– Значит, слушайте, Михаил, – зарокотал в трубке чудный голос Владислава Игнатьевича, – у меня – «Волга» ЛДМ 36-36, легко запоминается. Завтра в четыре часа я буду ждать вас возле военной гостиницы. Поедем в театр и до спектакля успеем обо всем потолковать.
...В дороге он больше расспрашивал меня, нежели я его. При остановке на светофорах, мурлыкал какие-то романсы, фиоритурно украшая некоторые трудные пассажи. Когда мы подъехали к театру БДТ, попросил ему помочь. В багажнике «Волги» оказалось четыре полных больших, где-то на полтора ведра авосек с яблоками c его дачи. Начиная с вахтерши на служебном входе и кончая рабочими сцены, он всех угощал ранними дарами своего сада. Потом мы сидели в гримуборной, пили чай и я слушал неторопливый рассказ Стржельчика. Он обладал талантом говорить одновременно просто и красиво, заслушаешься:
– Я – коренной петербуржец, а, вернее, тогда уже петроградец. Родился и вырос в самом центре города, на улице Гоголя, бывшей Морской. Район наш очень театральный, до Дворцовой площади – рукой подать. Эрмитаж, Адмиралтейство, пушкинская Мойка, капелла мальчиков имени Глинки, где я учился – все это меня воспитывало как бы априори. Плюс еще мама воспитывала. Потому как отец – инженер-металлист – с утра до ночи всегда пропадал на заводе. А мать, не имея музыкального образования, прекрасно пела. Регулярно водила нас с братом Петей в Эрмитаж, где была сотрудником отдела искусств Востока. По воскресеньям мы слушали орган в костеле святой Катерины, что на Невском. Знакомый мамин реквизитор доставал заветные контрамарки в Александринку, Мариинский театр.
Причем ни меня, ни брата к театральной будущности мама вовсе не готовила. Просто так получалось, что искусство входило в нашу жизнь постепенно, несуетно, оно воспринималось через реалии повседневной жизни, но от этого не становилось будничным, обыденным, то есть не утрачивало привкуса тайны.
Эрмитажный театр стал для нас просто своим. А ведь то был царский театр, где со времен Екатерины устраивались изысканные представления, сияли золотом кулисы, а зрительный зал утопал в темном бархате и хрустале. И здесь мы готовили детские спектакли. Как ни странно, а, впрочем, что ж тут странного, – зрители относились к нам со всей серьезностью и даже требовательностью. И публика, доложу вам, ходила на нас очень серьезная. До сих пор помню знаменитого академика Иосифа Абгаровича Орбели, который восседал в партере в своей знаменитой черной шапочке. Как замысловато, странно и непостижимо для нас жизнь устроена. Спустя почти сорок лет я вновь оказался на той сцене при съемках фильма «Всегда со мной». Некоторые сюжетные линии фильма почти зеркально отразили многое из того, что было со мной в войну, в блокаду. Фильм и вправду очень точно назван. И война, и смерть матери, истощенной блокадой, все страшное, что случилось тогда со мной, моими близкими и дорогое, и смешное, и трогательное – все вновь пережил...
…Осенью сорокового года у него отобрали бронь и отправили в 50-й стрелковый корпус, стоявший в Выборге. Борис Бабочкин обещал тогда взять его в труппу вспомогательного состава (до войны они с Ефимом Копеляном окончили школу-студию при БДТ), но у него ничего не получилось. В воздухе уже пахло войной: отсрочки, брони, все это круто пересматривалось. «Но я, честно говоря, даже горд был тем, что не воспользовался полагающейся артистам бронью» – скажет он мне при встрече.
Днем они занимались на выборгском полигоне: рыли окопы, стреляли, марш-броски бегали, а вечером выступали на сцене солдатского клуба, поскольку были причислены к гарнизонному ансамблю.
На следующий день после начала войны их ансамбль расформировали. Стржельчик попал в 24-й артиллерийский полк 123-й стрелковой дивизии. Командовал орудием, получил звание старшего сержанта. Потом его переводили в 23-ю армию, в 92-ю стрелковую дивизию войск НКВД. За месяц до окончания войны он оказался в ансамбле Ленинградского военного округа. Но до сих пор остался почетным солдатом 24-го артполка 123-й стрелковой дивизии. «Вот сколько лет прошло с тех пор, но тот особый душевный накал, испытанный в дни войны, до сих пор при мне. Это как импульс на всю оставшуюся жизнь. О нем мне трудно рассказать словами» – говорил он. Рассказать можно о тех трудностях, которые выпали на его долю. Представьте себе, он видел на фронте, как люди шли во сне. То есть, в буквальном смысле, спали и продолжали двигаться. А пот, а кровь, а смерти... Друг его фронтовой, Грищенко, выскочил из окопа, пяток метров пробежал, и его снарядом накрыло. Несколько кусков кирзы и вылинянного обмундирования – вот все, что осталось от солдата. И сколько смертей еще он перевидал!
«Конечно, минувшая война была таким событием, которое потрясло, перепахало всех нас. Казалось, что мы возвращались к мирной жизни огрубевшими. На самом же деле большинство из нас стали более чуткими. Мы острее стали понимать боль и страдания людей, ценить добро, ненавидеть зло. Война с ее бесконечными смертями научила нас разбираться в сложных перипетиях жизни. В этом широком общечеловеческом плане фронтовой опыт – мой главный жизненный фундамент. Возможно, порой и неосознанно, снова и снова, если так можно выразиться, я пропускаю через себя войну. И тогда еще сильнее, острее возникает ощущение необходимости доброты в людях. Наверное, это не раз помогало мне лучше понять своих героев, к какой бы эпохе они ни принадлежали, отыскать тот самый заветный ключик к раскрытию их образов. Хотя, вы понимаете, что всё тут гораздо сложнее, чем выходит из моих слов» – рассказывал Стржельчик.
На театральную сцену он вернулся лишь в 1946 году. Предложений было много, но изменить БДТ – даже в мыслях не допускал. Ролей у него было достаточно. Они приходили и уходили, большие и малые, этапные и совсем случайные. Одним словом, с занятостью все было в порядке, а на душе скребли кошки: театр лихорадило.
До тех пор, покуда не пришел Георгий Александрович Товстоногов. В числе немногих актеров Стржельчик выступил в 56-м году за то, чтобы дать возможность молодому режиссеру проявить себя. И в меру сил своих всегда ему помогал, чем мог.
– Совместная работа с Товстоноговым дала мне очень многое. Прежде всего, в творческом плане, – был убежден актер. – Сильнейшая сторона его режиссуры – постоянное желание и способность находить первооснову явлений. И этим поиском он умеет увлекать других. Да, у нас бывают разногласия. Так ведь любой творческий процесс без них немыслим. Истина рождается только в столкновении взглядов, мнений. Однако мы всегда приходим к взаимопониманию.
Я, вообще-то, по природе своей неконфликтный человек. Не воск, конечно, но всегда стараюсь с людьми ладить. Особенно меня вдохновляет, когда вижу встречное движение. Образцом такого взаимопонимания была работа над телевизионным фильмом «Адъютант его превосходительства». Режиссер Евгений Ташков – один из немногих, кто захотел опрокинуть мое амплуа. Впервые за многие годы моей работы в кино оказались «невостребованными» светскость, импозантность, умение щегольски носить фрак, камзол. «Постарайтесь, – говорил Ташков, – сыграть тонкий психологизм, спокойное чувство самоценности. Пусть огрузневшая фигура генерала Ковалевского совсем не производит впечатления военного, даже пусть он штафирку, шпака напоминает, но которому сам император звание генерал-лейтенанта присваивал».
И, мне кажется, что нам с режиссером удалось предложить зрителю не плакатно узнаваемого царского генерала, а русского военного интеллигента, бесспорно одаренного, честного, порядочного человека, вынужденного силой неумолимых обстоятельств метаться между прошлым и будущим. Пожалуй, это одна из лучших моих работ в кино. Во всяком случае, я так полагаю. В театре, возможно, удач больше. И в том, безусловно, «повинен» наш главреж. Он прививает нам настоящий вкус к искусству, чуждому сенсаций, дешевого, крикливого успеха, изменчивых и прихотливых веяний моды. И в то же время постоянно требует от нас точного ощущения времени, философского и вместе с тем поэтического осмысления сценических образов». И подвел итог:
«Ну что еще вам сказать? Наверное, это и есть счастье: всю жизнь работать в любимом городе, в одном театре, иметь таких партнеров, каким был Фимка Копелян, какие есть Кира Лавров, Женя Лебедев, и такого "главного" как Товстоногов».
...Ефим Копелян был самым близким другом Стржельчика. Со студийных времен (с перерывом на войну) они практически никогда не разлучались. Так получилось, что и квартиры получили почти что рядом. Как правило, после спектаклей они возвращались домой вместе через спящий уже Ленинград. Еще не остывшие, возбужденные, делились впечатлениями от спектакля, от публики, реготали от очередных накладок, перемывали косточки Гоге Товстоногову и своим сослуживцам-партнёрам. А потом на кухне, под рюмку, затевали споры о будущем, которое должно быть лучше настоящего, и вновь возвращались к спектаклю...
– В последние годы, – рассказывал Стржельчик о своем друге, – Фима достиг какой-то замечательной простоты в игре при глубокой внутренней наполненности. Словно бы ему открылись какие-то доселе неведомые истины в нашем ремесле. Шло это не от самоограничения, на которое наш брат горазд хотя бы по возрастными соображениям, а от все большего внутреннего освобождения, доверия к самому себе и своим партнерам, к значительности тех духовных накоплений, что сделаны были за долгие годы сценической да и просто жизни. Он научился пользоваться и обходиться столь малым запасом выразительных средств, что порой это вводило в заблуждение даже искушенного зрителя. Казалось, Копеляну ничего не стоило держать сцену по своему усмотрению, вести диалог по своему алгоритму, так легко ложилась у него краска к краске, интонация к интонации. И только люди близкие к нему, знали, как мучителен и непрост был путь к этой сценической подлинности, какие сложные интуитивные ходы вели его к овладению внутренней образностью. Я часто наблюдал его в периоды такой острейшей неудовлетворенности, когда он выходил из дому покурить, погулять и в тишине подумать. Видел, как часто он замыкался на репетициях, молча следил за происходящим на сцене. Впрочем, в те годы я как-то специально не наблюдал за ним, не задавался целью что-то зафиксировать на будущее. Я был уверен, что впереди у нас еще многие и многие годы совместной работы. Да он и любил жизнь, верил в неё, а жизнь его подвела и увела от нас так рано.
Когда сейчас по телевизору показывают фильмы с участием Фимки, я смотрю на экран и, кроме печальной радости от встречи с другом, ощущаю нечто другое: я вижу удивительно современную манеру его игры, необычайную близость её дню сегодняшнему, неуловимо и стремительно, казалось бы, меняющемуся.
…Слова, сказанные Стржельчиком о своем друге, целиком можно отнести и к нему самому.
Природа щедро наградила его статью, величавостью, мужественной красотой, голосом благородного тембра. И еще одним редким качеством – аристократизмом, который, как и юмор, либо есть в человеке, либо его нет. Изобразить породу, «голубую кровь» нельзя.
И потому большую часть своей творческой жизни Владислав Игнатьевич вынужден был играть эту самую «голубую кровь». Десятки раз он изображал царей, императоров, князей и графов. Прошедший всю войну в скромном сержантском звании, он в артистическом послужном списке ниже полковника не опускался. И если сыграл Наполеона в «Войне и мире», то лучше его никто с тех пор с той ролью не справлялся. И мог бы он до скончания жизни эксплуатировать все те же породу и «голубую кровь» – на его век бы хватило. Но ведь он сыграл еще Соломона Грегори в «Цене» А. Миллера. Мне посчастливилось видеть эту работу Стржельчика. Так просто и мудро он нашел (или нащупал?) тему трагического одиночества на пороге небытия, что, вспоминая сейчас Владислава Игнатьевича в той роли, поневоле думаю: и себя он играл, то самое возрастное и душевное состояние, что лишь приблизительно именуется старостью.
Мы с ним встречались и общались многажды и в Ленинграде, и в Москве. Он останавливался на квартире у своего приятеля где-то возле метро Таганская. Однажды мы даже попили пивка в тамошнем баре. Он мне подарил буклет о своем творчестве, несколько цветных открыток-портретов и ксерокс из армейской газеты за 1941 год. Корреспондент ТАСС, побывавший в расположении 92-й стрелковой дивизии, написал: «В составе ансамбля красноармейцев зрители особенно отмечают красноармейца В. Стржельчика».
А из своей районной газеты «Слово хлебороба» за 1979 год я вырезал для собственного архива такую заметку: «Мы попросили приехать на наши торжества по случаю освобождения Винницкой области от немецко-фашистских захватчиков артистов-фронтовиков Анатолия Папанова, Юрия Никулина и Владислава Стржельчика. Откровенно говоря, не надеялись на благоприятный исход. Но все трое приехали к нам в Ямпольский район. Низкий поклон им за это».
Владислав Игнатьевич (коллеги его кликали «Стрижом») был веселым, доступным и добродушным человеком. Никогда не забуду, как однажды у нас зашла речь о Райкине, у которого я тоже намеревался взять интервью. Стржельчик тогда рассказал:
– Моя жена Люда (Людмила Павловна Шувалова – М.З.) отказывается со мной ходить на спектакли Аркадия Исааковича, с которым мы давно и задушевно дружим. «Ты так хохочешь, – возмущается она, – что люди, а самое главное, Райкин, могут подумать, будто ты специально хочешь выделиться, чтобы все обратили внимание: вон, дескать, Стржельчик пришел!». А мне, видит Бог, действительно смешно. Порой до колик смешно. Ну что я с собой могу поделать?
И в этой искренности был весь Стржельчик.
P.S. Владислав Игнатьевич Стржельчик – советский и российский актёр театра и кино, Герой Социалистического Труда, кавалер трёх орденов и шести медалей, лауреат Государственной премии, премии Международного драматургического общества «За вклад в развитие драматического искусства, преодолевающего международные барьеры», народный артист СССР. В родном театре сыграл свыше 40 ролей. Столько же – на телевидении. Снялся почти в сотне фильмов.
В 1997 году в Санкт-Петербурге на доме, где жил актёр (улица Бассейная, 47), установлена мемориальная доска: «Выдающийся артист Владислав Игнатьевич Стржельчик жил в этом доме с 1971 по 1990 год».
В память об актёре в 1998 году учреждена Санкт-Петербургская независимая актёрская премия имени Владислава Стржельчика.
Похоронен в Санкт-Петербурге на Литераторских мостках Волковского кладбища.
Источник: Столетие