В нескольких произведениях, таких, как "Запечатленный ангел", "Очарованный странник", "Соборяне" - Николай Лесков живописал быт и бытие церковных людей. Именно живописал, потому что такого густого, насыщенного языка мы больше, пожалуй, ни у кого и не встретим.
Первые свои статьи, социально-экономического характера, Николай Лесков опубликовал в возрасте 29 лет. Но к этому моменту "по службе", - а работал он в торговом доме - изъездил всю Россию, что, конечно, обогатило его самыми разнообразными впечатлениями. Постепенно впечатления конденсируются в художественные произведения, причем многие из них сам Лесков называл очерками. Вообще, в те времена слово, что ли, весило иначе - не было никакой необходимости именовать маленькие повести "романами", как поступают теперь. Уместно тут вспомнить и Алексея Толстого, цикл которого "Рассказы Ивана Сударева" вполне органично вписывается в величественное здание военной публицистики, созданной писателем - но это так, к слову.
Как гласит, вероятно, любая школьная хрестоматия, герои Лескова - простые люди. Действительно. И какова череда этих простых людей. Тут и мещане, и крестьяне, и работники, и облеченные властью лица - все сословия, все социальные положения, и прежде всего взаимодействие людей, представителей, как мы бы сейчас сказали, тех и иных "слоев населения".
Лесков писал и святочные рассказы, и в этом, вообще говоря, стесненном, чуть не фельетонном жанре, в котором во время оно создавались вещи "по случаю", на потребу дня, почти по-газетному - в нем создал он ряд примечательных притч, например, "Христос в гостях у мужика".
И особый интерес Лесков питал к иконописи, которой заинтересовали его, по словам исследователей, в первую очередь два человека: первый - археолог В.А. Прохоровым, преподаватель Академии художеств и основатель музея древнего искусства. И второй - изограф Никита Рачейсков, который на долгое время стал собеседником и даже, по свидетельству сына писателя, поверял тому свои размышления, как на исповеди - с него-то и был срисован изограф Севастьян в "Запечатленном ангеле".
Сюжет в рассказе построен, как притчевый, с несомненным "научением", смягченном финальным ироническим разговором рассказчика с проезжающими.
Староверов, раскольников через череду испытаний ведет воссоединиться с Церковью, "одушевиться со всею Русью" их ангел, главная святыня "тонкого письма", изуродованная чиновничьей печатью и хранящаяся у архиерея. Задумав подменить икону, они приглашают искусного художника. Работодатель, как мы бы сейчас сказали, артели, англичанин Яков Яковлевич "сейчас же поинтересовался изографа видеть и все ему на руки смотрел да плещми пожимал, потому что руки у Севастьяна были большущие, как грабли, и черные, поелику и сам он был видом как цыган черен. <...>
- Да тебе, - говорит, - что-нибудь мелкое ими не вывесть. <...> А потому что гибкость состава перстов не позволит.
А Севастьян говорит:
- Это пустяки! Разве персты мои могут мне на что-нибудь позволять или не позволять? Я им господин, а они мне слуги и мне повинуются".
Написал Севастьян икону. И подменили бы, да только спала с ангельского лика печать. И упал владыке в ноги вор, Лука, и просил заковать его и в тюрьму посадить.
"А архиерей ответствует разрешительным словом:
- Властию, данною мне от Бога, прощаю и разрешаю тебя, чадо. Приготовься заутро принять Пречистое Тело Христово".
Так, вслед за Лукой, вся артель "подобралась" "под одного пастыря", и "тут только поняли, к чему и куда всех нас наш запечатленный Ангел вел, пролия сначала свои стопы и потом распечатавшись ради любви".
Рассказ, излагаемый одним из путешественников, подходит к концу, утро. И вот один из слушателей высказывает сомнение во всем дивом и чудесами изобильном повествовании - "откашлянулся и заметил, что в истории этой все объяснимо, и сны Михайлицы, и видение, которое ей примерещилось впросонье, и падение Ангела, которого забеглая кошка или собака на пол столкнула, <...> объяснимы и все случайные совпадения слов говорящего какими-то загадками Памвы".
А рассказчик и не сопротивляется: "Мы против таковых доводов не спорим: всяк как верит, так и да судит, и для нас все равно, какими путями Господь человека взыщет и из какого сосуда напоит, лишь бы взыскал и жажду единодушия его с отечеством утолил".
Жажда единодушия с отечеством свойственна людям, и в этом, пожалуй, одно из основных содержаний проповеди Лескова - ибо это проповедь: так или иначе, но в самом языке заложены образы действительности. Как сказал Хайдеггер, "язык есть дом бытия", и для русского человека есть лишь один способ укореняться в почве, черпать из нее живительную силу - изучать язык, вникать в него, напитываться его живоносным духом. А значит, читать - в том числе, Николая Лескова.
Доводилось слышать, что, мол, тот язык, который, по сути, сотворил писатель, "в натуре" нигде не употребляется, и даже в его время непосредственно нигде не был слышен. Но так ведь задача писателя не в том, чтобы дословно перенести перебранку в троллейбусе на бумагу, но, согласившись с Пушкинским наказом прислушиваться к языку московских просвирен, затем сгустить из обыденных высказываний нечто такое, что уже вполне можно будет назвать прозой, и чем оголодавший и душевно отощавший от уродливой телевизионной лексики читатель мог бы питаться.
Современный человек живет в крайне враждебной, выхолощенной, выжженной пустовеем языковой и информационной среде. Классика, которая всем своим дыханием одухотворена, и даже классика советского времени, где герои все равно остаются, так сказать, латентными православными, выстраивают свою жизнь и ориентируют поступки на некие нравственные идеалы - вот то прибежище, которое нам всем предоставляет русская литература, и та дорога, которая в конечном счете ведет к приобщению церковных таин.
Весомый, как притча, и образ старца Памвы, "беззавистного и безгневного" "анахорита" из "Запечатленного ангела".
" -...я великий дерзостник, я себе в небесном царстве части желаю.
И вдруг, сознав сие преступление, сложил ручки и как малое дитя заплакал.
- Господи, - молится, - не прогневайся на меня за сию волевращность: пошли меня в преисподнейший ад и повести демонам меня мучить, как я того достоин!"
Усомнился тут свидетель такой молитвы: "Ну, - думаю, - нет: слава Богу, это не Памва прозорливый анахорит, а это просто какой-то умоповрежденный старец". Вот так "здоровое", "обыденное" сознание воспринимает слова и действия, сказанные и произведенные людьми принципиально другого состояния сознания.
Но постепенно герою открывается мудрость Памвы: "Он и демонов-то всех своим смирением из ада разгонит или к Богу обратит!"
И если, продолжает рассуждать рассказчик, есть в церкви, в той, единой, по отношению к которой староверы - на особицу, если есть в ней хотя бы два таких человека, то они ад сокрушат.
Конечно, литература остается литературой. Но потому мы и читаем, и перечитываем эти книги, что они содержат образ действительности, подчас парадоксальным образом едва ли не более точный, чем тот, который мы наблюдаем в обыденности.