любовников было, сколько хочешь, - оживилась третья.
- Да, говорят, уехала она домой, и там удавилась, - без всякого сожаления отвечает вторая.
Другой простуженный голос звучит негромко, но - бодро и почти весело:
- А Манька наша, выпивоха, - старуха уже, а всегда радуется, когда мужики к ней ночью приходят. Вот - любит мужиков, шкуреха, - просто беда! Ухитрилась, и восьмерых родила - и сама не знает как!
Первая, посмеиваясь, стала рассказывать:
- Мишка-тракторист, по ночам все к ней лазил... Ко мне тоже залез, да и ногу подвернул. Грех-то за забором живет, а его еще перелезть нужно. Так я его ночью огородами домой по-тихому пьяного волокла, чтобы Манька не ревновала.
- Э-эх! Красавчик был, жеребец кудлатый, а теперь - рвань!
А я напряженно думаю - почему же так обидно пропала эта лишняя, развращающая душу мужская красота. Слушая их простую, но страшную болтовню, на минутку забываю, где я сижу. Начинаю тихо молиться о них, чтобы Господь Своим животворящим скальпелем вскрыл мне, неопытному фельдшеру, страшный нарыв их душ.
Представил, как, издыхая после страшной войны, от голода, надрывного труда и одиночества, их ныне престарелые матери были готовы принять всех, любить всех. И это дает им право смеяться над моей незрелой мудростью. И сколько они, бедные, оскопленные безверием, успели испить из огромной чаши жизни ядовитой горечи! И их вечная тоска, скрадываемая когда бесстыдством, когда вином, всегда слепо толкает их, не имеющих Поводыря, куда-то вперед, неугасимо разжигая сердце огнем желаний лучшего, мучая надеждой на сказочное женское счастье. Эта острая, жгучая тоска разъедает душу ржавчиной желаний, нечистых и больных, убивает ее - это законная дочь их неверия в Божью благодать.
Преподобный Ефрем Сирин замечает: «Прикрывают не тело свое, но свою срамоту». Почему же эти люди не замечают своей срамоты? Для мудрого - стыд всегда есть отметина греха и лучший показатель, в чем именно нужно каяться пред Богом. Стыд для него - действительно огонь, попаляющий все прегрешения. Стыд обращает мудрого к глубинам образа Божия в себе, к самосозерцанию, к встрече с Богом. Но где эти крепкие крестьянки в засилье пролетарского богоотступничества могли обрести душеохранительную мудрость?
Женщины всегда были более склонны ко стыду, чем мужчины. Наверняка когда-то и эти стояли рядком, юные и чистые, зардевшись стыдливым румянцем, подпирая под гармонь шершавую стенку деревенского клуба в ожидании счастливого приглашения сказочного принца. Откуда им, невинным, было знать, что все чудесное в жизни искусно подменено грязным и злым.
Сегодня в том клубе церковь - там их терпеливо ждет Жених. Только уже не способны они увидеть Его в окружающей кромешной тьме - светильники их давно пусты, очи помрачены. Они, заматеревшие в греховодии, сегодня точно погружены в глубокую черную пустоту вечной ночи, где нет настоящей жизни, и - тянут туда молодых. Да, это они - евангельские девы, которые, растратив масло, угасили свои светильники задолго до встречи с Любовью. Тошно... тошно... И хочется закричать на всю землю: «Господи... жалко их... прости им всю нелепую жизнь... жалко... всех». Хочется сказать этим женщинам какие-то добрые слова, которые подняли бы головы им к Небу. Мне их и жалко, и стыдно за них, почти до слез, и, чтобы скрыть их, я опускаю глаза - еще Антоний Великий сказал: «лицо твое да будет обращено вниз от стыдливости».
А перед глазами стоит та сошедшая нескладная девушка, ее пухлые, совсем детские губы, нелепая прическа. У нее все впереди, и мне не хочется, чтобы жизнь ее обидела. В душе непроизвольно стелются бархатом мягкие слова молитвы:
- Господи, отврати ее юность от путей низменных и страстных, дай ей узнать вкус целомудренного жития, чтобы не иссяк бесплодно весенний сок ее светлых надежд!
Сколько на земле таких угловатых девчушек нескладно ищут счастья - и, обманутые призраком вседозволенности, не находят его. Возможно, скажи я им об этом прямо, они смутятся и прикроют срамоту?
Зачем вы, девушки, бесстыдство любите?
пос.Шапки, 2010-2011