1
Классический его стих вибрирует самоотрицанием: и такой глубиной погружения в себя, из которой нет выхода:
Я, я, я! Что за дикое слово!
Неужели вон тот — это я?
Разве мама любила такого,
Желто-серого, полуседого
И всезнающего, как змея?
Отвращение, злоба и страх – закручивающиеся тяжёлой триадой по отношению к желторотым поэтам, словно расплёсканы по стихотворению - к себе самому…
«Разве мама любила такого…».
Словно опыт столетий тащит – не долго проживший, оставивший не столь обширное, гранёное, отшлифованное наследие В. Ходасевич.
В нём вообще, представляется, бушевало великолепное презрение: калило и палило его, реальность представлялась слишком несовершенной по всех проявлениях; потом – возникало мудро-спокойное, словно выращенное из библейских, ветхозаветных зёрен:
Проходит сеятель по ровным бороздам.
Отец его и дед по тем же шли путям.
Сверкает золотом в его руке зерно,
Но в землю чёрную оно упасть должно.
И там, где червь слепой прокладывает ход,
Оно в заветный срок умрёт и прорастёт.
Так и душа моя идёт путём зерна:
Сойдя во мрак, умрёт — и оживёт она.
Принимая глобальность смерти, пишет «Путём зерна» - перекликающееся со «Смертью» Боратынского: мудростью, стойкостью…
Дальше про страну, что:
И ты, моя страна, и ты, её народ,
Умрёшь и оживёшь, пройдя сквозь этот год,
Полагал 17 – годом смерти, сулящим оживление; никак не предполагая дальнейшего – холодноватый аристократ стиха…
Мне невозможно быть собой,
Мне хочется сойти с ума,
Когда с беременной женой
Идет безрукий в синема.
Вычерченный графически, выверенный математически стих, но…почему ж невозможно?
Ведь у безрукого с беременной своё счастье, вовсе не нуждающееся в аристократизме, в поэтических безумствах, вообще – в поэтическом осмысление мира…
Не потому ль – Хочется сойти с ума?
С такой внутренней нагрузкой, как у Ходасевича нельзя долго жить.
Он и не смог.
…как скручивал в невероятную раковину стиха бытовое, обыденное, в котором – вязнуть всем, и – нечто надмирное, склоняющее к постоянное рефлексии, нечто – слишком затеянное не тобой, поэт:
Перешагни, перескочи,
Перелети, пере- что хочешь —
Но вырвись: камнем из пращи,
Звездой, сорвавшейся в ночи…
Сам затерял — теперь ищи…
Бог знает, что себе бормочешь,
Ища пенсне или ключи.
Необыкновенное ощущение души, кристально сформулированное:
Пробочка над крепким йодом!
Как ты скоро перетлела!
Так вот и душа незримо
Жжет и разъедает тело.
Зреющая для гипотетической вечности душа, неистовая в своей работе, крепче йода состав, а тело уже – и ненавистно, как будто, все эти тела, все безрукие, все беременные…
Мечтал быть чистым духом?
Белые стихи его выверенно-картинны, бело-малиновы, сияющие столькими красками:
Всю ночь мела метель, но утро ясно.
Еще воскресная по телу бродит лень,
У Благовещенья на Бережках обедня
Еще не отошла. Я выхожу во двор.
Как мало всё: и домик, и дымок,
Завившийся над крышей! Сребро-розов
Морозный пар…
Он близок вообще к понятию поэтического совершенства – Ходасевич.
Близок.
Жаль, не определимо оно, формулу не вывести.
Но – как он живописует упорность творчества, определяемого свыше, когда с судьбою-дурой устаёшь, но музыка продолжает длиться, длиться, как делает он это – сухо, трагично и чётко, завораживает: корневым знанием основ творчества:
Как совладать с судьбою-дурой?
Заладила свое - хоть плачь.
Сосредоточенный и хмурый,
Смычком орудует скрипач.
А скрипочка поет и свищет
Своим приятным голоском.
И сам Господь с нее не взыщет -
Ей все на свете нипочем.
2
Строки, бьющие электрическим разрядом, нет! снарядом в читательскую душу: невозможные строчки, как невозможность декларирована в первой:
Мне невозможно быть собой,
Мне хочется сойти с ума,
Когда с беременной женой
Идет безрукий в синема.
Концентрация – надменности? Сострадания? Великолепного презрения к миру?
Гремучая смесь, вложенная в начало «Баллады» взрывается в сознанье…
А – ведь безрукий обрёл свою золотинку счастья, будут малыша растить с женой…
Есть ли в мире нечто, прекраснее малышей?
Дальше Ходасевич, оставаясь в пределах своей поэтической математики, изображает резкую формулу контраста:
Мне лиру ангел подает,
Мне мир прозрачен, как стекло,
А он сейчас разинет рот
Пред идиотствами Шарло…
Надменность, но мучительного свойства, мерцает в устройстве стихотворения, в его пейзаже: много мучительного вообще в поэзии Ходасевича: от самоотрицания, до… пути зерна, какому необходимо умереть.
Будто и сам – не жил, а мучился, но – всё же ангел подаёт лиру.
От частной картины к глобальности выводов переходит поэт, лиру свою заставляя издавать вопросительную музыку, на которую нет ответов:
За что свой незаметный век
Влачит в неравенстве таком
Беззлобный, смирный человек
С опустошенным рукавом?
Мне хочется сойти с ума,
Когда с беременной женой
Безрукий прочь из синема
Идет по улице домой.
Ремянный бич, появляющийся дальше, как страстное желание переустроить мир: и ангелы разлетаются, и венетийская площадь не спасает равнодушной красотой своей:
Ремянный бич я достаю
С протяжным окриком тогда
И ангелов наотмашь бью,
И ангелы сквозь провода
Взлетают в городскую высь.
Так с венетийских площадей
Пугливо голуби неслись
От ног возлюбленной моей.
Многослойно, ветвисто стихотворение, ассоциативно, и мучительно, по проводам строк бегут, соединившись волокнами: мука себя, осознание своей поэтической надменности, и – озарившее понимание грядущего рая, уготованного тихому безрукому… его беременной жене.
«Pardon, monsieur , когда в аду
За жизнь надменную мою
Я казнь достойную найду,
А вы с супругою в раю
Спокойно будете витать,
Юдоль земную созерцать,
Напевы дивные внимать,
Крылами белыми сиять,
-Тогда с прохладнейших высот
Мне сбросьте перышко одно:
Пускай снежинкой упадет
На грудь спаленную оно».
Страшное кино снимает своей «Балладой» поэт.
Страшное, безответное, ведь выслушав речь сумасшедшего поэта, безрукий уйдёт, не сняв котелка.
На основные вопросы нет ответов.
Есть мучительно прекрасные произведения, выросшие из почвы сих вопросов.