До встречи на вокзале осталось три часа, а Сашка все еще сидел в аудитории и слушал преподавателя. Только минут через пятнадцать выяснилось, что курсовая работа в задуманном варианте "не прозвучит" и план нужно переработать. Сашка облегченно вздохнул, заверил преподавателя в полном понимании, обещал через неделю представить новый план и боком, боком выбрался в коридор.
Из ближайшего телефона-автомата он позвонил Машеньке. Та уже беспокоилась, не знала, что и думать, хотела звонить ребятам и отменять шашлыки. Сашка оправдывался, клял преподавателя, обзывал его интеллектуальным инвалидом, не сумевшим постичь размаха мысли будущей курсовой работы - простой до гениальности системы азбучных истин. Машенька Сашку простила и обещала ждать у пригородных касс.
Сначала Сашка думал забрать из дома рюкзак и сразу ехать на вокзал, но, прикинув, что до шашлыков еще далеко, решил перекусить.
Уже съедена была половина бутерброда, выпито полпакета молока, когда растворилась дверь и выплыла на кухню соседская восьмидесятилетняя бабка Дуня. Она села на табуреточку, руки положила на колени под фартучек, губки сложила бантиком.
В квартире бабку Дуню терпели. Терпели внуки, дети, зять, терпели соседи. Терпели, как терпят стихию. Бабка Дуня не была сварливой, не шпыняла "молодое поколение". Бабка Дуня просто была разговорчивой.
Имея светлую память, она часами изводила слушателей. Когда Сашка, случалось, попадал в волны ее воспоминаний, то изображал на лице стопроцентное внимание, кивал головой, удивлялся, негодовал, прицокивал языком, разводил руками - вовсю подыгрывал старухе, но никогда толком не вслушивался в ее рассказы, ни разу за много лет не потрудился заинтересоваться, вдуматься. И сейчас, вежливо улыбнувшись, сказав: "Здрасте, ба Дуня", Сашка взял со стола бутерброд, пакет с молоком и направился было в комнату. Но бабка, одичавшая за полдня одиночества, сразу принялась за дело.
- Ты слышь-ка, Ляксандр! Я ведь аккурат в тот раз четвертым, Петюнькой, ходила, а Маша, Степанида да Клава уже большие были.
У Сашки заныло сердце, но он все же не позволил себе повернуться к бабке спиной и так вот просто уйти. Он прислонился к дверному косяку, изобразил на лице внимание и затих, сглатывая подступившую к горлу тоску. Бабка, воодушевившись, заговорила опять.
- Время было голодное, - журчала она, вытирая пригоршней губы. - И талдычит мой Михеич: не поехать ли вам, говорит, к брату, к Петру, погостить. Место там хлебное. Перебьетесь хучь с год, а к тому времени дело-то, глядишь, поправится. Жил Петр-то на станции Хреновое Воронежской губернии. Как с войны ехал, встретил по пути девку тамошнюю, так в Хреновом и остался.
Бабка Дуня перевела дух, глянула голубыми глазами сквозь Сашку, сквозь стену за ним в даль прошедшего.
- Петр-то мужик был хозяйственный, к нашим ребятишкам добрый: на Рождество либо на Пасху завсегда гостинчик пришлет. Помыкала я, помыкала и решила ехать. Не поеду, думаю, ребятишки с голоду начнут пухнуть. Да и самой неделю-другую родить приспевает. Все, думаю, на вольготных харчах младенчика выходить сподручней. Решила - поехала.
Ощутив в себе ту прежнюю решимость, она встала, бойко протопала через кухню, остановилась перед Сашкой.
- Ехали-то мы, золотой мой, ехали, ехали-ехали, семь ден до того Хренового ехали. А со мной-то детишек трое, в себе четвертый, да харчи, да из одежи кой-чего. Где силы брались! В вагоне духота, люди друг на дружке сидят. Что ни полустанок - то дров нет, то вода вышла, то машинист сбежал. По вагонам жиганы шастают, чужое добро выглядывают. Семь ночей не спала, харчи, одежу сторожила, по нужде отойти страшилась. Вылезли мы на своей станции. "Хреновое?" - спрашиваю. "Хреновое, Хреновое, Хреновое Воронежской губернии", - люди отвечают. Сижу я, ревмя реву от радости: эку муку вынесла, до хлебных мест добралась. Дала ребятишкам по котомочке. Бегут они поперед, тоже радуются, а я сзади иду, живот руками держу. Доплелась до Петрова дома, здрасьте не сказала - на пороге и опросталась.
Сашка шагнул в сторонку, сел на стул и забыл про пригородные кассы, про шашлыки.
- Опосля родин долго-то оправляться некогда было. На третий день за работу взялась. Сам сочти: у Петра с женой трое, да мои, да сама. Десять ртов, все есть хотят. По первости я больше шила. Пообносился народ - вот и шли ко мне. Кому штаны, кому рубаху, платье там, плисанку, а мне за то десяток яичек, ведро картошки, а то сала шмат. Днями сидела не разгибаючись. Пальцы все исколоты, в глазах рябь от мелкой работы. А уж как совсем в себя пришла - по хозяйству помогать стала. Так и жили, концы с концами сводили. Ну, думаю, услыхал Господь молитвы, не даст погибнуть, выкарабкаемся. С полгода так прожили - тут и началось... Перво-наперво в ночь наскочили какие-то на станцию, караулы посбивали, добро, какое в складах лежало, пограбили, спирту нажрались - давай в Хреновом по дворам шарить. Слышу, в соседнем дворе крик. Подобрала ребятишек - Петр на зады ворота открыл - и к лесу. Бежим стерней, лес-то вот он, тут уж, а сзади топот. Гляжу: конный гонит. "Стой, мать твою! - орет. - Стой! А то и тебя, и цыплят твоих перестреляю. Мы свободу от гнету принесли, а вы бойцов приласкать-приветить не желаете?!" А сам-то пьяный, в седле со стороны в сторону ездит. И тут Бог уберег. Конь споткнулся, на передние ноги припал, конный об землю-то дыхалом - шмяк. Мать пресвятая Богородица, шепчу, упасла, отвела беду! Два дня мы в лесу сидели, малину обирали...
С того и началось. Одни наскочат, награбят, нажрутся, только уйдут - другая орава налетает. За какое-то время все в Хреновом перевели. Выйдешь к калитке - по селу тишина: ни куренок, ни теленок, ни поросенок голоса не подают... Как-то наскакала ватага человек с полсотни. Ну, думаем, опять шарпать начнут. Ждем-пождем - тихо, по дворам не шастают, на площади, у церкви, собрались, с седел не слезают. Чудно нам. Что за люди, думаем? Постояли они - да как сыпанут в стороны. И по дворам: хватай, кричат, комитетчиков, тащи на расправу! Нахватали народу без разбору. Клин чужой запахал - в кутузку, в красных служил - тоже, коня от мобилизации прятал - туда же. И пошла расправа. Все-то шомполами, а троих в оградку свели, у колоколенки поставили и...
Бабка Дуня дрогнула плечом, суетливо перекрестилась. Лицо ее вытянулось. Оно не выражало ни испуга, ни возмущения. Детское, наивное недоумение увидел Сашка в ее глазах.
- Ну, а дальше-то, дальше? - выдохнул Сашка.
- Дальше? - переспросила бабка Дуня, очнувшись. Она устало, будто после тяжелой работы, подошла к табуреточке, села, подогнув ноги.
- Дальше-то... Ввечеру уже в окно - стук. Глянула: стоит попадья хреновская, рукой манит. Вышла я во двор, а она ко мне, в ухо шепчет: беги, мол, Авдотья, забирай детишек и беги, часу не медли. Надрюзгались, говорит, убивцы, городят спьяну Бог весть что. Она, говорят, не зазря приехала. А детишки с ней для отвода глаз. Комиссарша она из Москвы - вот она кто. Хотели они сразу идти по тебя, да только ужрамшись больно. Порешили утром. Мы ее, говорят, поутру, на опохмелку... Охнула я! Кинулась было в избу - ноженьки не несут, будто не свои стали. Бросилась к Петру. Переменился Петр-то в лице. Уходи, говорит, Авдотья, детишек забирай и уходи. Останешься - кончат они тебя, да и нас заодно. Выкатил тележку ручную о двух колесах, побросал в нее вещички, детишек посадил, и пошла я. "Ты, - говорит Петр, - большаком-то только до свету иди, а там в лес поглуше забейся и переднюй: не дай Бог, в угон поедут". И пошла я, золотой мой, на Воронеж. Иду большаком, поперед себя тележку толкаю. А мои бесенята радуются, в диковинку им ночью не спать. "Гляди, гляди, мамка! - кричат. - Звездочка на поле упала, побежим искать!"
Бабка Дуня вдруг встала с табуреточки, подошла к Сашке.
- Ну иди, иди, золотой мой, - погладила по голове. - Неймется тебе. А я посижу у окошка-то, глядишь, и время пройдет, наши с работы явятся.
- До Воронежа-то дошли? - спросил Сашка.
- А дошли, золотой мой. Дошли, а там и на поезд, и до Москвы. Жизнь заставит - дойдешь. Куда денешься?
Сашка долго еще сидел на кухне, уставив взгляд в одну точку. Потом вышел в коридор. Спускаясь по лестнице, лениво подумал: "А, успею. На такси подскочу". У него появилось почему-то чувство недовольства собой. Это чувство он испытывал и раньше. Но раньше оно имело конкретные причины и Сашка лично с ним справлялся. Теперь все было иначе. Сашка лихорадочно искал причину и, не находя, все больше впадал в апатию.
Вяло толкнув дверь, Сашка вышел из подъезда и направился к стоянке такси.
Послеполуденное солнце уже примеривалось лечь на крыши. На тротуаре голуби крутили амуры. Пахло весной.
Он доплелся до скверика, плюхнулся на скамейку. Мысли, до того бесформенные, мутные, обрели стройность. Сашка думал о том, что ему все легко дается и что прожил он свою двадцатитрехлетнюю жизнь играючи, без напряжения. Успех стал фундаментом, на котором она стояла.
"Я не готов к неуспеху. Стоит фундаменту треснуть, сдвинуться на дюйм - искривится перспектива, растают безоблачные горизонты, и у меня не хватит умения сделать шаг в сторону, по-новому взглянуть на бытие, увидеть новые горизонты".
Сашка закурил. "Мы - оголтелое племя потребителей, - хлестнула вдруг другая мысль. - Нас еще не было, но нас уже спасали. Спасали бабы Дуни, дедушки Коли. Спасали, не думая об успехе, просто так, по великой человеческой обязанности..." Он вдруг ясно понял, что сам еще не созидал, а только потреблял. Потреблял все: от незаработанных бутербродов и молока до "стройной системы азбучных истин" - своей курсовой работы. Даже Машенькину любовь принял как должное, не приложив ни малейшего усилия. "А это-то к чему? Господи, это-то к чему?! Она... Ведь она мне сто лет не нужна!"
Сашка хотел идти, пошарил под скамейкой в поисках рюкзака - рюкзака не было. Ругнув себя за рассеянность, он встал и побрел к дому.
- Вернулся? - встретила его бабка Дуня. - Навовсе, ай дело какое забыл?.. А ты, слышь-ка, золотой мой, слышь, запамятовала я. Не в Хреновом дело было, не в Хреновом Воронежской губернии, в другом месте...
- Ну и ладно, - успокоил бабку Сашка, открывая дверь в комнату, - разве главное в этом? Главное, что было.